Читать книгу В логове зверя. Часть 2. Война и детство - Станислав Козлов - Страница 2

Глава 1
Пинки по снарядам

Оглавление

Первые впечатления от жизни. Дорожка из книг. Классики под пятой.

Лица в бомбоубежище. Финка в подарок.

Разряженные боеприпасы. Пороховые фейерверки. Случайно не застрелил.

Эшелон, как таковой. Теплушка с буржуйкой. Начало движения.

Печные трубы без домов. Товарняк – дом родной. Паритзаны и мины.

Взорванный обед.


Серое пространство вверху. Я ещё не знал, что это – небо. Качающиеся на его фоне высоко вверху мохнатые метёлки на длинных стволах: я ещё не знал, что это – верхушки сосен. Ритмичные приятные звуки – я ещё не знал, что это – песня, но мелодию её автоматически запомнил на всю жизнь… Самые первые воспоминания раннего детства. Позднее родителям с моих слов удалось определить о чём они: верхушки сосен на фоне неба я мог видеть только в парке города Дзержинска во время прогулки в комфортабельной коляске, токаемой старшим братом Юрой. И звуки музыки ублажали мой слух там же – по радио часто передавали популярную в те времена песню «На рыбалке у реки тянут сети рыбаки». Можно делать вывод: музыкальный слух – дело врождённое настолько же, насколько и память. А песня нравится до сих пор – очень уж лихая мелодия.

Следующее «яркое» событие, запечатлённое памятью, – банка с чем-то на вид очень симпатичным. Её демонстрируют мне, орущему диким голосом в своей кроватке и поставившему на грань отчаяния брата своего. Ор объяснялся тем, что я счёл себя одиноким, навеки покинутым любимой мамой, любимым папой и всем прочим человечеством, куда-то исчезнувшим, надо полагать, навеки. Брата тоже было жалко – обоих нас покинули. Банку же мне показывали вернувшиеся родители и дядя, отчаявшиеся утихомирить меня каким-либо другим способом. В банке лежали кусочки сливочного масла. Их созерцание почему-то подействовало умиротворяюще. Возможно потому, что банка с ними жизнерадостно блестела рядом с улыбающимися лицами близких людей, наконец-то вернувшихся и представших перед моими зарёванными глазами и щеками.

Ни погремушки, ни побрякушки и никакие иные предметы детских развлечений не запомнились совершенно. Зато ясно вижу перед собой и под собой узкую, но приятную дорожку, по которой я хожу из одной комнатки в другую. Комнаток две плюс кухня, кладовка, коридорчик и «все удобства». Освоив один маршрут, я перекладываю дорожку в ином порядке и в другом направлении, снова хожу по ней. Дорожка сложена из… книг. Я их беру беспрепятственно с полок и использую, как строительный материал. Книги мамины: она – преподаватель русского языка и литературы. Мама мудро поощряла мои, казалось бы кощунственные, занятия с книгами – ещё не умея читать, сын таким образом приобщался к литературе. А она была классической: Пушкин, Лермонтов, Некрасов, Гоголь… Всё это богатство классики аккуратно укладывалось на пол книга к книге вплотную одна к другой и с удовольствием попиралось ногами – я ходил по ним, стараясь не наступать на доски пола. Разумеется, т а к а я дорога и т а к о й путь могли привести только к хорошему результату…

Вероятно, и идею сооружать дорогу, и использовать для её строительства книги я придумал сам в силу, неведомых теперь, ассоциаций. Не родители же, оба учителя, подсказали мне её – книги, всё-таки, а не какая-нибудь там фанера. Но вот почему додумался до такого?.. Быть может потому, что жили мы на первом этаже двухэтажного деревянного дома. Пол был зимой холодным, я случайно встал босиком на ненароком упавшую книгу, заметил, что на ней теплее стоять и сделал вывод – следовательно, и ходить тоже теплее. Наверное, привлекали и красивые обложки. Обращался я с книгами аккуратно и бережно, не повредив ни одного листочка – здесь уже заслуга маминых внушений.

Некоторые из моего любимого «строительного материала» – книг до сих пор стоят на полке моей домашней библиотеки. Все – академические издания. Особенно хорош Гоголь с иллюстрациями Агина… Но и Пушкина полное собрание сочинаний в одном томе прекрасно.

Увидеть их вновь, со счастливой поры младенчества, довелось только спустя восемь лет, вернувшись из Германии уже значительно повзрослевшим и обладающим солидным жизненным опытом одиннадцатилетнего мальчишки… А между книгами и отъездом из родного города был тревожный полумрак земляной щели бомбоубежища. Тускло – оранжевый свет свечи выделял на чёрном фоне напряжённые лица соседей. Казалось, эти лица живут отдельно от тел… Или вовсе без тел… Одни только лица. Их губы шевелятся, но что они говорят не разобрать: сверху давит, всё заглушая, угрюмое завывание самолётов, иногда переходящее в ушираздирающий и сотрясающий земляные стены рёв. Пламя свечи в страхе мечется, тени на лицах двигаются, меняя их выражения самым неестественным образом… Возле них, безглазых от ужаса, появляются руки, зажимающие уши ладонями…

Покидая Дзержинск, родители взяли с собой минимум самых необходимых вещей – одежду, главным образом, и ватное одеяло… Последнему предмету впоследствии предоставлялась по ночам главная роль. За время походов, согревая нас по мере способностей своих, одеяло даже похудело. Довольно пышное в начале, оно постепенно сплющилось, значительно утратив свои теплоизоляционные свойства, но зато стало занимать гораздо меньше места при транспортировке…

Естественно, ни о каких игрушках и речи не могло быть, как и самих игрушек, в общепринятом смысле этого слова. Их и не было. Не могу сказать, что сильно переживал от этого и чувствовал себя обездоленным – к игрушкам просто не успел ещё и привыкнуть. Зато отлично запомнился подарок, сделанный мне уже в воинском эшелоне офицером – разведчиком: маленький, с красиво отделанной рукояткой и ножнами самый настоящий… финский нож. Воспринял я его, конечно, не как оружие, а как игрушку, не сознавая его опасности. Отполированное лезвие блестело зеркальным сиянием, рукоятка переливалась всеми цветами радуги. Я с гордостью носил всю эту красоту на своём поясочке… пока не пришёл отец. Увидев «младенческую забаву», он тотчас же лишил меня её, а заодно и удовольствия обладать ею. Потерю я пережил очень болезненно. Разозлился на отца страшно – даже напал на него с кулаками. Мама пробовала за меня заступиться – надо же, мол, мальчишке чем-то играть. Отец остался непреклонен и ножика этого я больше не видел. Досталось и дарителю, чтоб знал впредь: что можно и что нельзя дарить младенцам… Безусловно – отец был прав. В своём трёхлетнем возрасте я вполне мог очень серьёзно поранить и себя, и увечье причинить кому-нибудь другому, попавшемуся в удобный момент под мою вооружённую руку… Мог ли он знать: какими «игрушками» станет забавляться наша прифронтовая мальчишеская компания.

Эшелон, составленный из кое-как оборудованных для перевозки людей товарных вагонов, останавливался порой где попало – не обязательно на станциях. Стоял, бывало, подолгу и мы с мамой оправлялись на прогулку вдоль железнодорожных путей или в сторону от них, но не на слишком большое расстояние: команда «по вагонам» могла раздаться в любой момент.

На путях, возле них, под ними и везде, куда достигал глаз, валялось множество блестящих и красивых предметов, очень интересных и соблазнительных для мальчишеского разума: снаряды различных калибров и предназначений, патроны столь же разнообразного «ассортимента», гильзы, части военной техники и оружия, само оружие, мины… Патроны «сами собой» оказывались в карманах, а снаряды, слишком тяжёлые и большие для того, чтобы их куда-нибудь засунуть, мы, пацаны, катали по земле ногами или пытались… разрядить. Не только из любопытства посмотреть, что там внутри, но и позабавиться другим способом. Разрядить артиллерийский снаряд – дело пустяковое. И совершенно безопасное. Если знать «уязвимые» места снаряда и не трогать опасные…

Родители занимались скучными взрослыми делами, а мы, трое «разведчиков», на время предоставленные сами себе, шныряли по окрестностям вставшего в очередной раз эшелона. Я – самый младший. Моим товарищам уже лет по восемь – девять. Это Симка Данович и Митька Степанов. Два контраста. Симка с прилизанными, будто вечно водой смоченными волосами приблизительно рыжего цвета, Митька жёсткими чёрными волосами, будто взорванными и поэтому всегда торчавшими дыбом.

– Вон, смотри – ка, целый ящик снарядов, – ткнул пальцем под разбитый вагон Митька.

– Ага, – взглянув в направлении указующего перста, подтвердил Симка. – Давайте возьмём.

– А успеем? – усомнился Митька, – Вдруг поезд тронется.

– Ну не успеем, ну и что? А что делать ещё?

– Да ничего и нечего… Давайте возьмём.

Весь ящик из под вагона решили не вытаскивать – тяжеловато, да и ни к чему весь-то – одного снаряда хватит. Через минуту небольших стараний становимся обладателями почти золотого на вид сокровища – сверкающего 76-ти миллиметрового снаряда от противотанковой пушки. Как раз то, что надо.

– Ну-ка, Стаська, найди какой – нибудь что-нибудь вроде штыка или другую острую железяку, – распорядился наш самый авторитетный сапёр Семён.

Я, по – младшинству, не возражаю. Сыскать что-нибудь острое и стальное в окружении сплошной стали не долго. Другой кусок железа, заменяющий молоток, был уже в руках Симки… У снарядов, это ж всем пацанам известно, имеется лишь две части, по которым ни в коем случае нельзя стучать, если не иметь желания быть немедленно разорванным на мелкие кусочки: капсюль с одной стороны и головка снаряда – с другой. Собственно, даже не вся головка, а лишь её наконечник. По всем иным частям можно вполне безопасно колотить – лупить, умеренно, пинать – что хочешь с ними можно делать: ведь везут же их на машинах по ухабам, таскают в ящиках, и ничего с ними не делается – не взрываются.

Семён наставил острие заржавленного обломка принесённого мной плоского немецкого штыка в место соединения головки снаряда с гильзой. Щели там никакой нет, но металл довольно мягкий и если несколько раз ударить по острию, то оно постепенно входит в него, сначала образуя щелку, а потом расширяя её. Передвигаясь па диаметру снаряда, острие постепенно освобождает головку от стискивающей её оболочки снаряда и, таким образом, помогает обезглавить его… Терпеливо постукивая, Симка настойчиво делает своё дело… Стоим рядом, наблюдаем.

Мы видели как устраивают «фейерверки» молодые офицеры, сами ещё недавние пацаны по возрасту. Артиллерийский порох напоминает макароны: он такой же длинный и полый внутри, только коричневого или чёрного цвета. И мы уже знали «пиротехнические» свойства его: он горит изнутри. И даже знали для чего – чтобы горящая поверхность макаронины, сгорая, не уменьшалась, а увеличивалась. Это же просто здорово: чем дольше горит – тем сильнее огонь… А заряжались ещё снаряды порохом зернистым – такими маленькими цилиндриками ярко-жёлтого цвета. Он полыхал, рассыпая вокруг себя искры, как маленький салют. Если «макаронину» заткнуть с одной стороны чем-нибудь негорючим, а с другой стороны поджечь, то она становится «ракетой» и носится по земле, и над землёй, самым невероятным, причудливым и непредсказуемым образом. Но можно было, при определённых навыках, поведением горящего пороха и управлять…

Делалось это так: сооружается нехитрая направляющая установка из подручного материала – из досок или каких-нибудь обломков. Внутрь её ставится гильза с длинными «макаронами», в верхнюю часть которых втыкается какая-нибудь затычка. На неё водружается гильза поменьше – с зернистым порохом. Ещё нужно три-четыре доски. Их – в землю вплотную к снарядам, чтобы верхняя гильза не соскочила с нижней. При помощи бикфордового (огнепроводящего) шнура поджигается снизу порох в нижней гильзе и порох в верхней. «Макаронины» стремятся взлететь, толкая над собой верхнюю гильзу… Зрелище, особенно ночью, – очень эффектно: в струях огня подпрыгивает блестящая гильза, извергая из себя фонтан пылающих искр, снизу струи пламени… Мечта!

Вот, наконец, металл по всей окружности снаряда от его головки отогнут. Однако сразу её не вынуть. Она ещё крепко сидит. Чтобы ослабить зажим, надо головку расшатать. Гильзу держат накрепко руками ассистенты, мастер рывками дёргает головку туда-сюда… Всё. Операция окончена. Теперь с головкой можно делать что угодно: можно, например, в костёр положить и посмотреть как она рванёт… Но семидесятишестимиллиметровый снаряд – предмет слишком серьёзный, мы это уже знаем. Да и до вагонов рукой подать. Опасную штуковину – в сторону. Займёмся «макаронами». Вот они уже в руках, гладкие и блестящие. Сейчас найдём головешку в ближайшем костре и устроим небольшой салют… «По ваго-онам! По ваго-онам!» – раздаётся знакомый призыв. Фейерверк откладывается до следующей стоянки… «Макароны» рассованы по карманам. Разбегаемся по своим «домам» на колёсах..

Молодые офицеры видели потом в боях и не такие взрывы и смертельные фейерверки, а для нас все эти пиротехнические эффекты были только забавой… Правда, тоже не всегда безобидной. Общаясь только с военными, видя вокруг себя следы войны, играя предметами, предназначенными для войны и смерти, и зная об этом, имея представление о бомбёжках на собственном детском опыте, мы взрослели очень рано. Взрослея, находили себе «забавы» посерьёзнее, чем поджигание пороха…

Пистолет ТТ – предмет чёрный и серьёзный. Игрушкой считать его нельзя ни в коем случае. Носил отец его, как и положено офицеру, всегда при себе. Разбирал и чистил часто в моём присутствии – так уж получалось само собой: если отец собрался чистить своё оружие, то я немедленно возникал рядом. К отцовскому ТТ я относился с большим почтением и уважением – это была как бы неотъемлемая часть моего воинственного родителя. Чистка пистолета казалась неким священнодействием, достойным самого пристального внимания. Как результат, я знал все его детали, процессы сборки и разборки, заряжания и стрельбы. Только что сам не стрелял: отец не доверял, да и отдача при выстреле для детских рук чрезмерно сильна. Но, повторяю, знал о пистолете почти всё то, что знал его владелец, а уж пострелять из него стало мечтой первой необходимости…

И вот случай, по моему мнению, представился. Однажды родители куда-то ушли, оставив меня в квартире вдвоём с хозяйской дочкой, девчонкой тоже не очень взрослой, но постарше меня. Переиграв во все известные игры, мы заскучали. В какой-то момент я, видимо, почувствовал себя кавалером, обязанным развлечь даму каким угодно способом. Способ нашёлся быстро. «Кстати» вспомнилось: отец оставил на этот раз свой пистолет дома. Где он находится я, конечно, знал. «Дама» пыталась меня отговорить от затеи, но этим только ещё больше вдохновила меня на подвиг. Не из благоразумия отговаривала – побаивалась, припоминая, как поколотила меня несколько раз без всякого повода с моей стороны. Я же о мести не помышлял. Просто хотел похвастаться.

И вот. Пистолет извлечён из кобуры и на свет керосиновой лампы. Я демонстрирую девчонке своё умение им пользоваться – целюсь в воображаемого врага навскидку и с полусогнутой руки, а затем передёргиваю, как и положено, ствол, загоняя в него патрон… Тут ещё, кстати или не кстати, вспомнилось, что «дама» моя иногда пользовалась своим превосходством в возрасте и, соответственно, силе… Вспомнив, решил попугать, чтобы впредь не повадно было. Шутя, но грозно, направляю оружие на неё, прищуриваю для устрашения левый глаз… Девчонка заворожённо уставилась на пистолет испуганными глазами, ставшими вдруг огромными, потом вспрыгнула на печку, сжалась там в комочек, подтянув ноги к подбородку: «Не надо стрелять, не надо», – забормотала почти сквозь слёзы сдавленным голосом. Её страх подстегнул меня ещё больше. Палец лёг на спусковой крючок и я нажал на него, не имея, впрочем, серьёзного злого умысла… Сухой металлический щелчок. Девчонка вздрогнула всем телом… Выстрела не последовало. Осечка. Передёргиваю ствол назад ещё раз. Следующий патрон в ствол не вошёл… Наверное потому, что не выскочил из ствола первый. Оторопь и предположение неминуемого справедливого возмездия напрочь отбили дальнейшее стремление к каким бы то ни было подвигам: испортил чем-то папино оружие и теперь мне здорово попадёт. О том, что было бы, если бы я смог выстрелить, просто не подумалось. И ведь попало прозорливцу… Отец с тех пор никогда не оставлял меня наедине с пистолетом. Со своим пистолетом. Другого оружия, разных систем и предназначений, у меня впоследствии имелось множество.

А надёжнейший пистолет ТТ, как после следствия и вразумления объяснил отец, дал осечку по очень простой причине: моих силёнок не хватило правильно его зарядить и перезарядить: не до конца отвёл ствол – патрон перекосило при заходе в канал ствола – только и всего. Эта случайность, возможно, дочь хозяйскую спасла от преждевременной гибели, отца – от суда за небрежное хранение оружия и косвенную вину в убиении невинного гражданского лица, а меня – от вечных угрызений совести.


Много лет спустя, сидя с суровым лицом на заседаниях комиссии по делам несовершеннолетних, я невольно вспоминал различные эпизоды наших, «несовершеннолетних», игр военных лет… Вот инспектор милиции даёт нагоняй понурым пацанам за то, что они, (о, ужас!) стреляли из пневматического пистолета на каком-то пустыре по пустым бутылкам. Совершившим сей ужасный проступок долго внушается вся пагубность и неправомерность их опасных для них самих и окружающего мира действий… Что бы сказал, этот праведный инспектор, если бы узнал, что вытворял в своё время присутствующий здесь в моём официальном лице почтенный председатель депутатской комиссии… Правда, в те суровые времена игры детей с настоящим оружием были делом обычным и «вытворением» не считались. И сейчас у меня не нашлось слов осуждения для тех, кого по таким пустякам представили пред очами милиции, администрации, депутатов… Я лишь усмехался мысленно и молчал: что там пневматические пистолеты. Мы их называли воздушными и не считали оружием – пукалки. А ребятишкам, будущим воинам, уметь обращаться с оружием отнюдь не лишне: продают же в магазинах игрушечные пистолеты и автоматы, внешне от настоящих почти не отличимые. Провинившиеся пацаны традиционно покивали повинными головами: больше, мол, никогда не будем – поняли и осознали.

Я невольно хмыкнул, вообразив себя на их месте, но немедленно соорудил на лице соответствующую случаю суровость – на меня недоумённо посмотрели коллеги по комиссии: чего смешного нашёл уважаемый Станислав Николаевич.


За годы путешествий за фронтом слово эшелон стало для нашей семьи и всех других, едущих в нём, почти таким же родным, как слово дом. Менялись города, сёла, деревни, квартиры, приходили и уходили времена года, дожди превращались в солнечные дни, холод в тепло, положение на фронтах становилось то лучше, то хуже, – эшелон оставался некой величиной постоянной. В неё мы всегда возвращались, в неё всегда погружались и в ней периодически ездили. В буквальном смысле величина эшелона была большой. Состояла она нередко из десятков вагонов. Для того, чтобы сдвинуть махину такую с места, а потом передвигать по железной дороге, к ней пристёгивали по два паровоза: один впереди состава, другой – сзади. Один тянул, другой толкал. Иногда впрягали цугом. Отдуваясь и отпыхиваясь, как живые, чёрные трудяги изрыгали из себя густые облака дыма и пара, таща по рельсам главным образом товарняк, набитый живыми людьми и военной техникой. Впервые после отъезда из Дзержинска мне довелось войти в пассажирский вагон только уже после войны. Первое впечатление от него можно назвать неадекватным: он мне показался слишком… тесным и неудобным для длительного, и комфортабельного, обитания в нём.

Совсем другое дело – вагон просторный товарный: никаких перегородок, купе и узких коридоров. Для перевозки людей в комфорте и уюте его обустраивали так: справа и слева от двери настилались двухъярусные нары от стены до стены длиной, и в средний рост человеческий, от головы до пят, шириной. Посреди вагона оставалось свободное пространство для передвижения, общения и печки-«буржуйки». Труба её, составленная из отдельных отрезков металлических труб, выводилась в одно из окон, изгибалась под прямым углом кверху и поднималась на некоторую высоту над крышей. Освещался вагон в дневное время через маленькие окна, по два с каждой стороны под крышей, и дверь, летом, а ночью – керосиновым фонарём или лампой, керосиновой же, разумеется, свечками или «плошками» – так назывались немецкие окопные светильники. Они были похожи на хоккейную шайбу, сделанную из пропитанного чем-то негорючим картона. Внутрь него заливали горючую смесь: то ли эрзац – парафин, то ли эрзац – стеарин. Посреди этого эрзаца находилось керамическое гнездо для короткого фитиля. Когда его зажигали появлялось эрзац пламя, дававшее некое подобие света. Возле печки – скамеечки, лавочки, табуретки, обрезки брёвен и прочие самодельные приспособления для сиденья в тесном кругу.

В холодные времена года печка – в центре не только вагона, но и внимания. Здесь – огонь, тепло, свет и задушевные разговоры, рассказы о судьбе, о войне, непременные анекдоты. И курение. Махорочный дым составлял значительную часть вагонной атмосферы и живописный туман. Частично его вытягивало в окна, если они были открыты, и в дверь – при том же условии. Летом двери чаще всего распахивались на всю ширину. Обитатели вагона или сидели на его полу, свесив ноги наружу, или стояли, опершись о доску, приколоченную гвоздями поперёк дверного проёма на уровне груди для опоры и предотвращения случайного выпадения за пределы движущегося поезда.

Моя любимая позиция – возле окна. Поза – на животе, выставив голову наружу. Перед посадкой в вагон всегда прошу отца занять место на втором «этаже» и непременно рядом с окном. Резонные возражения, что из окна дует, и можно простудиться во внимание мной не принимались: зато интересно. Смотреть на проносящиеся мимо пейзажи, дома, деревья, людей я готов был часами, не отрываясь, с неослабевающим любопытством и увлечением. Даже засыпая, приятно было сознавать возможность, открыв глаза, в любое время снова выглянуть в окошко: а вдруг как раз в этот момент за ним происходит что-нибудь самое удивительное и необычное – не пропустить бы…

Начало движения порождало в теле приятное ощущение, напоминающее, должно быть, ощущение полёта у птицы… Все предметы за окном начинали двигаться, оживая, и вступали между собой в какие-то сложные отношения, словно соревнуясь – кто быстрее за поездом поспешит, а кто отстанет. Больше отставали ближайшие к рельсам. Дальние же никак не желали уходить вспять и даже, по моим впечатлениям, пытались поезд обогнать. Уже только на одно это было увлекательно смотреть: придорожные столбы, дома и деревья уносились назад, а дальние двигались вперёд. Естественно появлялись вопросы: почему так происходит? Отец, радуясь моей любознательности, объяснял. Поведение окружающего мира становилось понятнее, теряло часть таинственности, но продолжало оставаться чрезвычайно занятным.

Громаду эшелона, составленную из множества вагонов с военным снаряжением и людьми, сдвинуть с места трудно бывало даже двум паровозам. Яростно изрыгая из своих утроб свистящие струи пара, они заставляли свои поршни и рычаги вращать колёса, те стремительно вертелись, изображая нечеловеческое рвение и буксуя на одном месте, и оставляя эшелон неподвижным… Плавно придать ему поступательное движение не получалось. И паровозы, отдышавшись и поднакопивши силёнок, брали разбег с рывка. Внутри вагона это ощущалось так. Из далека – далека со стороны паровоза доносится дробный металлический звяк и лязг буферов, словно мечей и щитов. Железный звук нарастает и приближается. Пассажиры, с ужасом зная, что он означает, поспешно хватаются за что-нибудь прочное и стабильное, находящееся под рукой. Наконец, перестук достигает кульминации, приблизившись к вагону. Мощный рывок! Всё, что не закреплено, летит на пол. Туда же отправляются те, кто не успел себя зафиксировать или сделал это не достаточно надёжно. Уснувшие просыпаются, хотевшие спать избавляются от своего желания… Адские звуки истязаемого железа начинают удаляться в противоположную сторону. И наступает подобие счастливой тишины. В ней барахтаются жёсткие матюки и чертыхания поверженных или ушибленных, и мягкий стук колёс на стыках рельс. Поехали… Не отсюда ли возникло это знаменитое гагаринское «поехали»: он ведь тоже пережил фронтовое детство…

Признаюсь, даже для меня, блаженствующего при движении, его начало превращалось в испытание и приводило в смятение. Вероятно, после того, как я от толчка и ушедшего из под ног пола, однажды стукнулся о столб, подпирающий нары. Пострадал, конечно, я – столбу хоть бы хны. Металлическое лязганье и всё, за ним следующее, воспринималось как неизбежное, и неминуемое, зло.


Пока ехали по земле, ещё не тронутой войной, окрестности, в пределах видимости из вагонного окна, оставались мирными… Потом мимо эшелона уныло и мрачно потянулись обгорелые полуразрушенные станции, воронки от бомб и символы войны – печные трубы без каких бы то ни было признаков стен вокруг них. Будто эти русские печи так и стояли всегда сами по себе – без домов. Я так и воспринял их, впервые увидев. Детский разум не в силах был понять, что печь не может существовать без дома так же, как и дом без печи. Думалось: если она вот стоит, одинокая, – значит так надо… Только было загадочно: где же люди живут – те, которые печью пользуются, и зачем нужна она, если ей нечего греть?.. Взрослые объяснили: деревянный дом сгорел, каменная печка вместе с трубой уцелела, а люди… Кого фашисты убили, кто убежал от них, кто в партизаны ушёл – мстить, кто в земле себе жилище вырыл, землянку на подобие той, про которую в песне поётся. В неё печку русскую не затащить, а готовить в ней можно и на улице. Жутко… Но подобные картины появлялись всё чаще и чаще, и стали привычными до такой степени, что уже целые дома казались противоестественными. Теперь исчезали печки… Совместить их в единое, но невидимое, целое не удавалось. Исчезли страх и жуть. Возникла детская, но сильная ненависть к тем, кто сжигает жилища людей, желание наказать их за это.

Красные развалины Воронежа… Или какого-то другого города… Слова отца: «А какой красивый город был!» Я пытался вообразить эту исчезнувшую красоту – не получилось. Перед глазами проплывали хаотические нагромождения красного кирпича с торчащими из них согнутыми стальными балками – и больше ничего… Представить себе на месте красного, как содранное с живого тела мяса, крошева не только красивые, а просто целые, не разрушенные, дома неискушённому воображению мальчишки было не по силам.

Из окна вагона не было видно ни одного сохранившегося здания, когда проезжали Варшаву: скалы, горы, долины из битого кирпича – уходящие к горизонту россыпи колотых камней и обломков… И ни одного живого человека. Казалось: на этих безжизненных пространствах, покрытых прахом разбитых домов уже никогда не смогут жить люди и никогда не смогут восстановить разбитое и разрушенное.

Но виды разгромленных чужих городов будут потом. А сейчас эшелон шёл по своей российской земле. И я чувствовал себя в нём хорошо. Не потому, что было удобно в бытовом отношении: кроватка, подушечка, постелька, столик, стулик… Ничего этого не имелось, конечно. В моём тогдашнем возрасте память о коротеньком прошлом почти отсутствует, а настоящее воспринимается так и таким, какое оно есть. Поэтому существующее в сегодняшний момент жизни – и есть хорошее. И интересное. Всё, происходящее вокруг, затмевало все неудобства, да я их и не считал таковыми: всё познаётся в сравнении, а сравнить было не с чем и нечего было сравнивать, если я иного не помнил и не видел. Говорю только о себе: матушке моей, конечно, приходилось очень нелегко во всех отношениях. То, что я морально чувствовал себя хорошо везде, где нам пришлось побывать – дело её рук, заботы, терпения, внимания и тепла души её прекрасной.


Эшелонные колёса отстукивали километры, ночные и дневные ветры обдували его вагоны, с платформ с угрожающей бесстрастностью смотрели в небо чёрные зрачки пулемётов, готовых в любой момент палить по самолётам врага. Их налёты всё никак не совпадали с режимом движения нашего поезда, а мы, Симка, Митька и я, пользовались любым случаем повидаться. Случаи представлялись только на стоянках. Если они предполагались относительно долгими, нас отпускали погулять. Каждый из нас знал, в каких вагонах едут его приятели.

– Здрасьте! – кричал тот, кто успевал сойти на твердь земную первым, – Стаська дома?

– Дома! – кричал я со своего поста у окошка. – Сейчас слезу, погоди.

Иногда таким же образом узнавал местоположение своих приятелей и я. Спрыгивать с пола вагона на землю было высоковато, но всегда находился кто-нибудь из офицеров, кто брал под мышки и ставил на то, что оказывалось под ногами. Чаще всего это была щебёнка, приятно покрашенная в культурный белый цвет…


Стасик ещё не знал, что белая краска на щебёнке – признак района действия партизан, а не украшение. Вероятно, этого не знали и офицеры эшелона. Не давали никакого покоя немцам партизаны. Рушились взорванные мосты, валились под откос поезда со всем, что в них перевозилось, превращались в куски искорёженного металлолома паровозы, перевозимые подразделения воинских частей становились материалом для кладбищ… Мины срабатывали в назначенное время и в нужном месте. Не помогали ни патрули, ни контрольные пункты через каждый километр железнодорожного пути. Целые дивизии снимались с фронта для охраны магистральных путей, пунктуально и дотошно разрабатывались детальные инструкции для борьбы с диверсиями, но полновластными хозяевами положения на железных дорогах гитлеровцам себя почувствовать всё равно не удавалось.

Классическое место для подрыва живого тела поезда – под рельсами. Для мины устраивается уютное гнездо под стальной полосой: выгребается грунт, в ямку укладывается бережно, как новорождённый младенец, мина нужной мощности, ямка закапывается, над ней разравнивается поверхность придорожного участка, посыпается сверху сухой землицей, чтобы не выдавала место скрытия взрывчатки. Дело сделано. Мина, спокойно подрёмывая, ждёт своего поезда и часа. Патрули внимательно мозолят глаза, прощупывая ими каждый клочок земли возле рельсов и проходят мимо, убеждённые в абсолютно полной на этом участке безопасности для движения любых поездов. А они взрываются и летят под откос, вспахивая землю металлом и калеча живую силу.

Вот и придумали умные немецкие головы посыпать землю возле железнодорожного полотна мелкой щебёнкой, полив её сверху белой краской. Расчет прост: после закапывания мины камешки выдадут место её захоронения своим отличием от других участков – его можно будет увидеть издалека. Очень хорошая, с точки зрения немцев, идея была немедленно воплощена в жизнь. Теперь железная дорога даже выглядела красивее и аккуратнее. Авторы идеи получили награды и премии. Но поезда всё равно и безнадежно взрывались, и снова становились кучами обломков вдоль аккуратно покрашенных путей…

А всё потому, что на каждую хитрость всегда найдётся антихитрость. И если немцы отличаются, как принято думать, от всего остального человечества аккуратностью и дисциплинированностью, то русские – именно хитростью своей. И чем больше аккуратности – тем хуже для неё. Там, где немцу хорошо – там русскому ещё лучше. Партизаны поступали очень просто: делали всё, как и прежде, с той только разницей, что выкопанную, после упрятывания мин лишнюю, землицу уносили с собой в плащпалатках, а снятые аккуратно камешки бережно выкладывали на место покрашенной частью вверх… Поглядеть со стороны – никто на этом месте не только не был, но даже и не пролетал над ним. Но поезда взрывались…


На этот раз передо мной стояли оба моих спутника. У обоих были очень загадочные физиономии.

– Ну, пошли, – изрёк один из них – Симка, малец с торчащей из русых волос соломиной, добродушными ушами и хитрущими глазёнками.

– Шагой марш! – добавил Митька, приложив к поломанному козырьку кепки прямую дощечку ладони и изобразив воинственность. Лицо у него при этом выражало таинственность.

– Куда, – спросил я, заинтригованный загадочностью приятелей.

– Да тут, не далеко, – ответил Симка не слишком определённо.

Далеко быть и не могло, значит, где-то совсем уж рядышком находилось нечто интересное. Так оно и оказалось. Мои приятели ещё при подъезде к месту стоянки усмотрели из окна то, что каким-то образом просмотрел я: лежащий совершенно открыто ящик с какими-то то ли патронами для крупнокалиберного пулемёта, то ли малокалиберными снарядами от авиационной пушки. Надо было непременно это богатство рассмотреть поближе. За бугорком, украшенным совсем не живописными развалинами какого-то строения, на травке лежал ящик с заманчиво поблескивающими… неизвестно чем. Нет – известно-то было: боеприпасы. Так и не определил совет специалистов, в наших лицах, для чего. Ну, да не беда. Порох в виде артиллерийских «макарон» у нас уже имелся. Разряжать такую мелочь, как подобие патрон, не захотелось – не интересно для таких опытных пиротехников, каковыми мы являлись. Посовещавшись коротко, решили посмотреть на самое интересное – как они взрываются. И костерок подходящий нашёлся рядом: кто-то разжёг его, да и ушёл неведомо куда, оставив гореть неизвестно зачем. Несколько патронов полетели в самую гущу огня, а мы втроём задрапировались за обломком стены, уткнувшись носами в щели – бойницы: и видно будет хорошо, и мы в безопасности.

По уже имевшемуся опыту знали: патроны будут сколько-то времени нагреваться и только уже потом рванут. Есть время праздно отдохнуть и поговорить о происшедшем в вагонах. Ничего особенного. Младший лейтенант Непийвода не удержался во время рывка паровозов и плюхнулся на печку. Та опрокинулась, а лейтенант порвал штаны. Хорошо, не горела… А у майора Воронцова, который с одним усом, второй позавчера в карты проиграл и сбрил, и другой ус вчера вечером выиграли – теперь вовсе без усов ходит, и никто его в таком виде не узнаёт. Из штабного вагона посыльный приходит и в дверь вагонную кричит: «Майор Воронцов на выход!» А майор перед ним стоит… Х —ха-ха… И за нашими спинами раздались голоса.

Вернулись те, кто разжёг костёр… И не с пустыми руками. На воткнутую в землю и укреплённую над костром жердину бережно повесили котелок… Так вот она зачем! А мы-то думали: для чего здесь палку воткнули? Люди явно собирались сварить себе еду и пообедать. Вон и фляжку достали… Развлекаясь рассказами о приключениях взрослых, мы отвлеклись от цели своего прихода. Первым опомнился Симка:

– Ребята! Да ведь там в костре…

Не успел договорить. В огне резко бабахнуло и свет померк над ним от взметнувшегося рваным столбом пепла, головёшек, камней и того, что осталось от содержимого котелка. Сам котелок, полегчав от взрыва и вращаясь, крутился в воздухе, болтая дужкой. Что-то просвистело и лязгнуло. Всё стихло и пространство сотряслось возмущённым, от всего сердца, матом. Трое военных крыли неизвестно кого, кто просмотрел на месте костра лежащие в траве патроны, и по чьей вине живи теперь голодным – пропала вся еда. Мы благоразумно и незаметно исчезли с поля боя… Но рвануло красиво.

В логове зверя. Часть 2. Война и детство

Подняться наверх