Читать книгу В логове зверя. Часть 2. Война и детство - Станислав Козлов - Страница 7
Глава 6
Беглый огонь победы
Оглавление«Там Зою убили». Приказ поджигать. Берия против. Внезапная бомбёжка.
Пулемёт вместо будильника. «Победа!» Русские песни. На банкет в ночных
сорочках. Список посуды. Чёрный халат.
Один из немецких военных складов переоборудовали во временное подобие клуба. Располагалось подобие в глубоком подвале, было довольно обширно и вполне мрачно. Серые стены снаружи, серые стены внутри, серая лестница, ведущая вниз, такого же цвета потолок и, кажется, воздух тоже серый. Склад, одним словом. Возможно, и бомбоубежище, по совместительству. Можно было бы, наверное, подыскать более светлое и оптимистическое помещение где-нибудь в другом месте, но в воздухе продолжала действовать немецкая авиация. Особенно по ночам. А быть разбомбленным накануне победы, да ещё во время киносеанса, никому не хотелось. Поэтому и предпочли укрыться поглубже, на всякий случай.
Впоследствии довелось прочитать в одном из исследований, что гитлеровская авиация в последние дни войны бездействовала – не осталось горючего для моторов. Да, на германских аэродромах находились целёхонькие, почти или даже совсем новенькие, немецкие военные самолёты, стоящие в ряд, как на смотру перед парадом. Вид у них, действительно, был такой, словно они и в самом деле простояли на своих местах без употребления много времени. Но в конце апреля 1945 года на крышах домов вокруг расположения воинских частей в Мезеритце недоверчиво смотрели нацеленные в чужое небо зенитные пулемёты, а в окрестностях городка – зенитные орудия. Предосторожность вполне оправданная: с неба нередко зловеще и угрожающе прессовал землю гул невидимых в ночной слепоте самолётов: мы ещё живы, мы ещё повоюем, мы ещё убьём вас… Наши войска уже штурмовали Берлин, но враг продолжал огрызаться на всём, доступном обломкам его всё ещё острых клыков, пространстве.
Война, начатая Германией, превратилась в свою противоположность: теперь Россия стояла на пороге её столицы так же, как в 41-м году предвкушали близкую победу замерзающие гитлеровцы возле тёплых дверей Москвы. Столица России сжалась, ощетинилась, выставила навстречу тевтонам щиты и мечи, не потеряла мужества и надежды, и не только выстояла, но и вынудила отступить тех, кто уже имел на руках билеты на парад победы немецкой армии у стен московского кремля. Немцы тоже надеялись. Только уже на чудо. На обломки берлинских улиц текла человеческая кровь. Накануне первомая – не до праздников. Но по какому-то поводу в бомбоубежечном «клубе» вдруг решили показать кино. Кино – чудо. В свои почтенные почти семь лет уже я умел читать, разбирать и собирать оружие, довольно сносно разбирался в нём, мог и пострелять, но кинофильма не видел ни одного. Предстоял первый в жизни киносеанс. Событие.
В клуб шествовали торжественно всей семьёй. Отец, как всегда, в форме с пистолетом на ремне, мама надела свой лучший, он же худший и единственный, многострадальный чёрный халат… Только в этом халате я её и помню в то время. По логике, у неё должна была быть ещё какая-нибудь верхняя одежда. Но логика логикой, а ничего другого на ней не замечалось. Служила она в штабе вольнонаёмной, а вольнонаёмным военная форма не полагалась. Я украшал планету, и себя на ней, короткими штанишками с двумя лямочками, накинутыми на плечи; чулками, которые терпеть не мог, считая их сугубо девчачьей «формой одежды», и чём-то вроде сандалий на ногах. Обувка эта имела зловредное свойство вбирать в себя все мелкие острые камешки, попадавшие ей на дороге и даже те, что валялись в стороне, и пребольно колоть подошвы моих ног. Приходилось то и дело останавливаться, снимать, вытряхивать, и топать дальше – до следующего камешка. Неприятное занятие это нарушало торжественность шествия, но настроения не сбивало.
Во всей красе двигаясь по вечерним улицам притихшего городка, мы беседовали об искусстве кино… Я задавал вопросы, а папа с мамой дуэтом на них пытались ответить. Главное, что они пытались мне внушить – это то, что происходящее на экране не нужно воспринимать, как события настоящие, и не пугаться, если что-то покажется страшным. Не пытаться скрыться, например, под скамейкой, если на экране появится паровоз, едущий «прямо на тебя», или танковые гусеницы, лязгающие над самой головой.
Детских фильмов в действующую армию, естественно, не привозили. Мы шли смотреть «Зою». С первых же кадров я забыл о предупреждениях своих благоразумных родителей, ощущая себя непосредственным участником всего, что видел перед собой на освещённом пространстве стены, с растянутым на ней экраном. Вот Зоя поджигает брёвна сарая, к ней крадётся немецкий солдат со страшным штыком и я кричу: «Зоя! Атас!! Сзади фриц!» На меня оглянулись, но быстро поняли в чём дело: я сидел с широко раскрытыми глазами, выставив перед собой сжатые кулаки.
Вот Зою ведут на допрос босиком по снегу. Она идёт, высоко и гордо подняв голову. Её белую ночную рубашку треплет ледяная зимняя вьюга, а девушка не обращает на это никакого внимания. Её конвоир ёжится в шинели, голова закутана в какое-то тряпьё, пританцовывает на ходу, трясёт руками, проклинает русскую зиму. Я жалею изо всех сил нашу Зою и злорадствую насмешливо, глядя на ничтожного фрица… Вот фашист жжёт щёку девушки зажигалкой… Муки, допросы… Палач надевает на хрупкую нежную шею красивой девушки верёвочную петлю… Мама обнимает меня, чтобы успокоить, а я и не думаю плакать. Я ненавижу фашистов, убивающих партизанку, и жажду мести. Я чувствую себя мужчиной – воином и будь у меня в руках тот пулемёт, отобранный отцом, – немедленно пустил бы по киношным немцам хорошенькую очередь… Кино окончилось, загремели отодвигаемые скамейки, заговорили зрители…
Потрясённый увиденным, я какое-то время способен был только молчать, не отрывая глаз от уже погасшего экрана. Я всё ещё был там – в гуще событий. О том, что я только что видел не настоящую Зою Космодемьянскую, а всего только артистку, её игравшую, и речи не могло быть. Как это так – «играть»! Какая может быть игра в смерть?.. Ничего себе игрушечки у взрослых… И всё же я кое-чего не понял…
– Папа, а почему Зоя не хотела назвать своё настоящее имя и назвалась Таней? Какая немцам разница: Таня она или Зоя? Это разве военная тайна?
– Знаешь, сын, немцам совсем не нужно знать имена наших партизан по-настоящему. Лучше вообще никак не знать. Зоя же была партизанкой, можно сказать, партизанским солдатом, а имя солдата для врага – военная тайна.
– А если в том отряде была действительно какая-нибудь Таня? Ведь Зоя не могла знать имена всех партизан. Тогда получается, что она всё равно выдала кого-то из своих?.. А если бы она назвалась своим именем – её бы не повесили?
– Нет – всё равно бы повесили. Немцы казнили всех партизан.
– А наших солдат они тоже вешали, если они попадали в плен?
– Вот солдат не вешали… Потому что они – военнопленные. Военно, знаешь ли, пленные… А партизаны – не военно пленные… Понимаешь?.. Немцы считали их разбойниками и бандитами.
– Ну, пап, разбойники же плохие люди, а партизаны же против фашистов воюют – они хорошие.
– Так я же тебе и говорю, что это только немцы считали их бандитами… Ну и вопросец ты задал… – Отец потащил из кармана кисет с табаком. – Это, ведь, только для нас наши партизаны хорошие, а для фашистов все, кто против них воюет, – очень даже плохие, потому что они их, фашистов, убивают. Понимаешь?
– Понимаю… Значит, если убить фашиста – это для него, немца, хорошо, потому что он перестаёт быть фашистом после этого… Пап, а пап, а почему Зоя поджигала дом в русской деревне – он же не немецкий?
– Ну, это не совсем дом был, а сарай. И в нём находилось немецкое что-то… Оружие… нет, кони, кажется… И он находился в деревне, которую захватили враги, а это значит, что деревня стала на какое-то время не русской и в ней прятались немцы.
– Ага. А потом она всё равно вернулась бы в русское. И в ней же русские люди жили, а…
– Да что ты всё спрашиваешь, да спрашиваешь? Кино тебе понравилось? – Не выдержал допроса отец.
– Нет.
– Почему же?
– Там Зою убили.
«Там Зою убили»… Стасика кино потрясло. Не столько даже тем, что впервые в жизни кино посмотрел, а тем, что в кино увидел. Перед ним не зверюшки нарисованные бегали, не сказочные герои совершали сказочные подвиги, а происходило то, что частично видел и он сам. Вокруг него сидели и смотрели фильм те, кто лично мог оказаться в похожей ситуации, и порой оказывался… Уже взрослому, прочитавшему множество книг о войне, художественных и документальных, ему далеко не всё оставалось ясно и понятно в той войне. Даже в подвиге Зои Космодемьянской.
Непонятно было: что это за партизанский отряд такой, бойцы которого занимались тем, что поджигали бревенчатые сараи в деревне, да ещё и под носом у немецких солдат? Почему именно сараи? Почему не поезда под откос пускали – классическое занятие партизан? Ведь деревня, где Зоя поджигала дом, хоть и находилась в расположении немецкой армии, но оставалась всё же русской деревней.. И в ней жили оставшиеся под немцами не по своей воле русские люди. Выходит, Зоя поджигала жилища своих соотечественников? Почему? Зачем? Сарай – не военный объект и лошадь – не танк. Да её из горящего сарая и вывести можно… И вот совершенно случайно выяснилось: это с какой стороны на сарай посмотреть. Если с точки зрения того, что зима в тот год выдалась необычайно морозной, а немцы не оказались готовыми даже и к куда более мягким температурам русской зимы, то все, оказавшиеся у немцев дома и сараи, становились объектами военными – в них отогревался и отдыхал противник…
Сколько раз говорилось о закономерности случайностей, и вот она проявилась, сработала, ещё раз. Уж если интересуешься историей войны – то случай найдёт повод подвернуться под руку. На этот раз он явился в виде книги Валерия Краснова «Неизвестный Жуков». В ней и обнаружился ответ на загадку.
17 ноября 1941 года Ставка Верховного Главнокомандующего отдала приказ под номером 0428 «О поджогах населённых пунктов». А уже 29 ноября военный совет Западного фронта докладывал Сталину «о принятых мерах по его выполнению». Их, естественно, немедленно приняли и пустили в ход после получения приказа.
Вот что это были за экстренные меры.
– «В дивизиях и полках приступили к формированию команд охотников, которые в большинстве уже ведут активную работу.
– На территорию, занятую противником, разведорганами направлены диверсионные группы, общим числом до 500 человек.
– Изготовлено и выделено частям индивидуальных зажигательных средств – термитные запалы, шары, цилиндры, шашки – общим числом 4300 единиц.
– Выдано свыше 100 000 бутылок с зажигательной смесью.
– Утверждены по каждой армии пункты, подлежащие сожжению и разрушению, и установлены задания, в связи с этим, родам войск (авиация, артиллерия, команды охотников, диверсионные и партизанские отряды),
За истекшее время сожжено и разрушено 398 населённых пунктов… Большинство пунктов сожжено и разрушено командами охотников и диверсионными группами…
Активная работа по поджогу населённых пунктов нанесла серьёзный ущерб немцам, о чём говорит следующий, перехваченный нами, приказ немецкого командования:
«Согласно сообщению 57 армейского корпуса установлено, что за последнее время во многих местах отдельными лицами и группами, проникающими через линию фронта, производятся систематические поджоги населённых пунктов.
Необходимо повысить контроль передвижения гражданского населения и усиливать охрану на местах расквартирования».
Прочтя этот доклад, подписанный Жуковым и Булганиным, Станислав вспомнил свои впечатления от первого в жизни увиденного кинофильма… И ему опять стало жутко. Цепочка сложилась: Зоя Космодемьянская, скорее всего, входила в состав одной из диверсионных групп или партизанских отрядов, получивших задание уничтожать «населённые пункты», занятые немцами… То есть, наши сёла и деревни. Цель: лишить немцев тёплого отдыха, заморозить их. Но ведь и наше мирное население лишалось того же. Если немцы оставались без тепла и крыши домов чужих, то наши люди лишались домов своих…
Шла борьба за выживание русской нации в целом. Ради этого пошли и на такой дикий, с точки зрения абстрактной, что ли, гуманности, шаг. Поимка и казнь Зои, казнь публичная, послужила немцам не только акцией устрашения, но и пропагандистской акцией: они тем самым показывали, что стоят «на защите домов» русского населения. Вскоре началось их провальное отступление и они принялись делать то же самое: уничтожать российские населённые пункты, чтобы теперь и наша армия промёрзала до костей. Прибавились очередные сотни или тысячи сожжённых сёл… Так наглядно выглядела тактика выжженной земли: её выжигали с обеих сторон и вполне успешно.
А вскоре в руки пришла ещё одна крайне любопытная книга сына страшного и таинственного злого гения Советского Союза «Мой отец Берия». В ней сын развенчанного и уничтоженного сталинского министра утверждает: отец был категорически против привлечения гражданского населения в партизанские отряды. Конечно, на этом основании можно навесить ему, к множеству уже навешанных, ещё одну собаку злодейку – антипатриотические настроения. Но его доводы очень серьёзны и справедливы. Лаврентий Берия настаивал на создании диверсионных групп и партизанских отрядов только из числа опытных сотрудников НКВД. Только от них следовало ожидать наиболее эффективной работы. Штатские же лица неумелы и неопытны. И поэтому обязательно станут жертвами возмездия немцев – их переловят и казнят прежде, чем они смогут сделать что-либо существенное в борьбе с ними. Причём не только сами окажутся жертвами, но и вызовут излишние репрессии немцев против мирного населения, при неоправданно низкой результативности своих диверсионных актов.
Пример Зои Космодемьянской – яркий и печальный тому пример. По инициативе Берия многие партизанские отряды создавались как раз из числа специально обученных чекистов. Вот они и уничтожали населённые пункты с успехом и минимальными для себя потерями.
– А если это был только сарай, то за почему Зою повесили?
Мама прислушивалась к нашему разговору, но предпочитала не вмешиваться. Сынок задавал вопросы не по-возрасту мудрёные, а ответов на них не имелось. А если и имелись, то такие, о которых лучше вслух не говорить. Лучше всего было бы отвлечь моё внимание на какую-нибудь другую тему.
– Ладно, хватит, стратеги военные, вопросы перемалывать. Давайте домой побыстрее пойдём, да решим что завтра делать будем. Ты, Стасик, чем думаешь заняться?
Ответить я не успел. Где-то не очень далеко глухо громыхнуло, под ногами дрогнула и как-то сместилась земля. Короткая тусклая вспышка взрыва на миг озарила темноту, проявив на фоне чёрного неба покорные силуэты домов.. Кино окончилось, начался настоящий налёт остатков немецкой воздушной армады. Остатки вполне реально завывали в пустоте дремучего неба характерным низким вибрирующих с небольшой амплитудой звуком. Унылым, будто им самим было страшно, и в то же время зловещим: Ю-87, «юнкерсы». Те, кто уже успел выйти на улицу, поспешно вернулись под толстый навесной козырёк «клуба» -бомбоубежища. Остатки остатками, конец войны – концом, но бомбёжка есть бомбёжка и к ней относиться легкомысленно – себе дороже. Но в душе, кроме опасения, преобладало возмущение: чего уж этим обречённым неймётся? Всё равно войну они проиграли, «Гитлер капут», – сдались бы себе тихо – мирно так нет, окаянные, хотят хоть напоследок повредничать. Сдвоенные взрывы опять тяжко колыхнули землю. Она, как живая, вздрагивала от боли, когда её плоть разрывали бомбы.
Офицеры закурили. Кто-то пошутил: «А ну, погасить окурки! Вы что – о светомаскировке забыли?» Шутка не получилась. Помолчали. Тишина вибрировала утробным гудением бомбардировщиков. Казалось, их становится всё больше и больше. Стоящий рядом с нами лётчик майор Глускин, ладный мужик с вечно смеющимися глазами, пустил в небо струю дыма так, словно собирался сбить ею налётчиков, ругнулся и пробасил: «И откуда только берутся, сволочи? Уж, кажется, все их аэродромы разбили». «Кажется – перекрестись,» – ответили ему из мрака: «Вот они тебе сейчас сыпанут со своих «разбитых». И «сыпанули». Хорошо не на наши головы. Ноги ощутили дрожь поверхности земли. Её тело трепетало, так и не привыкнув за годы войны к ударам по себе. Бомбы впивались в неё где-то в километре от нас. Офицеры на слух пытались определить, на чьё расположение сброшены. Порассуждав и прикинув, сделали вывод: немецкие лётчики «охотятся» на косуль, ещё оставшихся от стрельбы по ним наших охотников – в темноте колошматят по лесам. Дров, в буквальном смысле, асы Геринга наломали, наверное, предостаточно и, притомившись, улетели.
По тёмной пустынной улице, оживляемой лишь патрулям, добрались до тёмной массы дома, ощупью поднялись по невидимым ступенькам на свой этаж…
– Ну вот и домой пришли, – сказала мама облегчённо. И тут же осеклась… – Домой… Это ведь просто так сказать: домой. А где он, наш дом?.. Далеко-далеко – так далеко, что и не представить. Когда-то воротимся в него? – вздохнула. – Этот дом только потому дом, что никак по-другому его не назовёшь и совсем он не наш. Как и всё здесь. Красиво, аккуратно, ухожено, удобно, а всё чужое… – Она неприязненно оглянулась по сторонам, будто видела сквозь стены всё окружающее пространство.
Ночь после бомбёжки повозилась, затихла и притворилась спокойной. Мне всё равно долго не спалось. Память восстанавливала фрагменты из кинофильма… Вот к лицу Зои фашист подносит зажжённую зажигалку… Ей страшно. Но она не отворачивается. Другой немец с ужасом и изумлением смотрит на неё – тоже человек… Человек ли? Разве способен человек так издеваться и мучить другого человека, да ещё и красивую девушку. Вот Зоя поджигает угол сарая… Это непонятно: почему поджигает, а не бросает гранату, как, по моему мнению, должен поступить партизан. Граната и дом разнесёт, и фашистов поубивает. А тут – поджог… Прислушиваюсь к тишине: не полетают ли опять немецкие самолёты… Нет. Тихо… Вспоминаю: папа рассказывал, что на фронте лучше спится когда где-нибудь раздаётся стрельба. Если она затихает – солдаты обеспокоено просыпаются: что бы это значило? Не готовят ли окаянные какую-нибудь пакость… Странно и не понятно: если стреляют – значит могут и убить, а люди спят. Перестают стрелять – угроза гибели временно отменяется – люди просыпаются… Но это с которой стороны стрелять перестают? Если с нашей, то, наверное, нет повода стрелять – зачем попусту патроны тратить? Если со стороны немцев – а не потому ли, что в атаку собрались и не хотят собственной стрельбой своих же и перебить?.. А Зою, гады, повесили… Самих бы их на верёвку… Сон выключил все размышления, сомнения и вопросы…
Резкий и гулкий грохот крупнокалиберного зенитного пулемёта, установленного на крыше как раз над нашими головами, затряс и буквально подбросил нас с кроватей рано утром. Отец по старой солдатской привычке и сноровке моментально оказался одетым с ног до головы и с пистолетом на поясе, словно так и спал. Бледная мама сидела на кровати, неподвижными глазами глядя в окно, прижав к себе свой чёрный халат, как щит. Что делал я, в смысле каких-то физических движений, не помню, но не забыл ощущение острой тревоги, какого не испытывал за всю войну – до боли в груди и морозе в руках. Пока мы находились в Мезеритце наш пулемёт не стрелял ни разу. Не было повода. Значит – появился. Какой же? Опять налёт? Но не слышно ни гула самолётов, ни разрывов бомб. Пулемёт над головой бешено грохотал так, что с потолка сыпалась какая-то пыль. Судя по доносившимся звукам дикой стрельбы по всему городу, сошли с ума все средства и виды оружия. Казалось, палит всё существующее огнестрельное. Вот хлёстко, резко и звонко ударили танковые пушки. На миг заложило уши. Вот задолбило что-то неведомое. Пулемёт на крыше гремел без пауз… Оружие орало, ревело, трещало, вопило, разрывало воздух и пространство, наши уши и души в клочья…
Что случилось? Должно быть, самое вероятное из невероятного – пробилась внезапно какая-то часть блуждающих немцев, ворвалась в город и начались уличные бои. Если бьёт пулемёт с нашего дома – значит, фрицы подобрались и к нам. Отец с пистолетом наголо осторожно выглянул в окно…
Посередине пустого двора на гранитной брусчатке, залитой очень ярким солнечным светом, стоял красноармеец, держал свой ППШ одной рукой над головой, садил из него вертикально в небо непрерывной очередью и при этом орал что-то, неразборчивое в рёве огня. Всё небо исчёркано пульсирующими следами трассирующих пуль и чёрными клочьями разрывов зенитных снарядов. «Что случилось?» – крикнул отец автоматчику. Но тот ничего не слышал за треском своего автомата и звоном собственного голоса, пока не кончились в диске патроны. В наступившем подобии тишины стало слышно:
– Победа-а-а!!! Побе-е-да!!! Ура-а-а!!! Побе-еда!!!
– Победа!.. – повернулся к нам отец. Лицо его было странным. Он одновременно улыбался радостной, почти детской, улыбкой, как может улыбаться ребёнок, получивший вожделенный подарок, которого давно ждал, но не верил, что в конце концов его обретёт. В то же время уголки его губ дёргались вниз, словно перед большим поачем. Улыбка всё же победила, стала уверенной и счастливой:
– Победа, родные мои! Победа! Конец войне. – Последние слова он произнёс с облегчением и негромко…
Мама закрыла лицо руками и заплакала. Я запрыгал по комнате, заскакал и порывался чуть ли не в окно выпрыгнуть. Отец, стоявший возле него, передёрнул ствол ТТ, выставил руку с ним в раскрытое окно и три выстрела в воздух присоединились к общему мощному хору, возвещавшему начало мира.
– Хочешь отсалютовать? – повернулось ко мне радостное лицо. Что за вопрос?! Конечно! И отец вложил в мою руку тёплую от его руки рукоять пистолета, обхватил сверху своей ладонью – у ТТ слишком сильная для семилетнего пацана отдача, – и мы вместе отсалютовали наступившему счастливому дню. Он тоже улыбался во весь свой солнечный рот, просто сиял от радости.
Потом было множество других салютов. Множество очень красивых и пышных фейерверков. Но то было потом. Организованно и церемонно. А этот, самый первый, импровизированный, всеобщий, ликующий, радостный, был самым искренним, самым сердечным из всех салютов Победы. Из стволов оружия вместе с пулями и раскатами беспорядочных выстрелов выходило в небо огромное напряжение воли, сжатой в тугой узел пружины, приводящей в действие силы тел и душевной энергии. Уходили волнения и боязнь за жизнь множества людей, попавших в безжалостный огневорот войны. Казалось, к смерти волей-неволей привыкли за годы, когда страх, сопровождавший её, властвовал над пространствами стран и над жизнью, но теперь цена жизни вновь поднялась и осозналась с ещё большей остротой.
По иному начал выглядеть и пейзаж чужой страны. Он перестал казаться военным объектом, из которого в любой момент могут раздаться роковые выстрелы. Стал мирным, покладистым и даже красивым. Теперь перед закатом солнца, после службы, у моих родителей появилась склонность к созерцательным прогулкам – своего рода туристическим экскурсиям по окрестностям городка. Естественно, гулять отправлялись все втроём. Далеко от домов не отходили, опасаясь мин – не все из них были обнаружены и обезврежены. Нередко сапёры просто обозначали место, где найдена немецкая мина немецкими же знаками: жёлтым треугольным флажком с надписью «Аhtung! Minen!» чёрного цвета на стержне из толстой стальной проволоки, изогнутой под прямым углом у вершины. С этой перекладины флажок и свисал. Иногда ещё и череп с костями глядел на прохожих зловещими глазницами. Мы осторожно обходили помеченное место, думая при этом: а что, если рядом скрывается ещё одна, особенно искусно спрятанный смерьельный сюрприз?.. Отец смеялся: наши сапёры – народ тщательный. «А немецкие минёры – хитрый», – возражали мы ему: «Вчера подорвались же два солдата из соседней части?.. А ведь тоже шли по разминированному полю…»
В дома больше не заходили – опасались ещё раз наткнуться на трупы. О тех, виденных несколько дней назад, время от времени вспоминали: кем они были и что произошло? Отец предполагал так: женщина была очень красивой и кому-то из ворвавшихся в дом мародёров или солдат захотелось попользоваться ею, как законной добычей – трофеем победителя. Набросился, содрал одежду или под оружием заставил раздеться самой. Старик, вероятно, приходился ей дедом. Наверное, больным – из за него она и осталась, не захотев бросить одного. Дед за неё мог вступиться. Его застрелили. Её изнасиловали, а потом издевательски прикончили. Результат – два мёртвых тела. Это – вариант романтический. Но всё могло произойти гораздо проще и страшнее… Хотя что уж может быть страшнее смерти.
Городок оказался окружён мелкими огородами и садами. Правда, слово огород означало не совсем то, к чему мы привыкли – то место, где были посажены овощи, не имело никакого ограждения и, таким образом, собственно огородом являться не могло. Просто на аккуратных грядках росла всевозможная зелень, открытая со всех сторон взорам и доступам. Там я впервые попробовал нечто, внешне очень похожее на лопух. За лопух это растение и принял, удивившись: почему он на грядках растёт? Отец разъяснил: не лопухи это, а ревень. Очень полезный и очень съедобный продукт. Я с недоверием сорвал съедобное растение, осторожно оторвал зубами кусок большого листа, пожевал и выплюнул. Съедобность, на мой вкус, оказалась очень сомнительной.
– Ну, пап, и гады они – эти фрицы! Такую невкуснятину жрут. Тьфу!
Отец расхохотался.
– Да ты, Стасик, не то совсем ешь! У ревеня едят не листья, а стебли. Давай-ка, я тебе очищу.
Отец с хрустом отломил толстый и сочный стебель «лопуха», оторвал от него огромный лист и тщательно очистил оставшуюся часть растения от наружных волокон. Протянул мне. Вкус оказался непривычным, но довольно приятным. Ни к каким деликатесам ребятня военных лет, а особенно в воинских эшелонах, привычна не была. Самое вкусное, что мы поедали летом – паслён. Черновато-сизый и своеобразно сладкий. Ели мы ещё пастушьи сумки. Впервые услышав это название, я не сразу понял: почему сумка, да ещё и пастушья? Опытные «кулинары» украинцы объяснили: «А ты побачь, москаль, – ось воны яки в сумке пирожки да паляныци» Я «побачил». И действительно: в маленькой изящной сумочке на тоненьком стебелёчке нанизаны были микроскопические, разной формы и цвета комочки. Немного воображения – и они превращались и в булочки, и в пирожки, и в калачи, и во что угодно. Мы всё это ели и хвастались друг перед другом, у кого еда вкуснее… Впоследствии, спустя много лет, я узнал, что тот самый паслён, считавшийся нашей компанией самой вкусной ягодой, – сильнейший яд… Либо у нас развился мощный иммунитет, либо паслён оказался не тем, либо Бог нас хранил, но никто из нас не пострадал никоим образом и ни в малейшей степени. Ревень показался мне едой просто королевской… Правда, настоящей королевской еды тоже никогда отведать не приходилось.
Ревень, прохлада майского вечера, тёмно-зелёные огородные заросли, странные силуэты иноземных домов на фоне оранжевого заката и мамин голос… Он у неё был очень хорош. Глубокий, сильный, красивый. Он взлетел ввысь, поднялся над чужой землёй, как волжская чайка, распластав крылья, разнёсся эхом, отразившись от молчаливых стен немецких домов. Хмуро и недоверчиво слушали они русские песни: какие степи, что значит раздольные?.. Слушала германская земля, отправившая своих сынов под барабанный бой и бравые строевые песни завоёвывать землю русскую. Не удалось им прогреметь победно над нашими реками. «Эх ты, степь широкая, степь раздольная. Ах ты, Волга – матушка, Волга вольная», выводила мама. Зазвенело над немецкими педантичными усадьбами:
«Из страны, страны далёкой,
С Волги – матушки широкой,
Ради славного труда,
Ради вольности весёлой
Собралися мы сюда.
Вспомним горы, вспомним долы,
Наши храмы, наши сёлы,
И в стране, стране чужой
Мы пируем пир весёлый
И за родину мы пьём».
Её сменила «Не шуми ты, рожь, спелым колосом». Потом раздался «Вечерний звон». Затем полетел над красными черепичными крышами «Запорижець Стэнько…»
Все эти песни я уже давно знал и любил. Но здесь они звучали совсем по особенному. В них появился более глубокий смысл. В мамином голосе слышалась и грусть о далёкой теперь родине, и об оставленных родственниках и друзьях, и радость того, что всё пережитое было не напрасно – мы вошли в Германию с теми, кто одолел её злобную силу своей доброй силой. И теперь наши песни заполняют пространство над той землёй, откуда ринулось на нас вражеское нашествие, пытавшееся петь на берегу нашей русской реки «Wolga, Wolga, Mutter Wolga…» Но река послала их к совершенно другой матери, а Волга словно разлилась перед нашими глазами непосредственно здесь – в Мезеритце… Волгу я совершенно не помнил, но она представлялась мне необычайной, сказочно красивой рекой с тёмно синей водой и белыми кораблями. Почему-то с парусами. Наверное, потому, что белые паруса казались мне воплощением красоты…
Мама любила лирические напевные мелодичные песни. Русские и украинские. Пела не часто, но с окончанием войны вдохновение её утроилось и я с удовольствием слушал, как и что она поёт. Запоминал легко потому, что они становились частью моей души. До сих пор её исполнение для меня – эталон. Если не по мастерству, то по искренности и особой русской певучести. Впрочем, мама рассказывала, что её приглашали учиться в консерватории. Рекомендовал стать актрисой знаменитый Собольщиков – Самарин. Но она предпочла стать учительницей, иногда сожалея об этом… Лишь иногда. Но глубоко.
Между тем по русскому обычаю приходило время победу хорошенько отметить официально. Собственно, время уже пришло – сразу же после известия об окончании войны. Конечно, и выпивали, и пили, и напивались чисто по-русски. Но не в массовом порядке – армия, всё-таки. Отец вообще исключался из пьяной среды. Никогда даже выпившим, не то что пьяным, никто его не видел. И вовсе не потому, что в таком состоянии он никому не попадался на глаза. Он просто не пьянствовал. Брат такой выдержкой не отличался, но и он не рисковал появляться у нас с нарушениями координации движений или чего-нибудь другого. Могучей сдерживающей силой являлась мама. Отцовских вожделений сдерживать и не приходилось в виду явного их отсутствия, а вот Юре попадало, случалось. Но он и находился вдали от облагораживающего родительского влияния. – в солдатских казармах…
Высшее командование части определило, наконец, время офицерского банкета и бала, и место. Особых сложностей с подбором костюма не возникло только у отца: парадная форма одежды и отполированные до зеркалоподобия сапоги. Мама страдала. Чёрный цвет любимого халата к празднику как-то не подходил, но иной одежды не имелось. Так в нём и явила себя сверкающему золотом погон, наградами и улыбками офицерскому обществу. Я о своём внешнем виде не заботился и не переживал совершенно. Отнюдь не потому, что олицетворял совершенство, а потому, что не обращал внимания на свой внешний вид. Он представлял собой страдальческое от мучительной стрижки волос, при помощи ручной машинки и дилетантских усилий папы, лицо, неопределённого цвета рубашку, заправленную в короткие штанишки, и ноги, обутые во всё те же любимые сандалии – не босиком же приходить.
Зал ослепил ярчайшим светом электрических ламп в невиданной роскоши люстр, торжественно и, казалось надменно, свисавших с потолка. Накрытые белыми скатертями столы, множество сверкающей посуды. За столами – офицеры. Все оживлены, переглядываются, здороваются, весёлый шум, громкие приветствия через весь зал… Папа торжественно восседает при полном параде и в орденах, мамин халат украшен белой брошкой в виде цветка розы. Пора начинать, но как в таких случаях, почему-то всё никак не начинают. Всеобщее нетерпение, руки всё труднее удержать от их стремления к бутылкам. Уже выучены наизусть все их этикетки… И вдруг всё стихло.
В зал не спеша и с достоинством вошли женщины необычайной, и даже сверхъестественной, красоты… Как мне показалось. Жёны офицеров. На них переливались нежными цветами до полу длинные платья с очень смелыми, не только по тогдашним, но и по нынешним временам, декольте. Бюстгальтеров ниже него, судя по внешним признакам, не имелось. Дамы, чуть смущаясь, но с торжественной важностью шествовали по направлению к столикам, где сидели окаменевшие от изумления и восхищения их мужья, не говоря о других представителях мужского пола, потрясённых неописуемо. По краям глубоких вырезов колыхались кружева и какие-то цветочки из нежнейшей, даже на внешний вид, материи. Тоненькие бретельки лишь чисто символически поддерживали сказочные одеяния женщин, похожих то ли на фей, то ли на принцесс со старинных иллюстраций.
На женщин, пусть даже из ряда вон выходящей неотразимости и соблазнительности, я в те времена внимания ещё не обращал. И бравировал этим: для настоящего мужчины «первым делом самолёты», а девушки потом или вовсе никогда. Мама сидаела нпротив меня и я, увидев выражение её лица, невольно обернулся посмотреть: что же так удивило, а потом и рассмешило, её? У мамы сначала взлетели брови чуть не до волос. Она пристально всмотрелась в полупрозрачные одеяния дам. Сквозь них просвечивали синие и белые, почти до колен, трусы. Потом прыснула смехом, не разжимая губ и сморщив их в с трудом преодолимом желании расхохотаться, глядя на «принцесс» со смешанным выражением иронии и печальной жалости. Отец досадливо чертыхнулся:
– Вот чёрт! Хоть бы спросили, что ли, кого-нибудь, что это за барахло… Ведь не видели, небось, никогда ничего подобного и вообразили себе…
В зале после произведённого эффекта у одних и шока у других послышались сдержанные смешки. Женщины, ничего не подозревая, подходили к мужьям, уж не знавшим что и делать. Женились они во время войны на симпатичных девушках из сёл и деревень, где временно находились курсы, и где отродясь никто не видывал презренных «буржуйских» одёжек. Покопавшись в брошенном хозяевами бельишке, женщины выбрали себе то, что им показалось вечерними бальными платьями, и что на самом деле было ни чем иным, как… ночными сорочками. Им и в голову не могло придти, что такая красота предназначена для того, чтобы в ней лечь спать – под одеялом-то всё равно не видно, да ещё и в темноте… Такую-то красоту – и не показывать? Не может того быть. Всеобщая, кроме виновниц её, неловкость. Никто открыто не смеялся – понимали: откуда, в самом деле, было знать этим девчонкам из глухих деревень предназначение тех или иных предметов туалета западных обывателей…
Опомнившись, кто-то из офицеров подошёл к несчастным мужьям, что-то сказал им, те встали и под руки повели своих недоумевающих жён к выходу…
Мама время от времени вспоминала об этом досадном и комическом эпизоде, но никогда не смеялась. Стыдно было не за тех, кто по незнанию надел на себя неприличествующую случаю одежду. Досадно было за невежество, царившее там, откуда они пришли. Вспоминала слова одного из героев – интеллигентов классической советской пьесы, который с сарказмом сказал об эмигрирующей из революционной России торговке: «Дунька едет в Европу…»
Ляпы от невежества происходили и впредь, по разным поводам. Глухая изолированность страны была ей виной. Граждане России, изуродованной революцией 17-го года увидели Запад только благодаря войне, как дико это ни звучит: «благодаря войне»… Обошлись бы наши девчонки и без войны, и без ночных сорочек на офицерском балу. А после своего ухода они где-то переоделись в обычные женские платья русского покроя и оказались ещё симпатичнее.
Теперь не только писателя Василя Быкова пытаются уличить в «очернительстве» нашей победы. Находятся люди, ровесники фронтовиков, но ни когда не видевшие ни настоящих боёв, ни фронтовой жизни, ни Германии весной 1945 года, протестующие против любой правды, кажущейся им искажением потому, что не совпадает с родной им пропагандистской картиной событий. Очень жаль, что Николаю Александровичу Козлову не довелось продолжить свои записки. Они прервались как раз на Мезеритце. Сохранился лишь план того, о чём он собирался рассказать.
Вот он. «Шум на чугунных шпалах. Небрежность светомаскировки. Чувствуется близкий конец войны. Швибус. Старуха немка. Брошенные дома. Мы отправляемся с попутными машинами в Мезеритц. Дороги. Населённые пункты со стандартными дымоходами через крыши. Мезеритц. Военный городок. Барахольство. Бой ребятишек. Колонны повозок освобождённых народов с флажками. Песнь старика. Бои на Одере. Бурная ночь. Победа! Глускин развивает энергичную деятельность. Список посуды на чердаке. Быхомов обедает. Как „очищали“ квартиры для штаба». Скупые слова, большое содержание, теперь навсегда остающееся неизвестным.
Правда не может быть очернительством. Правда не может и принизить никакой подвиг. И то, и другое – удел лжи. Даже в том случае, если она приукрашивает – лакирует, как тогда говорили. О пагубности лакировки действительности войны говорил в своё время и Г.К.Жуков.
И барахольщики, и «барахольство», как выразился отец Станислава, место быть имело, выражаясь казённым языком. И это имело основание и причины: изобилие брошенных на произвол судьбы вещей и откровенная бедность наших людей, одетых и не одетых в военную форму. У многих солдат не было часов, а этого добра и в пустых квартирах, и на телах убитых немецких солдат имелось предостаточно. Советских военнослужащих размещали не в палатках, а в квартирах. В них оставалась мебель, посуда…
Кстати, о посуде… При чтении отцовского плана вспомнилась история, которую отец отметил названием «Быхомов обедает». Что это за «список посуды на чердаке» я уже не помню, но вот о процедуре обеда коллеги отец рассказывал не раз.
Офицер Быхомов, с другом, поселился в одной из пустующих квартир. Как ни странно, в водопроводе имелась вода. Но только холодная. Офицеры весь день заняты на службе. Выходные дни – редкость и посвящались они если не экскурсиям по городу, то пассивному отдыху. И в него никак не вписывалась процедура мытья посуды. Еду брали в столовой и разогревали на плите. Немцы – народ прагматичный: плиты свои кухонные делали двойными. Половина электрическая, половина-печка для дров или угля. (Неплохая была бы идея и при нашей нынешней жизни…) «Дрова» здесь же в квартире – мебель. И – немерянное количество самой разнообразной посуды. Часто совершенно неизвестного предназначения. (Как и ночные сорочки…) Возможно, это обстоятельство и подвигло нашего Быхомова на составление какого-то списка посуды, сложенной зачем-то на чердаке. Но – это его, теперь уж совершенно загадочное и непостижимое, дело.
Так вот. Наши друзья никаким таким мытьём посуды себя не утруждали. Всё совершалось гениальное просто: с чердака в квартиру спускалось максимально возможное количество тарелок и инструментов для их опустошения при поглощении еды. Опустошив, тарелки просто перекладывали в стопу посуды грязной, а при нужде брали посуду из стопы посуды чистой. Вот вам экономия драгоценного времени и воды. Посуду экономить надобности не имелось. Когда грязная стопа увеличивалась чрезмерно – её, ничтоже сумняшеся, просто и небрежно выбрасывали из окна на улицу. На её место приносились чистые тарелки и иные ёмкости… Посуды на чердаки хватило бы доблестному офицеру на много месяцев. Осколков её – на много часов уборки и ругани будущим дворникам, временно отсутствовавшим.
Но это – частный, безобидный и почти забавный эпизод. Один из многих, гораздо более серьёзных. С точки зрения законности и морали, солдаты, мародёрствуя, вели себя в «логове зверя», конечно, очень недостойно. Но нельзя забывать при этом, не в оправдание а для понимания, о том, что они самоотверженно сражались с теми, кто разорил их жилища, убил их родных, что они имеют правительственные награды за мужество, храбрость и доблесть в боях… Необходимо учесть и то, что советская пропаганда с благородным негодованием упорно и настойчиво отождествляла с фашизмом всю Германию, всех немцев: если германское – значит фашистское, если немец – непременно фашист. Наши солдаты мстили за кровь, за разграбленные и уничтоженные дома свои. Многим из них после войны просто некуда было идти… Они искренне недоумевали: немцы пожгли наши дома, убили семьи, а мы должны к ним хорошо относиться? Это казалось несправедливым и странным. Войдя с боями в Германию, наши солдаты с удивлением увидели: немецкие варвары и звери фашистские живут в гораздо более комфортабельных условиях и более зажиточно, чем они – победители. Перед ними предстали не только политические фашисты, но и классовые враги – буржуи. Эти обстоятельства только увеличили ненависть и разожгли те дремавшие инстинкты, за которые им же и пришлось расплачиваться.
Маршал Жуков вынужден был пойти даже на публичные казни мародёрствующих. Жестокие меры отрезвили: кто-то одумался, некоторые испугались. Но больше было тех, к кому суровы методы не имели никакого отношения – они сохраняли и честь свою, и достоинство, не нисходя до увлечения «коллекционированием» чужих вещей.
Вездесущий, зоркий и очень бдительный НКВД отмечал почти полное отсутствие грабежей и насилия во время войны. Мысли и дела заняты были одной целью – победить. Потом сработал инстинкт победителя и здравый смысл прагматика: сделать себе запас на случай прихода очередных невзгод и лишений… Стоявший на страже морального облика советских воинов НКВД зафиксировал и это, донося куда следует: некоторые командиры не принимают никаких мер для прекращения мародёрства, а иногда и поощряют его.
Вчитываясь в приказы Жукова, можно отметить любопытную деталь: речь идёт о незаконном вывозе имущества… Значит, был и законный? Да, был. В конце концов, чтобы ввести «своевольное изъятие вещей у немецкого населения» или проще – грабёж, в законные рамки, было принято решение разрешить офицерам брать некоторые вещи в своё пользование – с письменного согласия командования. И офицеры брали. Многие – не ограничивая себя количеством. Вряд ли это справедливо называть грабежом и мародёрством – по моральным меркам того времени. Но как это ни называй, и как ни относись, но это – были действия победителей, заплативших кровью своей за победу. И они же «очерняли» её?..
А мама наша так и оставалась в своём неизменном халате. В тех квартирах, которые выделялись нам для временного поселения квартирьерами, было множество вещей и одежды. Мама брезговала ими. Её халат мог бы стать семейной реликвией или даже музейным экспонатом, если бы не затерялся во время одного из переездов. Теперь его можно увидеть только на фотоснимке, где мы запечатлены на память потомкам вчетвером: папа, мама, брат Юрий и я на переднем плане. С недовольной рожей. Недовольство вызвано тем, что мне очень не хотелось терять время на какое-то фотографирование, когда мои товарищи в это время отправлялись на поиски неизвестного ещё склада с незнакомыми нам, почему-то, системами немецкого оружия. А папа в момент съёмки щекотал мой затылок пальцами, надеясь рассмешить. А я, вот, наоборот, скорчил недовольную мину, не понимая своего счастья: живые папа, мама, брат… Казалось – так будет вечно. Но это было уже в Штеттине.