Читать книгу Бытие техники и сингулярность - Станислав Сергеевич Бескаравайный - Страница 5

Глава 1
Сложности в понимании техники
1.1. Как философы понимают технику

Оглавление

Обойти термин «техника» при анализе современной цивилизации – все равно, что нарушить одно из ключевых требований метода Р. Декарта «не оставлять нерешенных вопросов». Но поскольку определение понятия техники имеет свою историю и не от простых капризов философы придумывают все новые его вариации, необходимо вскрыть противоречия, выявить их предпосылки.

Понятие техника – «техне» – возникло еще в Античности, и тогда же начались первые попытки его осмысления. Чаще всего упоминают рассуждения о технике Аристотеля, но он же разделил «знающих причины» (а потому мудрых) «наставников» и «действующих по привычке», подобных некоторым неодушевленным предметам «ремесленников» [4, с. 66].

Разумеется, можно критиковать Аристотеля, выискивая внутренние противоречия в его рассуждениях. Так делает, например, В. И. Гнатюк [49], указывая, что если ремесленная техника и подпадает под определение «начало в ином» (то есть гончар есть нечто иное по отношению к горшку), то лишь биологическая природа попадает под определение «начало в себе».

Но сложности, с которыми столкнулся Аристотель, совсем не уникальны для него или даже для Античности. Если рассматривать понятие техники на всем протяжении исторического существования, мы неизбежно столкнемся с рядом стереотипных предрассудков и противоречий, подробный анализ которых в контексте той или иной эпохи лишь усложнит работу. Их проще свети в отдельный перечень:

– почти все время техника не воспринималась философами как самостоятельный и тем более как приоритетный объект исследования. Даже при наукоцентризме философии XVII–XVIII вв. техника рассматривалась как нечто абсолютно необходимое, но вторичное при осмыслении. И чтобы выделить в сочинениях авторов той эпохи пласт рассуждений, относящихся к технике, отделить его от проблем науки, приходится прибегать к методам герменевтики, мысленных экспериментов, фактически, реконструировать эпоху [17];

– как результат: проблема техники воспринималась философами через призму других, для них более узких или же, напротив, фундаментальных, проблем. Например, архитектура для Витрувия заслоняет рассуждения о технике, и для автора книг по строительству это объяснимо. Проблема противоречия естественного и искусственного воспринималась античными авторами как более фундаментальная задача, чем анализ человеческих умений, что «поглощало» технику как объект [40]. Социальные проблемы тем более воспринимались острее, чем технические. Например, для утопических социалистов техника должна была обеспечить возможности создания справедливого общества, но взаимного влияния социума и технологии в их дальнейшем прогрессе Фурье или Сен-Симон практически не анализировали. Так же сохраняется «магическое» восприятие технологии: если раньше кудесили алхимики, то сейчас множество пользователей видят в компьютерах буквально «волшебство», вешают рядом амулеты или шаманские бубны. Технике может придаваться религиозное значение – многие постройки Античности в Средневековье воспринимались работой дьявола;

– почти всю историческую эпоху техника была относительно проста. Избушка или даже терем на фоне леса кажется чем-то корявым и безыскусным, ведь любое здоровое дерево будто шедевр работы сотен мастеров. Это неизбежно принижало системность восприятия техники. Ремесленный характер производства подталкивал наблюдателей к разделению: изготовление горшков и платьев – это что-то одно, а создание государства, составление лекарства, рисование портрета – что-то другое. Предметно-орудийная деятельность признавалась технической, а другие виды деятельности – медицина или торговля – объявлялись принципиально иными. Кроме того, разные области человеческой деятельности осознавались с различной глубиной, что так же предопределяло их разное описание. Крестьянин с ремесленником действуют почти всегда по обычаю и сноровке, торговец уже рассчитывает свои операции значительно полнее (иначе разорится), юрист действует по закону причем – в идеале – законами определены все его действия. В ремеслах проще описать несколько различных специфических наборов понятий для разных мастеров, чем создавать некую общую систему;

– как следствие – узкое восприятие техники, сведение ее к инструменту, решающему насущные проблемы человека. Образно говоря, «техника это молоток», а хороший молоток должен быть полезным. В качестве основы определения техники использовались ее чисто утилитарные свойства.

Эти недостатки не исчезли из восприятия техники и сегодня. Однако, зарождение отдельного направления – философии техники – подняло уровень рефлексии, придало новое качество пониманию феномена технического. Поэтому анализ представлений о технике необходимо начинать со второй половины XIX века.


Традиционно первой философской попыткой осмысления техники принимают работы Э. Каппа, концепцию органопроекции, в которой предпринимается попытка подняться над представлениями о технике как об инструменте. «С одной стороны, всякое орудие в широком смысле слова, как средство повышения деятельности чувств, является единственной возможностью пойти дальше непосредственного поверхностного восприятия вещей; с другой – как продукт деятельности мозга и руки, орудие находится в таком глубоком внутреннем сродстве с самим человеком, что он в создании своей руки видит объективированным перед своими глазами нечто от своего собственного «я»… часть самого себя» [96, с. 23]. Стремление к усовершенствованию орудий приводит человека сначала к сравнению инструмента с формами тела, затем к открытию приспособления изготовляемого орудия к господствующему в организме закону функциональных отношений. И в конце концов к твердой уверенности в том, что все средства культуры, будут ли они грубоматериальной или мысленной конструкции, являются не чем иным, как проекциями органов: инструмент ремесленника, инструмент искусства, научные приборы для измерения и взвешивания, даже воздушные волны, приводимые в движение человеческими звуками и речью [96, с. 23–24]. Э. Капп с большим старанием сводит, например, действия по рытью, скоблению, колке, сверлению к функциям передних зубов и резцов [96, с. 63].

Концепция органопроекции была немедленно (и справедливо) раскритикована множеством авторов, современников Э. Каппа, начиная от П. К. Энгельмейера. Однако простота ее восприятия и гуманистический потенциал неизменно привлекают сторонников. Так, А. П. Флоренский уже в 1919 году написал работу «Органопроекция» [235], где утверждал, что одно и то же творческое начало стоит как за созданием органов человека, так и за созданием орудий труда, что обосновывал их морфологическим сходством.

В современной технике использование человеческого тела в качестве прототипа уступило место более плодовитому подходу – бионике. В рамках этой дисциплины можно использовать куда большее количество прототипов, ведь живые существа удивительно многообразны. Да и сама жизнь в рамах эволюционного подхода рассматривается как своего рода система, основанная на эволюционных алгоритмах, решения которой можно частично воспроизвести (причем порой без живых аналогов) и использовать в прикладных задачах [74]. Развиваются представления об изоморфно сти биологического и технического прогресса, подчинения их неким общим зависимостям [30].

Поэтому современные исследователи пытаются использовать концепцию органопроекции в иных качествах, чем Э. Капп: в ней видят основу гуманизации техники [44], а так же оригинальный эвристический прием [54, с. 37–38]. Концепция органопроекции всегда будет оставаться удобным инструментом рассуждений, потому что она представляет собой своеобразный «опредмеченный идеализм» – не целиком образ мира как проекция сознания на материю, но инструмент как проекция тела его создателя.

Сейчас органопроекция находит свое воплощение в конструкциях интерфейсов, для которых эргономичность стала основным принципом. Однако даже в проектировании интерфейсов есть конкурирующие концепции: так, понятию органопроекции было представлено парное понятие «объектопроекции» [153] – когда человеческое сознание объединяет в будущем проекте потребности человека и копии уже созданных раньше технических изделий. Соответственно возникает конфликт между образами, отражающими потребности человека и потребностями техники, инерцией ее развития. Этот конфликт, по сути, воплощение коперниканского переворота И. Канта, но проявляется он в сложностях общения человека с приборами: взаимодействие субъекта и объекта не может быть односторонним, приборы начинают воздействовать на создателя“.

Развитие техники требует уже отказаться от органопроекции как транслирования человеческих качеств на технику и заменить ее встречными информационными потоками: «С точки зрения развития интерфейса между человеком и компьютером вопрос заключается… в создании аппаратных и программных средств, обеспечивающих быстрый и эффективный online-обмен информацией между человеком и компьютером. Причем существенным становится требование введение каналов передачи информации, независимых от сознательного контроля человека» [230]. Если И. Кант, раскрывая взаимодействие объекта и субъекта, хотел задать границы познания мира, то обеспечение прямого аппаратного воздействия объекта на мышление субъекта – воздействия, по сути, независимого от контроля сознания – превращает человека лишь в часть «коллективного сознания», в напарника компьютера.

По мысли Е.Б. Моргунова, противоречие между органопроекцией и объектопроекцией можно устранить в системах искусственного интеллекта.

Но противоречие в общении человека с машиной – лишь следствие более общего противоречия в концепции органопроекции: сводя к образу человеческого тела всю возможную технику, мы заранее ограничиваем ее развитие. Человек пусть и сложная, но не бесконечная в своей сложности система – ни наш личный психический микрокосм, ни наши тела не могут быть абсолютным эталоном для макрокосма, частью которого и есть техника. Поэтому необходимо разделять антропроцентричность интерфейса (в широком смысле – тех частей техники, которые непосредственно взаимодействуют с человеком) и конструкцию деталей, механизмов, которые уже отвлечены, отделены от человека, деятельность которых не зависит от непосредственного контакта с телом (разнообразные двигатели, пароперегреватели, карбюраторы). Парфенон в определенном смысле должен был быть выстроен по пропорциям человеческого тела именно потому, что в нем молились люди. Но какой смысл подгонять под такие пропорции цех горячей прокатки стального листа? Он должен в первую очередь соответствовать пропорции оборудования.

Тождество техники и человека недостижимо. Попытки уравнивания вызывают или сведение возможностей техники к возможностям человеческого тела (как спортивные снаряды делают безопасными для атлетов), или обратный процесс – превращение человека в инструмент, сведение всей его личности к выполнению полезной функции. Разумеется, антропоморфные концепции техники (когда молоток воспринимается формой кулака) и чисто утилитарные концепции техники (молоток – способ удовлетворить потребности человека) могут совпадать. Это частичное тождество противоположностей, которое возможно лишь в том случае, когда абсолютно все причины использования инструмента кроются в человеке. Конечно, это преувеличение, но если сводить всю технику к образу и подобию человека, а все задачи техники – к обслуживанию человеческого организма и психики, то Causa finalis для техники неизбежно будет выступать человек.

Концепцию органопроекции надо рассмотреть как необходимую ступень в эволюции осмысления техники. Как первые представления об обществе включают в себя концепцию золотого века (в ту мифическую эпоху человек еще не испорчен, он добрый и не раздираем внутренними противоречиями) и люди предприняли множество попыток воспроизвести утраченный рай, так и в философии техники первая попытка осмысления столкнулась со стремлением снять противоречия человека и инструмента. Органопроекция неизбежно сдвигает технику к прошлому, потому что формы взаимодействия с техникой, которые воспринимаются как естественные, «человекообразные», стали привычны, вошли в обыденное мировоззрение.

Но органопроекция – не уникальное, не локальное представление о технике как сущностно зависимой от человека структуре. Органопроекцию можно с одной стороны рассмотреть как обоснование антропоморфности техники, с другой стороны – как частный случай антропоцентризма.

Антропоморфность в технике обладает гигантской эстетической традицией. Инструменты изготавливались по образцу человеческих тел еще в Древнем Египте и будут изготавливаться так в будущем.


Рис. 1 Косметическая ложечка для благовоний. Новое царство, XVIII династия, 14 в. до н. э.


Органопроекция создала для таких дизайнерских изысков некий идеал абстрактности и функциональности: можно сказать, что любой инструмент начинается как продолжение органов человека и может быть им по форме – так гаечный ключ можно изготовить в виде карикатурного подобия руки (или вообще придать ему человеческие черты).


Рис. 2. Разводной ключ Бориса Арцыбашева


Рис. 3. Свинья-копилка, типичный зооморфный предмет


Но в пределе процесса усовершенствования, упрощения производства, остается лишь функциональная потребность. Формы человеческого тела устраняются. Однако концепция органопроекции не исчерпывает собой идею переноса на технику другой формы. Существует не менее значимая традиция изготовления зооморфных и вегетоморфных предметов.

Для таких предметов основное функциональное назначение не определяет их формы – внешность не менее важна, чем удобство. Но чем больше предмет утрачивает свое функциональное назначение, оставаясь лишь пустой формой, тем менее он техничен. Тут, разумеется, надо учитывать, что основное назначение предмета может устареть: он начинает использоваться именно как выразитель определенной формы. Так иголка с ниткой, изображенные над лавкой портного, наполовину устаревший образ, ведь современные портные используют швейные машины. Образы работают как привычные индентификаторы – форму поддерживает традиция. Но какая традиция может задавать антропоморфный образ предметов, соединяя их эстетику и функциональность? Лишь та, которая обеспечивает непосредственный контакт этих предметов с человеком, что опять-таки ограничивает область антропоморфной техники: интерфейс, дизайн интерьеров, в меньшей степени архитектура. А коленвал в двигателе автомобиля бессмысленно изображать в виде артритной стариковской руки.

При достижении определенного уровня осмысления техники органопроекция в своем чистом виде становится невозможна. Философ вынужден признать не антропный характер отдельного изделия или технологии. Редукция техники к человеческому телу заведомо требует серьезной погрешности, грубого допущения.

Тогда необходим переход к восприятию техники, который бы позволил сохранить представление о ней как о гуманистической системе. Если проводить тут аналогию с сильным и слабым антропным принципом[2], то идет переход от жесткой определенности каждой детали ее подобием человеку, от связки «деталь – форма человека» – к заданию результата работы техники, ее цели, к связке «деталь – обслуживание человека».

То есть к антропоцентризму.

Антропоцентризм – более широкая концепция. Она претендует не на определение формы технических изделий, не на их узко-функциональное обоснование, но на смысловое. Техника может иметь любую форму, самую сложную конструкцию, но исходным пунктом той системы, в рамках которой она существует, и конечным пунктом ее функционирования – остается человек.

Переход этот не одномоментен, порой не всегда полон и осознаваем. Общее антропоцентрическое представление о технике может сочетаться с антропоморфными и органопроекционными требованиями, обусловленными традицией. Множество предрассудков окружают товары ручного производства, товары из специфических натуральных компонентов, направления дизайна и т. п.

Если философ пытается игнорировать эволюцию в развитии техники или рассматривает технический прогресс как «утрату рая», то антропоцентричность в понимании техники оборачивается технофобией. Существующие технологии не укладываются в рамку представлений о человеке. Но поскольку философ не может в реальности исполнить роль Прокруста-луддита и сжечь опасные машины, то он враждует с техникой на страницах своих произведений.

Попытки остановить прогресс – антимодерн – такая же константа философской мысли последних веков, как и сами идеи прогресса. Основанием может быть мистика [45] или расовая теория [272]. Но даже если мыслитель обладает громадным политическим влиянием, его требование вернуться к прежнему образу жизни оказывается неисполнимым. Так, М. К. Ганди требовал отказа индийцев от современной техники, в том числе и для того, чтобы снизить зависимость своей страны от Великобритании: «Спасение Индии заключается в том, чтобы выкинуть из головы все, чему она научилась за последние пятьдесят лет. Железные дороги, телеграф, больницы, адвокаты, доктора – все это должно исчезнуть, и так называемые высшие классы должны научиться с полным сознанием, религиозным убеждением и твердым намерением жить простой крестьянской жизнью и понять, что это животворящее, подлинное счастье» [41]. Но сатьяграха, как ненасильственное сопротивление, плохая замена танкам и самолетам – в тот момент, когда Индия стала суверенным государством, война потребовала развития техники.

Возникает любопытнейшее противоречие: исследователь раскрывает очередную грань феномена техники, но лишь затем, чтобы осудить, очернить ее.

При этом невозможно не признать за техникой некоторого особенного, внутреннего смысла существования. Там, где техника выходит за пределы непосредственного внимания человека, она не может существовать на основе хаоса – в таком случае техника немедленно саморазрушится. И когда общество отказывалось вкладывать в технику прежние силы и средства – немедленно наступал распад. Как справедливо заметил X. Ортега-и-Гассет: «Техника крайне изменчива и нестабильна, поскольку всецело зависит от представлений, которые в каждую историческую эпоху складываются у нас относительно благосостояния» [169]. Но технический прогресс продолжается, несмотря ни на какие кризисы, и что-то есть в «шестеренках», что-то большее, чем простая утилитарная польза, если для их развития люди порой идут на страшные жертвы.

Попытку придать технике этот смысл, оставляя за человеком приоритет, предпринял О. Шпенглер. «Техника есть тактика всей жизни в целом. Она представляет собой внутреннюю форму способа борьбы, который равнозначен самой жизни» [267], то есть техника есть воплощение некоей воли к жизни. А невиданный технический прогресс Европы последних столетий представлен как результат совпадения двух явлений: во-первых, цикл любой культуры (души культуры) завершается стадией цивилизации; во-вторых, фаустовский дух, присущий именно современной европейской культуре, неразрывно связывает обретение новых знаний с их техническим использованием, что порождает титаническую фигуру фаустовского изобретателя [266, с. 641]. «Жизнь пользуется мышлением как волшебным ключиком… наступает тот момент, когда технической критике надоедает быть в услужении жизни, и она становится ее тираном» [266, с. 639]. При этом человеческий микрокосм с помощью техники так самовластно воздействует на макрокосм, что «фаустовский человек превратился в раба своего собственного творения» [266, с. 644]. Машина настолько полно регламентирует жизнь, что вне техники человек (тем более городской человек, на стадии угасания культуры) жить не может. Разумеется, не машина как таковая правит человечеством: «Маленькая горстка прирожденных вождей, предпринимателей и изобретателей заставляет природу выполнять работу, исчисляемую миллионами и миллиардами лошадиных сил. В сравнении с нею физическая сила человека уже ничего не значит» [267]. Но так ярко описав могущество машины, О. Шпенглер заключает его во временные рамки – починяя период ее развития духу культуры. «Фаустовское мышление начинает пресыщаться техникой. Чувствуется усталость, своего рода пацифизм в борьбе с природой… Начинается бегство прирожденных вождей от машины» [267], поэтому технику ждет неизбежный упадок.

По сути, немецкий философ изображает технику как некую форму взаимодействия человека с окружающим миром, которая вырастает в систему мышления и создает среду обитания человека. На этом основании промышленность (еще контролируемая людьми, не самостоятельная) обретает самоценность. Обретает смысл существования, пусть исторически тупиковый, как тупиково, по Шпенгелру, развитие каждой отдельной цивилизации.

Разумеется, сейчас можно было бы скептически улыбнуться выводам немецкого философа: последняя сотня лет это время невиданного прежде ускорения технического прогресса, а народы самых разных культур дают все больше примеров пламенной страсти к изобретательству. Как бы ни различалась «физика» в разных культурах, техника позволяет объединять народы. Но О. Шпенглер достаточно точно зафиксировал противоречие между техникой и человеком, которое возникает на определенном уровне цивилизации.

Еще более явно это противоречие формулирует К. Ясперс [279] – он вполне уверенно рассматривает технику как утилитарное средство человеческой деятельности, раскрывает ее служебный, подчиненный характер: «Техника возникает, когда для достижения цели вводятся дополнительные средства» [281, с. 122], пусть за техникой и признается возможность «открывать» новые области деятельности, как открывают их музыкальные инструменты и книги. Все прочее искажение. «Если смысл техники состоит в единстве преобразования среды для целей человеческого существования, то об искажении можно говорить во всех тех случаях, когда орудия и действия перестают быть опосредствующими звеньями и становятся самоцелью, где забывают о конечной цели, и целью, абсолютной по своему значению, становятся средства» [279, с. 118]. Однако за последние столетия техника настолько подчиняет человека своим целям, настолько часто происходит указанное К. Ясперсом искажение, что он вынужден ставить вопрос об удержании господства человека над техникой: «Вся дальнейшая судьба человека зависит от того способа, посредством которого он подчинит себе последствия технического развития и их влияние на его жизнь» [279, с. 139].

Но если К. Ясперс сводит технику к инструментам и действиям, то Л. Мамфорд своим описанием «мегамашины» почти всю человеческую цивилизацию представил именно как последовательное становление громадных социальных структур: поначалу организации людей с самыми примитивными орудиями организации рабочего времени и пространства и лишь затем появлению машин как таковых [135]. При этом техника не рассматривалась им как зло само по себе, скорее он оптимистически настроенный сциентист. Как при анализе этапов развития цивилизации («экотехника», «палеотехника», «неотехника»), так и при анализе развития городов Мамфорд не исключает направление техники в положительное для человека русло. Для этого техника должна быть «очеловечена», и необходимо разрушить опаснейший синтез современности – соединение Мегамашины и Мегаполиса [93].

Свои наиболее известные произведения Л. Мамфорд написал, когда еще компьютерная революция не проявила себя. Основой классификации развития техники, по Л. Мамфорду, выступает характеристика используемой энергии и конструкционный материал: вода и дерево, уголь и железо, электричество и сплавы. Однако «механическое» явно имеет предел своего развития, который очень хорошо ощущал американский философ (и который неоднократно описывали авторы антиутопий). Гуманизация техники казалась принципиально возможной, потому что человек оставался ее «незаменимым винтиком» – лишь в рамках сознания человека осуществлялась рефлексия технологий. И создаваемые структуры (куда Л. Мамфорд записывает и государство фараонов, и бенедиктинские монастыри) нуждались в людях – носителях основной информации. Будь то жрецы или аббаты, они оказываются чрезвычайно сходны с «прирожденными вождями» О. Шпенглера.

Ж. Эллюль характеризует технику набором качеств – рациональность, артефактность, самонаправленность, «саморост» и др. Техника по отношению к человеку – внешняя сила, данность. Глубоко религиозный человек, Ж. Эллюль противопоставляет технике этику. Он требует отказаться от власти техники (что проявляется, например, в предложениях о демонтаже современной ему мировой политической системы – демонтаже на основах гуманизма и равенства государств). Но как это сделать, если сам Ж. Эллюль признает, что рационалистическое мышление и окружающий мир требуют от людей технического прогресса?

Выход он видит в отказе от идеалов утилитаризма. Подлинная задача человека – борьба с прогрессом. Мера успеха такой революции – не увеличение доходов, а снижение количества часов, которые человек ежедневно вынужден тратить на работу. Государство отождествляется им с машиной, потому Бакунин и Прудон – куда более гуманные мыслители, чем разнообразные революционеры, добивавшиеся успеха и лишь увеличивавшие власть государства над обществом [275]. То есть индустриальная техника рассматривается Ж. Эллюлем как зло, при этом сохраняются надежды (пусть и слабые) ограничить прогресс, разрушая не осознающую себя структуру глобальной цивилизации.

При всех идеологических различиях марксизм боролся с отчуждением человека от результатов его труда: в итоге социальных преобразований индустрия должна была служить работнику, а не человек использоваться как винтик бизнес-машины. Коммунизм – максимально антропоцентрическое общественно устройство, в котором механизация труда дополняется его справедливой организацией. Соответственно техника рассматривалась как совокупность материальных средств, используемых обществом[3].


Однако многие основания, на которые философы индустриальной эпохи рассчитывали опереться в достижении суверенности человека от машины, рассыпались с началом компьютерной революции. Человек теряет свою исключительность [262], его окружают машины, претендующие на обладание сознанием, разумом и, во всяком случае, обладающие примитивными возможностями рефлексии. Когнитивная психология пытается провести непрерывную линию психического развития – от простейших вирусов до человека [63]. Становится ясно, что технический прогресс многократно быстрее биологической эволюции, потому создание даже примитивных познающих систем (на уровне перцептронов, нейронных сетей) обещает создание искусственных интеллектов в обозримой исторической перспективе.

И тут произошел важнейший переход в отношениях человека и техники: смена комплекса идей, которые обеспечивали взаимодействие индивида и технологии. От рациональности (в широком смысле – разумности, логичности, обоснованности) общество в контактах с техникой перешло к «мозаичному» мышлению, к образам потребления и постмодернизму.

X. Ортега-и-Гассет в «Восстании масс» описывает лишь начало этой тенденции – его ужасают стадность и клише как лики цивилизации. Механицизм и оглупление вместе уничтожают человека. В «Обществе потребления» Ж. Бодрийяра [21] великолепно раскрыт социальный и психологический механизм отказа человека от осмысления своего взаимодействия с техническими изделиями, категориальный аппарат «общества изобилия». Но невозможно свести этот процесс лишь к усовершенствованию менеджмента или конвейерному характеру производства. Дело даже не в «техноструктурах» (бюрократических системах), которые автоматизируют принятие управленческих решений, описанных Дж. Гэлбрейтом в «Новом индустриальном обществе» [57].

Технофобы критикуют любое покушение на статус человека как единственного существа, осмысляющего технику, и заодно на статус человека как естественного неизменяемого техникой феномена. Технофобу проще всего провести аналогию между евгеническими опытами нацистов, холокостом и современными попытками как-то осмыслить новый статус человека. Хотя эти аналогии достаточно прямо проводятся даже сторонниками трансгуманизма [283], для них они практически утратили свою оскорбительную действенность.

Ф. Фукуяма увидел в изменении человека опасность нарушения того баланса равных возможностей, который лежит в основе капиталистического общества [239].

Среди работ последнего десятилетия наиболее ярко тенденции в образах противостояния человека и машины рисует В. А. Куты-рев [114]. Отправная точка его рассуждений – образ экономоцентрического общества, в котором культура уже не исполняет роль социального регулятора. Рассматривая постмодернистские эксперименты последних десятилетий и увязывая их с развитием компьютеров, он приходит к выводу, что человек лишь материал для очередных технологических революций. Низвержение человека в философии идет от подобия Бога, поначалу до чистой телесности, потом до субъекта и просто постмодернистской «складки»; логичным финалом этого должно быть полное устранение человека [114, с. 82]. И, по мнению В. А. Кутырева, этим финалом является «персонаж» – «эмпирический концепт личности, обозначающий то, что от нее осталось после вычета телесности и выпадения из реальных социальных связей» [114, с. 89]. Познание происходит без понимания, поскольку «сфера деятельности людей превысила сферу их жизни» [114, с. 239], и техника становится враждебна людям. Она принципиально негуманна, и попытка создать мыслящие машины рассматривается как прямой путь человека в небытие. В познании мира на смену гносеологии и эпистемологии приходит когнитология – это «процессы математического цифрового моделирования сущего и становления на их основе индуктивной постчеловеческой реальности» [114, с. 224], это «теория и методология информационно-компьютерных технологий, их доведения до уровня искусственного интеллекта» [114, с. 197]. Выход из ситуации В. А. Кутырев видит в «археоавангарде», в новой, не гуссерлианской феноменологии: «В качестве масштаба и границ существования вещей как феноменов берется их соразмерность человеку, его телесно-духовному континууму. Когда вещи, данные людям, „вещи для нас“, – это феномены, благодаря которым бесконечно возможный мир становится Домом. Проникая в постчеловеческие слои бытия, мы должны иметь место, куда, сняв оковы деятельности, можно прийти, чтобы жить» [114. с. 245].

В. А. Кутырев прекрасно осознает неостановимость прогресса, невозможность редуцировать, упростить технику до уровня человека – постчеловечность признается им как объективное явление. Но он требует трансформировать нашу культуру – создать философский «редуктор», который бы позволил людям сохранять самотождественность в окружении новых машин.

Однако весь предыдущий опыт человеческой истории показывает, что устранить какие-то противоречия в большей системе, упростив ее до малой системы, невозможно. Как дворяне не смогли закрыться в «вишневых садах», как японцы не смогли изолироваться на своих островах, как никакой парламент не может полностью вместить общественные противоречия, так и попытка создать гуманистическую философию в мире, где царствует техника, лишь отсрочка. Пустая претензия на внутреннюю независимость.

Некоторым промежуточным звеном между органопроекцией (если шире, то антропоцентризмом), с одной стороны, и технократизмом (трансгуманизмом как его радикальной формой), с другой, является попытка описательного подхода к пониманию техники.

Сталкиваясь со сложностями функционального объяснения тех или иных явлений, философия порой отбрасывает эту необходимость, как ящерица хвост, и устремляется в чистое описание. Так Л. Витгенштейн в «Логико-философском трактате» решительно разделял законы природы и объяснение явлений природы [37]. Разнообразные формы позитивизма (в смысле упрощения, редукции, отказа от осмысления в пользу описания) в рамках философии техники имеют самую благоприятную базу, потому что описания механизмов volens nolens присутствуют в любых текстах, посвященных философии техники, и общее, фундаментальное объяснение ее феномена всегда можно подменить объяснением частным. Разъяснением, как именно работает данный конкретный механизм.

Чисто описательный подход в понимании техники так же имеет ряд ступеней своего развития.

Наивно-описательный реализм состоит в принятии техники лишь как совокупности технических устройств, начиная с топора, лопаты или клина и заканчивая современными компьютерными сетями. При этом авторы могут выдвигать разнообразные частные объяснения особенностей той или иной отрасли техники, но не осмысливают ее в целом. Начат он едва ли не Витрувием и Героном Александрийским. В европейской культуре традицию создали издания с подобными описаниями техники – «театры машин и механизмов», разнообразные энциклопедические обзоры техники своего времени: например «Общая технология «Иоганна Бекманна (1777 г.); и эта традиция вполне жива. Даже энциклопедизм содержит в себе зародыш описательного подхода, когда анализ подменяется алфавитным списком явлений. Однако описательный подход не позволяет раскрыть сущность техники. Он подобен «товарному фетишизму», так едко осмеянному К. Марксом в «Капитале», когда за перечислениями свойств механизмов упускают сущность техники.

Как бы ни развивалась техника, какие бы формы и типы машин ни появлялись, замыкаясь в рамках этого подхода, чрезвычайно тяжело преодолеть их чисто классификационное восприятие, когда просто добавляется еще одна строчка в перечне, еще один параграф, но не фиксируются качественные изменения, которые могут произойти во всей техносфере. Именно этот недостаток отличает достаточно типичную статью «Техника», размещенную в «Философском энциклопедическом словаре» [38, с. 682–684]. Только констатации иерархии, общности технических устройств недостаточно для выявления сущности техники.

Как пример интересного описательного исследования можно привести работу А. Орд-Хьюма «Вечное движение. История одной навязчивой идеи» [168]; в ней перечисляются наиболее типичные проекты вечного двигателя последних четырех веков. С каждой новой революцией в физике и технике люди пытались изобрести вечный двигатель на новых основаниях. Но предпосылки этого удивительного явления – упорнейших поисков Perpetuum Mobile – анализируются А. Орд-Хьюмом очень поверхностно. Упоминаются схожие неразрешимые задачи – создание эликсира жизни или алхимического превращения элементов. Говорится о психологической жажде людей получить вечный источник энергии, но гносеологические предпосылки идеи вечного движения практически не вскрываются.

Для описательного подхода характерно утилитарное представление о технике, а попытки обосновать ее инструментальный статус – ответить на вопрос «почему?» – уже выводят исследователей из области простого составления списков и каталогов.


Технократия рождается из восхищения возможностями техники и надежды на технический прогресс – можно сказать, что технократию порождает технооптимизм. Первоначальное отношение к технике как к инструменту сталкивается с ростом потребностей этого инструмента, и эти потребности невозможно удовлетворить старательностью, трудолюбием отдельного человека или количеством сосредоточенных ресурсов.

Чем большие задачи по преобразованию природы ставят перед собой инженеры, тем более комплексные задачи приходится решать по стандартизации технических изделий (например, усилия Д. И. Менделеева) и организации производства, подготовке кадров (создание системы образования), организации общества в целом (экономика, политика и т. п.).

В работах первых философов техники (у А. Эспинаса в «Происхождении техники», в лекциях П. К Энгельмейера) зримо присутствует прометеевский пафос, когда использование машин рассматривается как грядущая рукотворная панацея от множества проблем общества и человека и для инженеров главной задачей было научиться творить, изобретать [180].

Но чем более техника развивается как система удовлетворения человеческих потребностей, тем более к ней должен приспосабливаться человек. Поначалу такое приспособление человека не воспринимается как ограничивающее действие. В рамках прагматизма под потребности практики гибко изменяется даже истина. Подобно платоновской идее блага как высшей ценности, в умах философов конца XIX – начала XX века так же господствовали идеи устранения с помощью техники общественных диспропорций, борьбы с болезнями и т. п. Чтобы получить очередные блага, человеку следовало просто менять свой образ жизни, образ мышления, цели. Но реальная историческая практика показала, что набор таких «благ» может чрезвычайно быстро сокращаться. Уже Первая мировая война дала образ практически бессмысленной победы (определяемой технической необходимостью господства над рынками и увеличения производства товаров), ради которой миллионы людей пожертвовали собой.

Наивно-прометеевский технократизм столкнулся с кризисом.

Как и органопроекция, наивный технократизм постоянно воспроизводится в попытках осмысления техники – в силу своей простоты и, как ни парадоксально, гуманистического потенциала. Очередное усовершенствование, которое снижает заболеваемость или поднимает урожайность, требует от человека усилий, требует изменений в обществе. И пока эти изменения не становятся самоцелью, не начинают «пожирать» общество, изобретательская и внедренческая деятельность рассматриваются как общественно полезные.

Как органопроекция редуцирует технику к человеку так и наивный технократизм обладает уклоном в сторону предметноорудийной деятельности и организации социальных структур, непосредственно обслуживающих технику.

Чтобы нивелировать этот недостаток, технократизму потребовалось включить в рассмотрение всю историю взаимодействия человека с разнообразными искусственными структурами. Но если О. Шпенглер просто объявил технику свойством всего живого, то в рамках технократического подхода требуется конкретизация, необходимо раскрыть механизм становления техники и ее влияние на то или иное общество. Концепция «мегамашины» Л. Мамфорда – одна из самых известных, описывающая такое подчинение. Господство технических систем над человеком весьма разнообразно, проявляется во многих областях жизни. Скажем, архитектор Ле Корбюзье: «…редукционист, сводящий сложную систему к простому набору отдельных элементов, выбранных как значимые для решения данной проблемы» [151, с. 93], жизнь человека у него подчиняется схемам рационального обустройства жилища, рационального строительства.

Однако в последние сто лет представления о сути и возможностях «мегамашин» чрезвычайно быстро меняются. Заря философии техники совпала с оптимистическими представлениями о возможностях переустройства общества на основе рациональных принципов. Марксизм, анархизм, разнообразные формы национализма (хотя и не все), либерализм и т. п. Становление СССР можно рассматривать как попытку создания «технократической утопии русского марксизма» [75].

Но в XX веке «все было попробовано», и все рушилось с поразительной быстротой. Если Ликург определил общественное устройство Спарты на сотни и сотни лет, то ни тысячелетний Рейх, ни «счастье для десяти тысяч поколений» не состоялись. При поразительной мощи, которую демонстрировали мегамашины, они практически не могли реагировать на качественно новые вызовы. СССР, возникший в пламени Первой мировой, смог продемонстрировать великолепную живучесть во Вторую мировую, но «холодная» оказалась для него фатальной. Маоистский Китай переродился за жизнь одного поколения.

В 1920-е годы возникает технократизм как общественно-политическое течение с идеей господства над обществом не привычного государства (оно слишком ассоциировалось с политическими партиями, аппаратом подавления и т. п.), но людей, непосредственно обслуживающих те или иные отрасли. Концепции Т. Веблена («Инженер и ценовая система») и Э. Марсьера сводились к броским формулам «министром здравоохранения должен быть лучший врач» или же к расчетам «техната» (достижение изобилия общества, построенное на расчете его энергетических потребностей). Но эта попытка отказаться от политики, заменив ее едва ли не линейными уравнениями, заменить живое управление государством простейшими автоматизированными системами по сути нежизнеспособная редукция. Чистым технократам не удалось взять власть, а если бы и удалось, то после решения текущих проблем как они бы смогли осмыслить качественно новые вызовы?

Классическая бюрократия как техноструктура обеспечивает лишь примитивную рефлексию. Попытки устранить это ограничение также не прекращаются, и технократия воспроизводится на каждом витке научно-технической революции. Наиболее заметным примером выступает концепция общества, в рамках которой учет и контроль должны брать на себя компьютеры: например, И. Масуда в работе «Информационное общество как постиндустриальное общество» предусматривает постепенную компьютеризацию Японии, которая в итоге должна решить проблемы личности, ведь достигается свобода самореализации. Но проблемы экономики, общества, отдельной личности не были устранены, хотя Япония уже полстолетия компьютеризуется быстрее многих других стран. Прошло тридцать лет после публикации книги И. Масуды, но даже когда пройдет пятьдесят, компьютеры не решат все проблемы людей.

Потому технократы, под какими бы идеологическими личинами они ни выступали, оказывались в таком же тупике, что и антропоцентристы, с той только разницей, что техника обладала меньшей автономностью, чем они рассчитывали, оказывалась куда более близорука, лишена целеполагания. Качественная недостаточность техники (на фоне самого бурного ее развития) была очевидна. «Несоответствием целевой и ценностных форм рациональности определяется современная технологическая эпоха» [249, с. 42], иначе говоря, локальные требования техники, ее локальные цели, снова и снова заставляли общество поступать себе во вред, но целостное понимание задач развития (основанное на ценностях) оказывалось недостижимым. Ситуация сохранялась да начала компьютерной революции, которая бы предусматривала своей целью конструирование сознающего компьютера.

Например, Ф. Г. Юнгер, пытаясь выйти из порочного круга инструментального определения, объявляет технику самоцелью, самодостаточным началом: «Целесообразность всегда и везде относится только к средствам, но не к достигаемой цели. Лишь в том случае, когда достигнутая цель становится средством для достижения новой цели, она в своем новом качестве средства становится целесообразной. Иными словами это отношение можно выделить так: в сфере техники существует лишь техническая целесообразность» [278, с. 121]. Подобная попытка попросту объявить средство единственной целью техники требует либо резко сужать сферу технического (фактически до предметно-орудийной деятельности), либо объявлять потребности человека целиком техническими (а это заведомая ошибка).

Г. Маркузе прямо указывал на переворот, совершенный в отношениях человека и инструмента: «Непрерывная динамика технического прогресса проникнута теперь политическим содержанием, а Логос техники превратился в Логос непрекращающегося рабства. Освобождающая сила технологии – инструментализация вещей – обращается в оковы для освобождения, в инструментализацию человека» [141]. Но опять-таки Г. Маркузе требовал освобождения индивида, техника не в состоянии «освоить» категории любви, надежды, ненависти и т. п. Подчиняясь лишь машине общества, человек и становится «одномерным».

Однако попытки расширить представление о технике (углубив тем самым ее смысл) никогда не прекращались и принимали порой странные формы. Й. Хейзинга в предисловии к своей книге «Homo ludens» указывает, что его определение «игровой элемент культуры» несколько раз пытались исправить на «игровой элемент в культуре», и ему приходилось доказывать, что игра старше культуры, и это более широкое понятие, ведь животные играли еще до появления человека [248, с. 10]. То есть ставится вопрос, что некая практика, характерная для человека и отождествляемая преимущественно с ним, может быть старше человечества. Аналогично с техникой: животные строили плотины и использовали палки еще до появления человека, и даже если оспаривать техническую сущность гнезд и ульев, то невозможно не признать, что человек эволюционировал одновременно с техникой, и род людской никак не старше тех примитивных рубил, которыми пользовались австралопитеки.

Определение сущности технического, которое бы не сводилось к человеку, стало актуальной проблемой технократизма. Она решалась различными путями.

В рамках марксисткой традиции естественным было рассмотрение качества техники как особой формы движения или организации материи – и если человеческое общество качественно отлично от простой суммы индивидов, то техника в целом должна отличаться от суммы инструментов. Например, В. П. Каширин сделал вывод, что «Техника – это прогрессирующая подсистема социальной формы материи, которая исторически сложилась для целесообразного изменения вещества, энергии и информации, в которой способ связи компонентов (структура) определяется технологическими функциями» [97, с. 148–149].

Еще дальше пошел Б. И. Кудрин: «Определим технику как часть технической реальности: техника является изделием или совокупностью таких изделий, где каждое определяется алгоритмическим документом. Под изделием понимают предмет, совокупность предметов производства той или иной технологии… Документ – материальный объект, содержащий закрепленную информацию (обычно с помощью какой-либо знаковой системы на специально выбранном материальном носителе) и предназначенный для ее передачи или использования…» [109, с. 283].

Однако простое заявление о «суверенизации техники», признание некой «технической реальности» еще не обеспечивает самостоятельности такого существования. Иначе говоря, техника должна обладать собственными, а не только «социально обусловленными» целями развития.

Такую цель и смысл в определении техники предложил М. Хайдеггер: «…техника не просто средство. Техника – вид раскрытия потаенного» [244]. Потаенность – то, что скрыто от внешнего взгляда; потаенность схожа с потенциальными возможностями, которые позволяет реализовать техника, но не сводится к ним. Потаенность может раскрываться не только человеком. Хотя и этот подход имеет определенные изъяны: ведь раскрытие потаенности – лишь один из аспектов техники, и человеку, который много лет пользуется консервным ножом, нет нужды открывать потаенность с его помощью, надо просто вскрыть банку. Точно так же можно сказать, что техника – средство для увеличения энтропии. Но все же ценно в подходе М. Хайдеггера то, что он сумел выйти за рамки абстрактного определения бытия техники.

Но как же тогда отделить техническое от человеческого, тем более, как провести эту границу внутри самого человека? Ю. Хабермас на основе гегелевской диалектики попытался разделить интеракцию и труд. Первая – это взаимодействие между людьми, «акции обособленных и самодостаточных субъектов» [241, с. 21]. Второй «специфический способ удовлетворения инстинктов, который выделяет существующий дух из природы» [241, с. 25], «разрушает диктат непосредственных вожделений и словно приручает процесс удовлетворения побуждений» [241, с. 26]. Но хотя сведение интеракции к труду невозможно, они остаются чрезвычайно зависимыми друг от друга, что проявляется в связи между нормами права и процессами труда [241, с. 34].

Разделение, проведенное Ю. Хабермасом, однако, исключает из объема понятия «труд» любую умственную работу при взаимодействии субъектов, ее необходимо объявить интеракцией. То есть обучение, политическая борьба или театральное представление уже не труд (что, очевидно, не верно).

Компьютерная революция привнесла в философию не просто идею перманентного прогресса, но идею опережающего прогресса, когда машина развивается быстрее человека и будет познавать мир полнее, чем homo sapiens. Но если антропоцентризм столкнулся с необходимостью ограждать человека от феномена прогресса (и, соответственно, ограничивать понимание техники, сводя ее к предметно-орудийной деятельности), то технократизм получил даже две проблемы: а) что породит технический прогресс при своем дальнейшем развитии; б) что ограничивает человека в рамках технического прогресса.

Список требований к технике, которая бы стала осмысливать окружающий мир (и тем приближалась к человеку), был во многом сформулирован еще в конце 70-х [246].

Проблема туманности перспектив развития в итоге оказалась решена превращением нужды в добродетель – созданием концепции «технологической сингулярности»: компьютеры неизбежно обретут свойства самоорганизации, будет создан искусственный интеллект. В результате новые субъекты познания будут обладать такими возможностями и скорость развития техники повысится настолько, что сейчас спрогнозировать их действия практически невозможно. В. Виндж, Р. Курцвейл – наиболее яркие современные сторонники этой концепции.

В ее рамках также содержится противоречие: с одной стороны, «закон Мура», удвоение мощности компьютеров каждые полтора года, неизбежно требует качественного отражения того громадного количественного роста вычислительных мощностей, что идет уже четвертое десятилетие. С другой стороны, высказываются сомнения как в возможностях создания искусственного интеллекта как такового [173], так и в экономических возможностях мир – системы, которые должны обеспечивать такой скачок [102].

Закономерным следствием идеи сингулярности стал трансгуманизм: если прогресс обретает практически бесконечную скорость, то единственный способ сохранить за человеком значимость – трансформировать человека.

Разнообразные формы воспитания, естественно, оказываются недостаточно глубокой трансформацией, тем более воспитание остается антропоцентричным. Идеи трансформации человека, не предусматривающие его познания, глубинного изменения его сущности, показали себя такими же калечащими и уродующими людей, как и дикарские ритуалы инициации.

Идеи технического сохранения и даже бессмертия человека существовали еще в XIX веке – русский космизм, основанный Н.Ф. Федоровым.

Идею технизации человека через труд выразил Ю. Хабермас: «Человек, поскольку он есть homo faber, способен не только впервые полностью объективировать себя и противопоставить обретшим самостоятельность продуктам свои собственные достижения. Но, как homo fabricatus, он также может быть интегрирован в свои технические установки» [242, с. 91], однако в шестидесятых годах прошлого века эти рассуждения были лишь смелым предположением.

На сегодняшний день разработаны несколько подходов к достижению бессмертия. Воздействие на генокод человека, киборгизация (вживление искусственных органов), крионика (замораживание тел, что, по сути, есть лишь перенос проблемы в будущее). Но наиболее перспективна в смысле развития – «загрузка личности». «Задача бессмертия постепенно становится равносильной задаче неограниченно долгого сохранения информации. В этом случае путь к бессмертию – это совершенствование методов копирования информации о личности» [222].

Мыслители и футурологи могут быть горячими оптимистами в вопросе познания человека, как Р. Курцвейл, так и пессимистами, как Р. Пенроуз, но само допущение такого способа существования человека уже предусматривает технизацию индивида, фактически, утрату естественно-биологического статуса. Постчеловек становится одной из систем техносферы, противоречия между ним и техникой снимаются1.


Итак, можно выделить два основных противоречия в традиции осмысления техники.


α. С одной стороны, техника суть утилитарна. Громадное количество примеров подтверждает это, и значительная часть приведенных выше определений описывает технику как социальную систему или как инструмент общества. С другой стороны, человек сам по себе не является утилитарным инструментом, он единственный носитель разума, который обеспечивает существование техносферы, он более или менее уникальный заказчик, изготовитель, потребитель технических изделий. Совершенно ясно, что техника может быть внечеловеческой, потому вторая часть приведенных определений не содержит прямого упоминания о человеке.

Антропоцентричность в понимании техники – один из недостатков, не позволяющих нам понять ее такой, какой она может быть без человека. Сохранит ли свои «технические» качества ударопрочный электронный будильник, попавший в лапы шимпанзе? Очевидно, что в понимании обезьяны, по своим утилитарным свойствам он не будет отличаться от булыжника. Но ведь процессы внутри корпуса будут неизменны, стрелки за стеклом продолжат исправно показывать время! Кроме того, как быть с техникой – пока лишь гипотетической, – которая совершенно не нуждается в человеке и, более того, развивается без него [123]? Чем такие машины будут отличаться от топора?

Второй недостаток указанного подхода, ибо он скрывает роль ориентированной на себя эволюции техники, как было сказано выше, сводит ее к сиюминутному удовлетворению человеческих потребностей. И если на духе, говоря словами К. Маркса, лежит печать быть отягощенным материей, то на технике лежит проклятие быть связанной, отягощенной духом, сознанием, мышлением, которое и выражает идею ее развития. В любом техническом устройстве будто застыло, материализовалось человеческое сознание – ее идея. Без выяснения того, что такое «социальность техники», «субстрат техники» и т. п., понять сущность техники невозможно.

Эта способность техники выступать и как способ, и как объект достаточно давно известна. Даже принято различать материально-производственную и техническую деятельность. Материально-производственная деятельность – это производство материальных благ. С этой точки зрения техника – неотъемлемая сторона производительных сил общества [140, с. 192, с. 353–354, с. 381, с. 386]. Материальное производство характеризуется своим объектом и формами организации. Объектом материального производства является предмет труда, а одной из его форм – производственное предприятие. В этом случае техника выступает способом получения разнообразнейшей продукции. Когда речь идет о технике как о совокупности объектов, не служащих человеку но обладающих собственным бытием, есть смысл говорить о техническом познании и знании. В совокупности техническое познание и техническая практика составляют техническую деятельность, когда человек обслуживает технику, а не наоборот.

Философы в последние годы указывают на двойственный характер техники. Например, А.А. Воронин разделил собранные им определения техники на онтологические и антропоцентрические [39, с. 34–72]. Однако наиболее «простым», хотя и очевидно «паллиативным» способом решения указанного противоречия остается использование многокритериального подхода. Так А. Д. Дубовик предлагает ретроспективно оценивать развитие техники по следующей матрице:

«1) отношение к природе, характер взаимодействия человека и природы; 2) техника как определенный уровень исторически достигнутых знаний; 3) степень сложности техники как совокупности артефактов, направленных на удовлетворение различных материальных и духовных потребностей человека; 4) техника как совокупность операций (навыков, умений), реализуемых в определенных технологиях; 5) „общество-человек) или „социокультурное содержание эпохи“, т. е. социокультурные традиции общества, проявляющиеся в характере социального заказа на проектируемый объект» [70]. И как из этого списка определить, какие критерии в какую историческую эпоху считать первичными, определяющими, как сохранить целостное понимание техники?


β. Вторая методологическая сложность в определении понятия техники – то, насколько широко можно толковать это понятие.

Инструментальное, утилитарное понимание техники, сведение ее к предметно-орудийной деятельности предельно узко, однако наиболее зримо.

Если понимать технику как создаваемые человеком системы – будь то жилой дом, симфонический оркестр, армия, – то неизбежно возникает второе значение, второй смысл, который вкладывают в них пользователи. Например, медицина. С одной стороны, это специфическая отрасль знаний, вполне определенная. С другой стороны, медицина невозможна без техники. И дело не только в скальпелях или рентгеновских аппаратах. Дело в общем подходе, в технологичности (как алгоритмизированности) врачебных процедур. Будь то европейская или традиционная китайская медицина, присутствуют набор диагнозов, критерии оценивания, возможные манипуляции и т. п. Уже в 1906 г. Эдуард фон Майер попытался рассмотреть технику в самом широком смысле [54, с. 30], считая ее явлением, пронизывающим всю человеческую культуру, а каждого человека видел техником2.

Двойственное восприятие техники обсуждали неоднократно. Но здесь опять-таки необходимо различать способы преодоления узости предметно-орудийного подхода, которые используют мыслители. Например, в марксистской традиции технику трактуют расширительно благодаря социально-политическим последствиям прогресса. Требуют «говорить о „феномене техники“ т. е. о явлении, в значительной мере… ответственном за существенные изменения в человеческой жизни в плане социальном, биологическом, психологическом, гносеологическом?» [210, с. 85.]. Марксизм, однако же, столкнулся со своим собственными сложностями осмысления мира, и не зря М. Бубер рассматривает учение Маркса как антропологическую редукцию гегельянства: «Это значит, что он не думал дать новую картину мира, да и нужды в ней не было… Не новую модель мира, а новую модель общества, а точнее, модель нового пути, на котором человеческое общество достигнет совершенства, – вот что хотел дать Маркс человеку своей эпохи. На месте гегелевской идеи, или мирового разума, воцаряются человеческие производственные отношения, изменение которых вызывает изменение общества» [26, с. 180]. Можно учесть определенное предубеждение М. Бубера, как религиозного философа, по отношению к марксизму. Однако существует общая проблема вульгаризации марксизма, сведения его лишь к классовым противоречиям, социальной революции и т. п., что подразумевает превращение техники исключительно в инструмент на службе нового общества.

Попытки истолковать технически всю культуру человечества, просто объявив социум своего рода машиной, достаточно быстро сталкиваются с трудностями. Показательно отделение Г. Ф. Юнгером технических организаций от всех остальных: «Мы сможем исследовать средства, которые использует в этой борьбе техника, после того как познакомимся с ее отношением к другим организациям. Мы видим, как она подчиняет себе всю экономическую логику. Точно так же она поступает и с правовой организацией. Техника изменяет ее цель и сущность. Техник неизбежно отстаивает естественное право и выступает как противник исторической школы, так как техническое мышление может сочетаться только с естественноправовыми представлениями. Но и тут Техник старается подчинить логику естественного права технической логике, для этого он подменяет правовую норму технической нормой и, отвергая в ней качество специфически юридическое, изменяет как дальнейшее развитие права (lex ferenda), так и действующее право (lex lata), приводя их в соответствие с тем пониманием нормы, которое свойственно технике. Он механически уничтожает жизненную силу права, отменяя судейское убеждение (opinio necessitatis), дерогирующую силу обычного права, уходящую своими корнями в почву народной жизни» [278, с. 136–137].

Приведен обширный отрывок, но он показывает, что и судопроизводство, и государство оцениваются Г.Ф. Юнгером как вполне технические системы, которые раньше существовали по обычаю, силой вещей, скорее органически, чем механически, а теперь рационализируются, описываются понятными алгоритмами – и оттого теряют свои специфические качества. Но тут возникает важный вопрос: отчего система судопроизводства раньше не могла считаться технической? Ведь вопрос не в использовании компьютеров или отпечатков пальцев. Если взять в качестве образца римское право или же средневековый «Молот ведьм» – отчего юридические системы, построенные на их основе, не могут быть названы техническими? Может последовать возражение, что «Молот ведьм» построен на иррациональных допущениях, а шире – нет полного представления о сути используемых процессов. Однако технический процесс изготовления дамасских клинков в Средневековье не опирался на знание диаграммы «железо – углерод», на представление о легирующих добавках и т. п. Он опирался на обычай, примитивные представления об эксперименте, и потому крайне медленно совершенствовался. При желании его так же уверенно можно объявить основанным на «жизненной силе» кузнечных обычаев.

Если брать за основу первое значение техники – как «техне», умения, – то практически все человеческие навыки, системы норм и правил, ритуалы в той или иной степени можно принять в качестве технических: наложение краски на холст, техника игры на скрипке, подачи мяча, предоставления аргументов в суде и т. п. Сразу видно, что чисто герменевтических доводов – упоминания техники, технологичности в контексте тех или иных дисциплин – можно подобрать очень много.

Однако не только техника обладает этим свойством – быть обнаруженной во множестве, казалось бы, впрямую не относящихся к ней дисциплин. Если взять такое явление как игра, то И. Хейзинга рассмотрел всю человеческую культуру как частный случай игры [248], и проявления игры обнаружил как в судопроизводстве, так и в войне. Более того, животные и птицы любят игры не меньше людей, что ставит вопрос об универсальном, не антропоцентрическом характере игры.

Техника предстает в двойственном качестве – в предметноорудийной деятельности она самотождественна и не может быть ни с чем спутана. Во множестве других областей человеческой деятельности она присутствует, постепенно повышая свое значение и пытаясь выйти на первый план. Но прежде чем рассматривать этот процесс технологизации общества и человека как основополагающий, необходимо определить, как анализировать те ситуации, когда воздействие техники второстепенно, побочно, не имеет решающего значения.

А.Ф. Лосев преодолел схожую методологическую сложность в рамках анализа эстетики. В его работах присутствует как понимание эстетики в узком смысле, когда анализируются понятия красоты, гармонии и т. п., так и в широком – когда сквозь эстетическую призму рассматриваются онтологические, математические, аксиологические, методологические категории. Вся эпоха Античности или Возрождения рассматривалась как эстетическое явление, что, однако, не отменяло ни экономических предпосылок развития общества, ни конкретно политических особенностей того или иного государства [129].


Если обобщить каждое из противоречий и представить в краткой форме, то мы получим два взаимосвзанных вопроса о технике:

А) ее следует определять антропоцентрично (через способ/ инструмент решения задач) или онтологически (как потенциально независимое от человека явление)?

Б) сводить к предметно-орудийной деятельности (инструментам) или распространять на всю деятельность человека (организации, ритуалы) и даже за ее пределы (самостоятельная техника)?

Чем же связаны эти противоречия? Проведем аналогию. У И. Хейзинги подробное перечисление качеств игры – с ограничением времени, места, действий игроков – можно представить как создание онтологической модели (и серьезность игры – эта мера принятия модели, вхождения в нее). Л. Ретюнских пишет об игре как об «удвоении мира» [194, с. 4] и о том, что игрок должен создать отдельную реальность хотя бы в своем воображении. То есть все многообразие игровых ситуаций в дуэлях, судебных присутствиях, брачных играх и т. п. в итоге приводит к вопросу о статусе синтетической реальности, о ее соотношении с окружающим миром.

Так и присутствие техники практически в любом виде деятельности человека в итоге поднимает вопрос о ее онтологическом статусе. Если техника в своей основе независима от человека, то ее сведение к культуре, антропоцентричность ее восприятия должны быть рассмотрены как частные случаи.

Если техника выходит за пределы человека во всех смыслах, как могущая существовать до человека, так и после него, и как потенциально существующая у других разумных существ, то и человечество надо рассматривать как частный случай эволюции техники3.

Тогда проблемное поле в определении понятия «техника» можно сократить до единственного вопроса: что есть техника по отношению ко Вселенной, каков ее онтологический статус?

2

Сильный антропный принцип: Вселенная должна иметь свойства, позволяющие развиться разумной жизни. Слабый: мы можем наблюдать подходящие для жизни условия, потому что наша жизнь и возникла в объеме пространства с такими условиями, а где-то во Вселенной условия могут быть другими.

3

Пример утилитарного определения: «Техника – совокупность искусственно созданных, усовершенствованных и использованных людьми материальных систем, которые использованы для целенаправленного применения материалов, процессов и законов природы, имеют элементы и структуру, которые необходимы для того, чтобы системы могли функционировать как материальные средства целесообразно (прежде всего трудовой и особенно производственной) деятельности человека, их активного общественного существования, активного воздействия на природу» [147, с. 50].

Бытие техники и сингулярность

Подняться наверх