Читать книгу Молоко львицы, или Я, Борис Шубаев - Стелла Прюдон - Страница 5

Часть первая
Зумруд
4

Оглавление

Наутро Зумруд оставила Борю на соседку и пошла в город, ведь Натан велел ей обменять часть денег самой. Вокруг с выпученными глазами сновали люди. У Сбербанка выстроилась километровая очередь. К очереди подходили люди и предлагали доллары в обмен на сторублевки, сто рублей – один доллар, хотя ещё вчера – Зумруд это знала, так как для московских врачей покупала доллары на чёрном рынке – стоили двадцать пять. Слухи о денежной реформе ходили уже давно, но мало кто придавал им значения, да к тому же всего несколько дней назад эти слухи были опровергнуты на самом высоком уровне. Сам премьер-министр Павлов обещал, что реформы никакой не будет. Иначе они нашли бы способ избавиться от крупных купюр заранее.

– Денег нет! – кричит кассир в окошко. – Не привезли денег, уходите по домам!

Пенсионеры пытаются обменять положенные двести рублей, судорожно записывают номера очереди на завтра – на ладони. Это напомнило Зумруд кадры военного времени, которые она любила смотреть после того, как уложит спать Борю. Они давали ей силы: раз те люди выжили в страшной войне, значит и она выдержит в своей войне, которая по сравнению с той большой казалась ей детской игрой. И, словно читая её мысли, рядом запричитала дряхлая старушка.

– Я блокаду Ленинграда пережила, тогда мы тоже номера на ладони записывали, чтобы хлеб получить. А эту блокаду, чувствую, мне не пережить.

– Бабушка, а вам сколько поменять нужно? – спросила Зумруд.

– Мне пятьсот надо. Я на похороны себе копила. А пенсионерам можно только двести, а остальное по заявлению в горисполком. На всё про всё – три дня, а они ещё ни денег не привезли, ни комиссии при исполкоме не создали. Значит, и хоронить меня будут как собаку. Жила бедно, хотела умереть достойно. Но, видимо, не судьба.

– Бабушка, вы только не переживайте, всё будет хорошо. Не могут они так поступить с людьми. Обязательно вам ваши пятьсот рублей обменяют.

– Они – не могут? Они ещё как могут. Ну да ладно. Я, русский человек, всю жизнь патриоткой была, сначала комсомолкой, потом членом партии, коммунисткой. И что в итоге? Стою как попрошайка, с цифрой на ладони, и молю вернуть мне мои жалкие пятьсот рублей. Для чего жила, спрашивается? Для чего всю жизнь спину гнула? Ни на лекарства, ни на достойную старость денег нет. Всё время уходит на очереди. То за хлебом, то за солью. А сейчас и стояние в очереди не помогает. Пустота вокруг. Ни молока, ни мяса, ни хлеба. Куда весь хлеб уходит? Ведь вокруг же пшеничные поля, кукурузные поля. Была бы помоложе, пошла бы работать. А сейчас что уже? Сейчас только ждать осталось, когда Господь наш Иисус меня к себе призовёт. Ты, дочка, верующая?

– Я? – Зумруд растерялась.

– Ты-ты, а кто же ещё? Я с тобой разговариваю. Ты нашей веры-то? Христианской?

– Я – еврейка, – честно ответила Зумруд.

– А-а-а, – бабушка сжала губы, – из этих-то? Ну это ничего, это поправимо. Пойди, раскайся, прими крещение, и всё будет хорошо. Нет другого Бога, кроме Христа. Спасёшься – не для этой жизни, так хоть для следующей.

– Нет, не пойду. – Зумруд почувствовала, как в голове летают назойливые мухи. – Мне и с моей верой хорошо. Я горжусь быть еврейкой.

– А вот ты мне скажи тогда: Христа вы зачем распяли-то?

– Да ладно, бабка, отстань ты от неё. Человек тебе ничего плохого не сделал. Что ты на неё напала? – попытался вмешаться мужчина в меховой шапке.

– Я на неё не напала. Это она напала. Стоит, выспрашивает. А потом пойдёт, куда надо донесёт за тридцать-то сребреников. Знаем мы ихний нрав, уже две тысячи лет как знаем.

– Жалко мне вас, – сказала Зумруд, развернулась и ушла, с каждым шагом убыстряя темп, пока не перешла на бег.

Она бежала по улице Кирова, до угла Калинина, потом налево, она бежала и бежала до автовокзала, гул в ушах стоял оглушительный. Она не помнила, как перебежала улицу, машины сигналили ей, и водители крутили у виска, но она не видела их, она вспоминала их потом, как будто они всплыли откуда-то из сна, и не понимала, как она так могла бежать, не осознавая себя. Сон наоборот: сила в мышцах есть, а сознание спит. Она добежала до своего дома и к тому времени, как она вошла во двор, сознание полностью вернулось к ней. Как вспышка света в темноте донеслась до неё мысль: «Надо уезжать». Эта мысль стучалась задолго до этого дня – в закрытую дверь, но тут вдруг в одночасье дверь раскрылась настежь, и мысль об отъезде предстала перед ней во всей своей полноте. Уже давно уехавшие год назад нальчинские родственники зазывали их к себе, живописуя красочные картины жизни в Израиле. Но Зумруд неизменно отвечала им, что не думает о переезде: она хочет жить там, где родилась, и умереть там, где похоронены её родители. Но в этот день, 23 января 1991 года, в образе счастливого будущего на родине возникла большая и глубокая трещина, как в земле после землетрясения. Немного успокоившись, она решила, что не будет гнать лошадей и всё потихоньку обдумает. Но мысль, словно зерно, упавшее на вспаханную землю, продолжала прорастать, и невольно Зумруд стала наблюдать за происходящим с возросшей критичностью и видеть вещи, на которые прежде предпочитала закрывать глаза.

Когда на следующий день из Москвы вернулись Захар с Гришей – уже с крупными банкнотами нового образца – и взяли все заботы об обмене оставшихся купюр на себя, Зумруд с облегчением выдохнула. Как хорошо, что ей не приходится стоять в очередях, не приходится ограничивать свои расходы на Борино лечение. Захар дал знать Зумруд, когда она пыталась спросить, что происходит, что она должна заниматься своими делами как прежде – вести хозяйство, заботиться о Боре и брать деньги там, где брала всегда, – а для всех остальных вопросов есть мужчины. И она с ещё большим рвением стала готовить любимые блюда мужа, она готова была лепить долму и курзе хоть каждый день. Ей нравилось их семейное устройство, и ничего менять она не хотела ни за какие деньги.

Двадцать пять лет назад Зумруд отдала бразды правления своей жизнью Захару, полностью доверившись ему и его представлениям о долге. Он взял её в жены, когда ей было шестнадцать, и заменил ей прежнюю семью. Он отвечает за неё перед Всевышним, он обещал это её дяде, и ещё ни разу не нарушил обещания. А она пообещала, что отдаст ему свою жизнь без всяких сомнений и условий, покорится его воле. Она безраздельно принадлежит ему. Зумруд чувствовала себя за мужем как за каменной стеной, через которую никто не посмеет пробраться, чтобы нарушить её покой. Если Захар рядом, то она в полной безопасности. Недостатки Захара – у кого их нет? – она старалась не замечать. Захар иногда был холоден и груб с ней, иногда слишком тщательно наряжался перед выходом, требовал принести ему духи и ругал её за недостаточно хорошо наглаженные рубашку или брюки; иногда приходил домой сильно навеселе и от него пахло женскими духами – в такие дни он был добр и ласков с ней; а иногда приходил в ужасном настроении и изводил её придирками за плохо протёртый стол или за пол, который недостаточно сверкает. Зумруд никогда не отвечала, а лишь тихо и как можно более незаметно исправляла свои ошибки, переглаживала одежду и перемывала полы, но старалась никогда Захару не отвечать, потому что знала: одно её слово породит десятки его слов, и если кран прорвёт, то его уже не остановить.

Это она знала, наблюдая за жизнью своих родителей. Мама никогда не уступала отцу, и жизнь в их доме была неуютной, душной, в постоянном ожидании грозы, и в последние годы – особенно после смерти братьев – свет и вовсе исчез. Крики и ругань не прекращались никогда, а если отца не было дома, мать изливала всю горечь на единственного оказавшегося рядом человека, на Зумруд. Тогда-то Зумруд и научилась не перечить, а принимать удар молча. Она знала, что словесная перепалка легко может вылиться в ссору, а ссора для неё была сродни землетрясению. У себя в семье она собиралась установить другие правила и сделала всё, чтобы ссор в её жизни с Захаром не было никогда.

Захар почти принял то, что Зумруд стала иногда уходить к себе – помолиться – и лишь когда её не было рядом час или два, он начинал ворчать и высказывал ей потом своё недовольство. Но он не потешался открыто над её набожностью, не пытался убедить её в том, что всё это – «чушь собачья» (хотя в разговоре с Гришей, который она подслушала случайно, он позволял себе высказаться так), и лишь однажды он сказал, что религия – это «утешение для бедных», а зачем это всё нужно ей, Зумруд, он не понимает. Но Зумруд продолжала ежедневно уходить на молитву, и лишь через десять лет решилась попросить Захара читать молитву перед шаббатней трапезой, а ещё спустя десять лет, когда в Пятигорске открыли синагогу, она добилась того, чтобы он ходил туда по пятницам молиться за здоровье их сына. Ведь очевидно, что молитвы десяти мужчин, собранных в миньян, быстрее дойдут до Всевышнего, чем если она будет молиться дома одна. Сначала он ходил туда со скрипом, но через какое-то время Зумруд заметила, что больше не надо его упрашивать, что он сам спрашивал её о времени захода солнца и принимал душ, одевался в чистое и уходил, не дожидаясь её просьбы.

Иногда он возвращался домой с мужчинами в кипах, и Зумруд была невероятно рада, когда удавалось услышать, как за столом молятся сразу несколько мужчин, когда Захар разламывал собственноручно испечённую Зумруд халу и окунал в соль, когда они хоть на несколько мгновений становились теми, кем создал их Всевышний. И пусть пока в формально произнесённых Захаром словах молитвы не было особой святости и проникновенности, Зумруд знала, что всё это – дело времени, и надо просто набраться терпения. Зумруд надеялась, что Захар когда-нибудь сам убедится в том, что праведность – в его интересах, но не позволяла себе намёков и тем более нравоучений, чтобы не погубить едва проросший стебель. Она просто изо дня в день следила за тем, чтобы мясо на стол попадало только кошерное, хоть это и доставляло ей немало лишних хлопот. Надо было также проследить за тем, чтобы молочная трапеза была отделена от мясной длительным временныˆм промежутком, и подавать после мясной трапезы сладкое, в котором нет молока. Все эти хлопоты занимали её день полностью, и ей нелегко было отучить своих домашних есть борщ или долму без сметаны, а на завтрак выбирать между колбасой и сыром, но в конце концов мужчины смирились.

В её налаженной долгими годами жизни ничего не изменилось и после реформы, если не считать того единственного дня, событий которого она уже не могла отчётливо припомнить. Но та вспышка, которую она увидела, ослепляла её, и как она ни старалась её потушить, занимая ум своими повседневными делами, она больше не могла совсем не видеть того, что происходит вокруг неё. И даже если она не смотрела телевизор и не читала газет, она не могла не замечать, что мир вокруг неё меняется. Захар по-прежнему был рядом, и она по-прежнему считала правильным полностью доверять ему во всём, однако с каждым днём всё больше и больше стала ловить себя на мысли, что появилось в её душе что-то ещё, не вполне осознаваемое. Как будто реальность вдруг разделилась на две части, на ту, которую она хорошо знала и принимала, и на ту, в которой было мутно и темно и которой она очень боялась. Поход на рынок, уборка дома, готовка, глажка, забота о близких – это были хлопоты, которые Зумруд нравились, это была реальность, в которой она чувствовала себя легко и комфортно. Ей нравилось отвечать за домашнее благополучие, быть домашним главнокомандующим, как иногда называл её Захар. Но всё чаще стала открываться для неё та тёмная, пыльная сторона жизни, от которой она всегда пыталась закрыться. Всё чаще она ловила себя на мысли, что если Захара вдруг не станет, ей придётся лицом к лицу столкнуться с той, другой, реальностью. Эти страхи усиливались тем, что у Захара было больное сердце; об этом знали все, хоть Захар запретил об этом говорить. Но разве можно загнать в клетку пугающие мысли?

Чем больше Зумруд отгоняла эти страхи, нагружая себя больше и больше домашними делами, делая даже то, что было совсем необязательно, тем чаще ужасные картинки вставали перед её глазами, и от них не избавляло ничто, кроме молитв – ни бесконечное мытьё рук, ни поворачивание ключа в замке строго определённое количество раз, – но как уйти на молитву, если на тебе маленький ребёнок? Зумруд не знала, когда с ней стали случаться мелкие, но ощутимые неприятности, заставляющие её на время забыть о внутренней боли и сосредоточиться на теле. Всё началось с того, что у неё сломался ноготь и она должна была думать о том, чтобы не задеть сломанную часть, которая тут же давала о себе знать. Потом защемило нерв, и на несколько дней её мысли были заняты тем, чтобы безболезненно повернуть шею. Соринка в глазу или заноза в пальце освобождала её от мыслей о невыносимом на несколько часов. Иногда неожиданно на палец соскальзывал нож, или она оступалась на ровном месте и подворачивала ногу. Но когда физическая боль утихала, мысли снова саранчой атаковали её.

Чтобы как-то удерживать собственные мысли в клетке, Зумруд нужно было много сил, которых не было, и единственным местом, где она могла вновь и вновь черпать силы, были многочасовые молитвы. Только так она может спасти себя от ангела смерти, который уже летает над ней, вальяжно устроившись на чёрной туче. Уже трижды она падала в обморок, а когда сознание возвращалось к ней, она видела Борю – склонённого и испуганного. Что происходило в его маленькой головке, когда он видел обмякшее тело матери, не знал никто, но если бы его спросили – и если бы он мог ответить, – он бы сказал, что готов был бы броситься в пасть львице, если это помогло бы добыть глоток целебного молока для матери. Но Боря не мог этого сказать, а только бесшумно плакал. Очнувшись однажды и увидев его взгляд – это был взгляд обезумевшего от горя сироты, – она по-настоящему испугалась за него. Нет, она не хотела делать его жизнь ещё мрачнее, поэтому решилась на то, чтобы взять кого-то себе в помощь. Так она сможет без проблем удаляться на многочасовую молитву и уходить из дома, когда ей нужно, и лежать в своей комнате, если ей нездоровится. Как только она решилась на этот шаг, их новая соседка, переселившаяся из граничащего с Дагестаном чеченского аула, вдруг разговорилась с ней, хотя раньше их общение ограничивалось улыбками, и рассказала о своей одинокой сестре, которую она хочет забрать из ставших опасными мест. Не знает ли Зумруд семью, которая нуждается в доброй, отзывчивой и тихой помощнице? Так в их доме появилась пятидесятилетняя даргинка Зозой, одинокая женщина с жизненной энергией, которой так не хватало Зумруд.

Молоко львицы, или Я, Борис Шубаев

Подняться наверх