Читать книгу Ренессанс. У истоков современности - Стивен Гринблатт - Страница 5
Глава 3
Папирусы Геркуланума
ОглавлениеПоэма Лукреция читалась его современниками за тысячу четыреста пятьдесят лет до отъезда Поджо в экспедицию. Она была доступна читателям еще несколько столетий после публикации1. Поэма не исчезла бесследно. Итальянские гуманисты, искавшие утерянные древние манускрипты, обнаруживали для этого полезные свидетельства в трудах других авторов, чьи произведения сохранились. Поэма «О природе вещей» большое впечатление произвела на Цицерона, любимейшего латинского писателя Поджо. «Поэзия Лукреция, – отвечал великий оратор брату Квинту 11 февраля 54 года до н. э., – как и ты заметил, блистательно гениальная, а еще и высокохудожественная»2. Построение фразы и это несколько странное выражение «а еще» говорят о подлинном удивлении Цицерона. В поэме его поразило сочетание «блистательной гениальности» в философии и поэтического таланта. Эта комбинация была так же редка в те времена, как и сегодня.
Но не только Цицерон и его брат по достоинству оценили уникальную особенность творчества Лукреция – почти совершенную интеграцию интеллектуальной мысли и художественного мастерства. Величайшему римскому поэту Вергилию было пятнадцать лет, когда умер Лукреций. И он тоже увековечил в истории свое восторженное мнение о поэме. «Счастлив тот, кто сумел познать основы сущего, – писал Вергилий в «Георгиках», – поверг к ногам все страхи, неумолимый рок судьбы и алчный рокот Ахерона»3. Подразумевая автора поэмы «О природе вещей», поэт младшего поколения создает образ героя, побеждающего, несмотря на угрожающий рев подземного мира, суеверные страхи, лишающие человека силы духа. Вергилий не называет имени своего героя4, и Поджо, хотя, безусловно, и читал «Георгики», вряд ли уловил намек до того, как сам смог прочесть поэму. Еще менее вероятно то, что Поджо понял желание Вергилия создать альтернативу поэме «О природе вещей» своим собственным произведением «Энеида», противопоставляя благочестие скепсису Лукреция, воинствующий патриотизм – пацифизму, самоотречение – блаженству.
Скорее всего Поджо и другие итальянские гуманисты должны были обратить внимание на слова Овидия, которые непременно заставили бы любого охотника за манускриптами штудировать каталоги монастырских библиотек. А Овидий написал с энтузиазмом: «Стихам царственного Лукреция назначено умереть только тогда, когда суждено в один день погибнуть миру»5.
Тем более поразительно, что стихи Лукреция чуть ли не пропали навсегда – его поэма едва выжила – и практически ничего достоверного не известно о его личности. Многие великие поэты и философы Древнего Рима были знаменитостями своего времени, о них писали, говорили и распространяли слухи, и эти материалы впоследствии предоставляли широкое поле деятельности для охотников за манускриптами. Но Лукреций не оставил о себе почти никаких биографических следов. Поэт, видимо, вел очень замкнутый образ жизни и, похоже, кроме одной грандиозной поэмы, больше ничего не написал. Это произведение, сложное и трудное для восприятия, не входило в разряд популярных книг, распространявшихся многочисленными экземплярами, даже отдельные фрагменты которых гарантировали их выживание в Средневековье. Современные ученые, имея теперь на руках бесценный шедевр Лукреция, смогли определить средневековые свидетельства существования текста – цитаты, ссылки, упоминания в каталогах, – однако эта информация в основном была невидима для охотников за манускриптами начала XV столетия. Они блуждали в потемках, обнаруживали иногда какую-нибудь примету, но не могли найти ее источник. И через почти шесть веков кропотливого труда филологов, историков и археологов нам известно об авторе поэмы немногим более того, что знали о нем гуманисты.
Лукреции были древним и знатным римским родом, но, поскольку рабы, отпускавшиеся на волю, зачастую брали себе имя бывшего владельца, то вовсе не обязательно, что автор поэмы «О природе вещей» был аристократом. Тем не менее нельзя исключать и его аристократического происхождения по той простой причине, что он адресует поэму, в довольно фамильярной манере, аристократу Гаю Меммию. Это имя, возможно, встречалось Поджо при прочтении древних изданий, поскольку Меммий был довольно успешным политическим деятелем6, патроном известных литераторов, в том числе поэта Катулла, сочинителя любовной лирики, и сам считался в некотором роде поэтом (автором непристойных стихов, согласно Овидию). К тому же он был еще и оратором, как завистливо отмечал Цицерон, «утонченным и искусным». А что же все-таки могли знать о Лукреции Поджо и его сподвижники?
Ответ на этот вопрос, скорее всего, следует искать в кратком биографическом скетче, добавленном великим Отцом Церкви блаженным Иеронимом (ок. 340–430) в ранние хроники. Иероним писал: «В 94 году до н. э. родился Тит Лукреций, поэт. Выпив приворотное зелье, он сошел с ума, в промежутках между приступами безумия сочинил несколько книг, поправленных Цицероном, и наложил на себя руки в возрасте сорока четырех лет». Эта жуткая история формировала все последующие историко-литературные образы Лукреция, включая и поэтический портрет безумного философа, обуреваемого мыслями о самоубийстве и эротическими фантазиями, изображенного в викторианской поэме Теннисона7.
Современная историография предлагает скептически относиться к сведениям Иеронима. Они были зафиксированы – или вымышлены – через несколько столетий после смерти Лукреция христианским полемистом, противником языческих философов. Однако ни один благоверный христианин XV века не мог усомниться в подлинности утверждений святого, и Поджо, очевидно, считал, что найденная им поэма несет на себе отпечаток безумия и суицидальных наклонностей автора. Это нисколько не умаляло ее значимости для гуманиста, страстно увлеченного поиском утерянных древних текстов, написанных в том числе и теми, чья жизнь была воплощением нравственной смуты и смертных грехов. Тот факт, что поэму переработал сам Цицерон, снимал все его сомнения.
За минувшие после хроники Иеронима шестнадцать веков не появилось никаких новых биографических деталей, которые бы подтверждали или опровергали его историю об отравлении любовным зельем, сумасшествии и самоубийстве. О личности Лукреция нам известно немногим более того, что знал о нем Поджо, когда нашел поэму в 1417 году8. Ввиду необычайно высокой оценки Овидия – «поэзия царственного Лукреция» – и других свидетельств влияния, оказанного поэмой на человечество, остается лишь недоумевать по поводу того, что так мало было сказано о нем и его непосредственными, и относительно близкими современниками. Археологические находки помогут нам по крайней мере составить представление о том мире, в котором читалась его поэма «О природе вещей».
Интересующие нас открытия имеют прямое отношение к грандиозной катастрофе, потрясшей древних римлян. 24 августа 79 года взорвался вулкан Везувий, разрушивший не только Помпеи, но и небольшой приморский курорт Геркуланум у Неаполитанского залива. Это поселение с роскошными виллами, в которых отдыхали богатые римляне, заваленное двадцатиметровым слоем вулканических извержений, затвердевших до состояния бетона, пролежало в забвении до начала XVIII века, когда землекопы, рывшие колодец, неожиданно для себя наткнулись на мраморные статуи. Австрийский офицер – Неаполь тогда принадлежал Австрии – приказал пробивать штольни.
Раскопки продолжались и когда Неаполь перешел к Бурбонам. Их вели грубо, варварски, и они напоминали больше разбой, а не археологические исследования. Возглавлял их более десяти лет испанский армейский инженер Роке Хоакин де Алькубьерре, относившийся к месту гибели поселения как к ископаемой свалке, в которой захоронены несусветные богатства для поживы. («Этот человек9, – говорил его современник, возмущенный произволом, наносившим ущерб историческим ценностям, – знает об античности столько же, сколько раки о луне».) Землекопы искали в основном статуи, мрамор, самоцветы и другие знакомые им сокровища и беспорядочными грудами отправляли их своим хозяевам.
С 1750 года исследователи под руководством нового директора стали вести раскопки с большей рачительностью и осторожностью. Спустя три года, пробивая туннель через одну из вилл, они обнаружили нечто совершенно неожиданное: руины комнаты с мозаичным полом, наполненной многочисленными предметами, по описанию очевидца, «размером в пол-ладони, круглыми, похожими на корни дерева, почерневшими и почти одинаковыми»10. Вначале археологи решили, что нашли склад брикетов древесного угля, наподобие того, который они уже жгли в холодные утренние часы, чтобы согреться. Высказывалось и другое предположение: почерневшими фрагментами были сгоревшие рулоны одежды или рыболовецких сетей. Один из загадочных предметов упал на мозаичный пол и раскрылся. Внутри того, что исследователи сначала приняли за обуглившийся корень дерева, они увидели буквы, и им стало ясно: в этой комнате хранилась чья-то личная библиотека.
Книги древних римлян были меньше современных изданий. Их писали в основном на свитках папируса11 – высокого тростника, в изобилии росшего в болотистой дельте Нила в Нижнем Египте и давшего название более позднему писчему материалу – бумаге (paper). (Английское слово «volume» произошло от латинского понятия volumen, означавшего нечто свертываемое или закручиваемое.) Тростник собирали, стебли раскрывались, и из них нарезали тонкие полоски. Эти полоски затем раскладывались рядами с небольшим наложением одной на другую, поверх укладывался еще один слой под прямым углом к нижнему ряду, и полученный таким образом лист выравнивался деревянной колотушкой. Сок, выступавший из волокон, склеивал их, и отдельные листы уже соединялись в свиток. (Первый лист, на котором излагалось содержание свитка, назывался на греческом языке protokollon, «склеенный первым»: от него произошло современное понятие «протокол».) К одному или к обоим концам свитка прикреплялись деревянные палочки, слегка отступавшие от краев и позволявшие раскручивать текст при чтении. Читать книгу в древнем мире означало ее «раскручивать». Римляне называли такую палочку umbilicus (скалка), и прочитать книгу от корки до корки означало «раскрутить текст до скалки», то есть прочитать его до конца.
Поначалу белый и гибкий, папирус со временем обесцвечивался и становился ломким – ничто не вечно, – но он был очень удобен благодаря легкости и относительной дешевизне. Мелкие землевладельцы Египта давно поняли, что налоговые квитанции, написанные на клочках папируса, могут сохраняться годами и даже десятилетиями. Священники могли пользоваться этим материалом для запоминания слов, посредством которых обращаться с молитвами к Господу, поэты – претендовать на символическое бессмертие, а философы – на то, чтобы передавать свои идеи еще не родившимся ученикам. Римляне, а еще раньше греки, убедившись в необычайной пригодности папируса для письма, завозили его огромными партиями из Египта для удовлетворения растущих потребностей в составлении официальных документов, исторических хроник, личных посланий и в издании книг. К тому же папирус оказался долговечным: свиток мог сохраняться триста лет.
Отрытая в Геркулануме комната когда-то была обрамлена книжными полками, а в центре еще виднелись следы от большого прямоугольного книжного шкафа12. Повсюду чернели малопонятные обуглившиеся фрагменты, разваливавшиеся при малейшем прикосновении – это были стираемые вощеные таблички, на которых античные читатели делали свои заметки (наподобие популярных у современных детей магических планшетов). Полки были доверху наполнены папирусными свитками. Некоторые свитки, очевидно, самые ценные, были обернуты древесной корой и с каждого конца закрыты деревянными пластинами. В другой части виллы археологи нашли целый ворох свитков, спекшихся в один ком вулканического пепла, словно кто-то второпях упаковал их в деревянный ящик в тот страшный августовский день, пытаясь сохранить особенно ценные издания. Несмотря на то что многие рукописи люди превратили в прах, пока не поняли назначение своих находок, удалось спасти около 1100 книг.
Вулканические извержения уничтожили немало манускриптов, содержавшихся в особняке, получившем теперь название Виллы папирусов. Однако лава, пепел и газ, обуглившие и спекшие книги, уберегли их от дальнейшего разложения. Веками они фактически пребывали в саркофаге, лишенном воздуха. (Даже сегодня лишь небольшой участок виллы открыт для обозрения; остальная часть погребенного особняка все еще находится под землей.) Исследователи тем не менее были разочарованы: прочесть тексты обугленных свитков оказалось затруднительно. Когда их пытались развернуть, они распадались на куски.
Десятки, а может быть, и сотни рукописей погибли при попытках раскрыть обуглившиеся свитки. Когда все-таки удалось распечатать несколько свитков, обнаружилось, что ближе к середине спекшихся листов текст вполне различим для чтения. После двух лет бесплодных усилий проникнуть в тайны античных книг исследователи обратились за помощью к неаполитанскому священнику и эрудиту, служителю Ватиканской библиотеки Антонио Пьяджо. Святой отец начал с того, что аккуратно соскребал обуглившиеся слои до тех пор, пока не будут различимы буквы, и изобрел оригинальное устройство – машину, которая осторожно и медленно разворачивала обугленный папирусный свиток, открывая для исследователей гораздо больше читаемого текста, чем они ожидали когда-либо увидеть.
Дешифровщики, читавшие восстановленные листы, тщательно разглаженные и проклеенные, обнаружили, что библиотека виллы или по крайней мере та ее часть, которую отрыли, была очень специфичной: многие свитки содержали трактаты греческого философа Филодема. Исследователей это несколько разочаровало: они надеялись найти утерянные труды вроде произведений Софокла и Вергилия. Однако то, что они извлекли из забвения, помогло по-новому оценить открытие, сделанное ранее Поджо. Филодем, наставлявший своих учеников в Риме в 75–40 годах до н. э., был современником Лукреция и последователем той философской школы, которая представлена в поэме «О природе вещей».
Почему же труды малозначительного греческого философа хранились в библиотеке роскошной приморской виллы? И зачем вообще на курорте была нужна обширная библиотека? Конечно, Филодем, живший на доход от уроков и лекций, не был владельцем этой Виллы папирусов. Однако присутствие значительного количества его произведений указывает на определенное направление интересов хозяина виллы и истоки поэмы Лукреция. А эти истоки лежат в длительном процессе слияния греческой и римской культур.
Эти две культуры не всегда уживались и дружили. Долгое время римляне для греков были людьми жесткими, заорганизованными, одержимыми самосохранением и завоеваниями. К тому же они считали их варварами – «утонченными варварами», с точки зрения александрийского ученого Эратосфена, «грубыми и опасными», по мнению гораздо более многочисленных недоброжелателей. Когда независимые города-государства процветали, интеллектуалы-греки отыскивали в них сокрытые зерна знаний, как и у карфагенян и индусов, но ничего достойного внимания не находили в римской культуре.
Римляне ранней республики могли бы и согласиться с таким мнением. Рим традиционно настороженно относился к поэтам и философам. В древнем городе ценились добродетель и деловитость, а не цветастые слова, интеллектуальные дискуссии и книги13. Но когда римские легионы овладели Грецией, греческая культура, со своей стороны, начала овладевать умами завоевателей. Римляне, по-прежнему скептически относившиеся к изнеженным интеллектуалам и гордившиеся прагматизмом своего мышления, тем не менее с возрастающим интересом воспринимали достижения греческих философов, ученых, писателей и художников. Они высмеивали поведение греков, болтливость, склонность к философствованию и фатовство. Но честолюбивые римские семьи посылали сыновей на учебу в греческие философские школы, среди которых самой популярной была академия в Афинах, а греческие интеллектуалы, как Филодем, завозились в Рим, где им платили приличное жалованье за преподавание.
Уважающий себя римский аристократ никогда не признался бы в любви к эллинизму. Римлянин не стал бы хвастаться знанием греческого языка и греческого искусства. Тем не менее римские храмы, дворцы и общественные залы декорировались великолепными статуями, украденными в завоеванных городах материковой Греции и Пелопоннеса, а доблестные римские полководцы не стеснялись украшать свои виллы греческими вазами и скульптурами.
Камень и керамика могут засвидетельствовать, какое множество предметов искусства завезли римляне из Греции, но, конечно, главное влияние на их культуру оказывали книги. В полном соответствии с воинственным духом города первые большие собрания рукописей были трофейные. В 167 году до н. э. римский полководец Эмилий Павел разгромил царя Персея Македонского, положив конец династии, происходившей от Александра Великого и его отца Филиппа. Персея и его трех сыновей провели по улицам Рима прикованных цепями к триумфальной колеснице. Следуя традициям клептократии, Эмилий Павел привез в Рим бездну награбленного добра, выставив его в казначействе. Для себя и своих детей завоеватель приберег лишь один трофей – библиотеку побежденного монарха14. Жест символический. В нем проявились не только личные предпочтения состоятельного аристократа-полководца, но и заинтересованное отношение к греческим книгам и культуре.
Примеру Эмилия Павла последовали другие знатные римляне. В среде римской знати стало модным собирать большие библиотеки в городских домах и загородных виллах. (В ранние годы Древнего Рима не существовало книжных магазинов, книги добывались во время военных походов или приобретались у торговцев в Южной Италии и Сицилии, где греки уже основали такие города, как Неаполь, Таранто и Сиракузы.) У грамматиста Тиранниона имелась библиотека, в которой насчитывалось 30 тысяч томов; Серен Саммоник, врач и специалист по изгнанию болезней магической формулой «абракадабра», владел собранием из 60 тысяч книг. В Риме, можно сказать, началось повальное увлечение греческими книгами.
Лукреций уже жил в обществе, зараженном страстью к чтению и стремившемся расширить круг читающей публики. В 40 году до н. э., через пятнадцать лет после смерти Лукреция, в Риме появилась первая публичная библиотека, основанная Асинием Поллио, другом поэта Вергилия15. Идея, очевидно, принадлежит Юлию Цезарю, восхищавшемуся публичными библиотеками, которые он видел в Греции, Малой Азии и Египте, и решившему учредить нечто подобное и для римлян. Но Цезаря убили, прежде чем он смог осуществить свой замысел. Сделал это за него Поллио, воевавший с Цезарем против Помпея, а потом с Марком Антонием против Брута. Искусный полководец, хитроумный (или удачливый) в выборе союзников, Поллио был еще и разносторонним литератором. Все его произведения, кроме нескольких фрагментов речей, утеряны. Но известно, что он писал трагедии – не хуже Софокла, согласно Вергилию, – хроники, критические литературные эссе и был одним из первых римских авторов, читавшим свои опусы аудитории, состоявшей в основном из друзей.
Библиотека, основанная Поллио16, была построена на Авентинском холме и содержалась, как это было принято у римлян, на средства, приобретенные завоеваниями, в данном случае полученные от населения Адриатического побережья, оплошавшего, поддержав Брута против Антония. Вскоре император Август учредил еще две публичные библиотеки, делали это и последующие монархи. (К IV столетию в Риме действовало двадцать восемь публичных библиотек.) Планировка всех сооружений (ни одно из них не сохранилось) была одинаковой и такой же, какую мы видим в современных зданиях этого назначения. К большому читальному залу примыкали комнаты меньшего размера, в которых хранились собрания книг, уложенные в пронумерованные книжные шкафы. Читальный зал, прямоугольный или полукруглый, иногда с круглым открытым окном на крыше, украшался бюстами или статуями известных писателей – Гомера, Платона, Аристотеля, Эпикура – и других почитаемых исторических личностей. Изваяния служили, как и сегодня, напоминанием о плеяде великих людей, которых должен знать любой цивилизованный человек. Однако в Риме тех времен они имели и другое дополнительное важное предназначение, аналогичное маскам предков, которые римляне традиционно хранили дома и надевали в дни памяти. Иными словами, они воплощали души умерших гениев, с которыми можно было общаться, читая их книги.
Постепенно и другие города античности17 обретали свои публичные собрания книг, содержавшиеся налоговыми поступлениями или пожертвованиями меценатов. Греческие библиотеки не отличались благоустроенностью, римляне же повсеместно оборудовали свои читальни удобными стульями и столами18, за которыми сидели книголюбы, степенно развертывали свитки папируса, левой рукой скручивая прочитанные столбцы. По рекомендации талантливого архитектора Витрувия, одного из тех античных авторов, чьи произведения вызволил из забвения Поджо, библиотеки строились окнами на восток, чтобы в полной мере использовать утренние лучи солнца и уменьшить влажность воздуха, вредную для книг. Во время раскопок в Помпеях и других местах были найдены дощечки с именами меценатов, письменные принадлежности, столы, полки для папирусных свитков, пронумерованные шкафы, в которых хранились пергаментные рукописи, а затем кодексы, заменившие свитки, и даже граффити, намалеванные на стенах. Сходство античных библиотек с теми, которыми мы пользуемся сегодня, не случайно. Наше представление о библиотеке как общественном достоянии и ее общий дизайн проистекают из модели, созданной римлянами тысячи лет назад.
По всей огромной Римской империи – и на берегах Роны в Галлии, и возле рощи и храма Дафны в провинции Сирия, и на острове Кос у Родоса, и в Диррахии, нынешней Албании – цивилизованный человек в своем доме непременно должен был иметь комнату для чтения19. Свитки папирусов тщательно индексировались, маркировались (к ним прикреплялись бирки, называвшиеся по-гречески sillybos) и хранились на полках или в кожаных корзинах. Читальни с бюстами греческих и латинских авторов устраивались даже в излюбленных римлянами банях – термах, чтобы они могли услаждать не только свое тело, но и душу. К I веку н. э. появились все признаки зарождения литературно-духовной культуры. Однажды на играх в Колизее20 историк Тацит в разговоре с человеком, ему абсолютно незнакомом, обнаружил, к своему удивлению, что собеседник читал его произведения. Литературная образованность уже не замыкалась узким кругом друзей и единомышленников. Тацит обрел свою «публику»: одним из ее представителей и был тот незнакомец, либо купивший его книгу на прилавке в Колизее, либо прочитавший ее в библиотеке. Массовое увлечение римской элиты книгами, передававшееся из поколения в поколение, и объясняет, почему на курортной вилле оказалась богатейшая библиотека.
В восьмидесятые годы ХХ столетия археологи в очередной раз возобновили раскопки погребенной виллы в надежде найти свидетельства, проливающие свет на жизненный уклад, отображенный в ее декоративно-художественном облике, воссозданном музеем Гетти на вилле Малибу в Калифорнии, где представлены многие статуи и другие предметы искусства из Геркуланума. Основная часть мраморных и бронзовых шедевров – изваяния богов и богинь, портретные бюсты философов, ораторов, поэтов и драматургов, фигуры грациозного юного атлета, кабана, хмельного сатира, спящего сатира, Пана и козы in flagrante delicto[6] – находится в национальном музее Неаполя.
Вначале археологи столкнулись с непредвиденными осложнениями: на удобренных вулканом почвах местные жители выращивали гвоздики, и собственники не желали, чтобы пострадал их бизнес. После длительных переговоров исследователям все-таки позволили спуститься в штольни и добраться до виллы по тоннелям, пробитым через подземные развалины. Им удалось составить самый точный за все время раскопок план виллы, измерить атриум, квадратный и прямоугольный перистили, другие сооружения, определить местонахождение мозаичного пола и необычной двойной колонны. По следам, оставшимся от виноградных лоз, они установили местоположение сада, в котором две тысячи лет назад хозяин виллы принимал своих просвещенных гостей.
Нам было бы трудно даже предположить, о чем могли говорить друзья долгими послеобеденными часами в саду с колоннами, если бы не уникальное открытие, сделанное тоже в восьмидесятых годах. Ученые вновь взяли в руки почерневшие папирусы, найденные в XVIII веке искателями сокровищ. Эти свитки, превратившиеся в затвердевшие комья, оказались самыми неподатливыми и пролежали в Национальной библиотеке Неаполя более двухсот лет. В 1987 году Томмазо Стараче, применив новую технику, раскрыл два папируса. Он наложил относительно разборчивые фрагменты из этих манускриптов, не читавшихся со времен извержения вулкана, на японскую бумагу, сделал микроснимки и попытался расшифровать текст. Не прошло и двух лет, как Кнут Клеве, норвежский папиролог (так стали называть специалистов по расшифровке папирусов), провозгласил: «В Геркулануме обнаружена поэма «De rerum natura» – через 235 лет после находки папируса»21.
В мире науки эта новость ажиотажа не вызвала, ее, можно сказать, проигнорировали. Даже ученые, интересующиеся античной культурой, практически не обратили никакого внимания на информацию, затерявшуюся в выпуске № 19 объемистого итальянского альманаха «Хроники Геркуланума». Клеве и его коллеги расшифровали всего лишь шестнадцать крохотных фрагментов – слов или их обрывков, – но их анализ показал, что они принадлежали книгам 1, 3, 4 и 5 большой латинской поэмы из шести книг. Отдельные кусочки огромного пазла фактически были бесполезны. Однако они ясно указывали на то, что в библиотеке Виллы папирусов имелась вся поэма «De rerum natura», и этот факт не мог не будоражить воображение исследователя.
Находки в Геркулануме позволяют нам умозрительно представить образ жизни общества, в котором читалась поэма, найденная Поджо в средневековом монастыре. В монастырской библиотеке среди служебников, церковных наставлений и богословских трактатов произведение Лукреция было чуждым предметом, случайным реликтом. В Геркулануме оно было естественной принадлежностью. Содержание уцелевших свитков свидетельствует: обитателей виллы и их гостей интересовала именно та философская школа, которая отражена в поэме «De rerum natura».
В точности неизвестно, кто владел виллой во времена Лукреция. Наиболее вероятным ее хозяином считается Луций Кальпурий Пизон. Могущественный политик, служивший одно время правителем Македонии, тесть Юлия Цезаря, он был и знатоком греческой философии. Цицерон, его злейший политический противник, изображает Пизона распевающим скабрезные песенки и сидящим в ленивой позе и нагом виде «среди своих пьяных и вонючих греков»22. Если же судить по библиотеке, то хозяин виллы и его гости предавались куда более изысканным занятиям.
Известно, что Пизон водил дружбу с Филодемом. В эпиграмме, содержащейся в одной из его книг, обнаруженных в обуглившейся библиотеке, философ приглашает Пизона в свое скромное жилище отпраздновать «двадцатый день» – на ежемесячное торжество в честь Эпикура, родившегося в двадцатый день греческого месяца гамелиона:
Завтра, друг Пизон23, твой товарищ по музам завлекает
тебя
В свою простецкую берлогу
В три часа пополудни,
Чтобы попотчевать тебя по случаю твоего ежегодного
визита на двадцатый день[7].
Ты не увидишь сосков и бромийского[8] вина mis en
bouteilles в Хиосе,
Но встретишь верных друзей да еще послушаешь
Речи, более сладкие, чем на земле феаков.
Если ты обратишь свой взор на нас, Пизон, то
Скромное празднество на двадцатый день
Затмится еще более роскошным пиршеством.
В последних строках, похоже, содержится намек на получение денег или приглашения к философской беседе и застолью с дорогими винами на богатой вилле Пизона. У знатных мужчин и женщин (дамы вполне могли участвовать в разговорах), гостей Пизона, полулежавших на кушетках под шпалерами, увитыми виноградными лозами, или под шелковыми балдахинами, не было недостатка в темах для задушевных бесед. Рим уже много лет потрясали политические и социальные неурядицы, выливавшиеся в кровавые гражданские войны, и, хотя острота конфликтов поубавилась, угроза миру и стабильности сохранялась. Тщеславные полководцы мечтали о наградах, войска роптали, требуя вознаграждений деньгами и землями, в провинциях было неспокойно, из-за слухов о волнениях в Египте резко подскочили цены на зерно.
Изнеженные и избалованные рабами, хозяин и его гости, наслаждаясь уютом и покоем в роскошной вилле, были относительно удалены от внешних угроз, по крайней мере достаточно далеки от них для того, чтобы позволить себе вести долгие интеллектуальные беседы. Поглядывая беззаботно на дым24, вырывавшийся из жерла находившегося по соседству Везувия, они, наверное, могли иногда задуматься над нависшей над ними опасностью. Но эти люди принадлежали к элите, они жили в самом центре величайшей державы мира, считали своей главной привилегией способность к размышлению и культивировали мыслительную деятельность.
Римляне поздней республики в особенности уверовали в свое умственное преимущество и полагались на него даже в обстоятельствах, при которых другой человек пугается и ищет спасения. Сам факт существования убеждал их в том, что в мире ничего не изменилось и они в полной безопасности, по крайней мере в глубинах своего сознания. Подобно человеку, услышавшему сирену тревоги на улице и садящемуся за «Бехштейн», чтобы сыграть сонату Бетховена, эти люди в саду Пизона обеспечивали себе ощущение безопасности, предаваясь теоретическим дискуссиям.
Однако философские беседы не были единственным средством ухода от стрессовой социальной действительности в годы, предшествовавшие убийству Юлия Цезаря. Религиозные культы, возникавшие в таких далеких местах, как Персия, Сирия и Палестина, проникали и в Рим, пробуждая у кого-то страхи, а у кого-то и новые надежды, особенно в среде плебеев. Лишь горстка элиты – в силу неустроенности или из простого любопытства – могла выслушивать пророчества, поступавшие с востока, – о Спасителе, появившемся на свет от малопонятных родителей, которому предстоят неимоверные страдания и непременный триумф. Большинство просвещенных людей посчитало бы такие россказни небылицами, распространяемыми сектой настырных евреев.
Человек, склонный к религиозности, скорее всего пошел бы в храмы или часовни, воздвигнутые богам и усеявшие благодатный для этого ландшафт. Как-никак это был мир, который, казалось, сама природа пропитала божествами – рассредоточив их на вершинах гор, в родниках, термальных источниках, извергавших пар из таинственных недр земли, в загадочных рощах, где паломники развешивали на ветках деревьев разноцветные лоскутки. Однако, хотя вилла в Геркулануме и находилась вблизи от этих мест, где бурлила религиозная жизнь, маловероятно, чтобы утонченные интеллектуалы были истыми богомольцами. Судя по содержанию обугленных папирусных свитков, обитатели виллы предпочитали богоугодным ритуалам беседы о смысле жизни.
Древние греки и римляне в отличие от нас не идеализировали гениев, трудящихся в одиночку и размышляющих над разрешением замысловатых проблем. Такие сюжеты – Декарт в уединении подвергает все сомнению, отлученный от церкви Спиноза рассуждает сам с собой и шлифует линзы – станут у нас господствующими символами умственной жизни. Но это представление о подлинном интеллектуальном занятии проистекает из фундаментальной смены жизненных ориентиров, начало которой положили ранние христианские отшельники, намеренно отказавшиеся от всего, что ценилось язычниками: святой Антоний (250–356), уединившийся в пустыне, и святой Симеон Стилит (390–459), угнездившийся на собственном каменном столбе. Эти энтузиасты, как доказали современные исследователи, имели последователей, и, ведя отшельнический образ жизни, они оказывали влияние на значительные сообщества людей. Как бы то ни было, вокруг них сформировался превалирующий культурный стереотип радикальной отрешенности и изолированности от мира.
У древних греков и римлян ничего этого не было. Конечно, мыслительный процесс требует тишины и сосредоточенности, и поэты и философы периодически удалялись от мирской суеты, но они всегда оставались людьми социальными. Поэты видели себя пастырями, философы предавались долгим беседам, продолжавшимся иногда несколько дней. Уход от повседневности не был затворничеством, а использовался для обмена мнениями с друзьями в саду.
Человек, писал Аристотель, общественное животное, значит, проявить свою человеческую сущность он может только в социальном действии. Таким действием для просвещенных римлян была дискуссия. Нередко они затрагивали животрепещущие религиозные проблемы, и мнения полемистов, как правило, не совпадали. Цицерон писал:
«Я часто наблюдал подобное25, и в особенности однажды, когда у друга моего Гая Котты состоялось очень обстоятельное и серьезное обсуждение этого вопроса – о бессмертных богах. Это было во время Латинских праздников. Я пришел к нему по его просьбе и приглашению и застал его сидящим в гостиной (exedra) и беседующим с сенатором Гаем Веллеем, которого в то время эпикурейцы ставили на первое место (среди своих). Там был также Квинт Луцилий Бальб, сделавший такие успехи в стоической философии, что его сравнивали с самыми знаменитыми греческими стоиками»[9].
Цицерон не выражает свою точку зрения, в разговоре он вообще никак не выделяет себя и предоставляет собеседникам равные возможности для философской дуэли, в которой не должно быть победителя. Диалог, на изложение которого потребовалось бы несколько папирусных свитков, завершается характерной недомолвкой: «После сказанного мы разошлись26 с тем, что Веллею показалось бы более правильным суждение Котты, а мне – более похожим на истину мнение Бальба». Неопределенность заключения – не результат скромности Цицерона, он этим не отличался, а тактический прием, имевший целью показать свободу и открытость дискуссий. Важна непринужденность интеллектуального общения, а не завершенность выводов. Значим сам процесс беседы, дающий возможность порассуждать, проявить остроумие и эрудицию, осведомленность не в слухах и наветах, а во всех областях человеческого знания, и всегда оставляющий место для выражения альтернативных точек зрения. Цицерон учил: «Пусть наша беседа27… будет спокойна и полна уступчивости; пусть в ней будет приятность. И из нее, правда, нельзя исключать других людей, словно мы вступили во владение; нет, как и в других случаях, так и во всеобщей беседе надо находить вполне справедливым, чтобы каждый говорил в свою очередь»[10].
В диалогах Цицерона и других античных авторов не воспроизводились подлинные беседы, хотя персонажи были реальные. Они создавали идеализированные версии дискуссий, которые, безусловно, велись в таких располагающих к разговору местах, как вилла в Геркулануме. Судя по обугленным остаткам манускриптов, найденным в погребенной вулканом библиотеке, древние интеллектуалы говорили о музыке, живописи, поэзии, ораторском искусстве и на другие извечные темы межчеловеческого речевого общения. Можно предположить, что они затрагивали и острые научные, этические и философские проблемы. Что вызывает гром, землетрясения и затмения Солнца? Происходят ли они по велению богов, как утверждают некоторые мудрецы, или причины их возникновения заключаются в самой природе? Как появился мир, в котором мы живем? К чему мы должны стремиться? Имеет ли смысл посвящать всю свою жизнь борьбе за власть? Что надо считать добром и злом? Что происходит с нами после смерти?
Желание знатного владельца виллы и его гостей обсуждать и пытаться найти ответы на умозрительные проблемы и уделять философским дискуссиям значительную часть времени дает нам представление о жизненном кредо просвещенных людей такого социального положения и статуса. Это обстоятельство в определенной мере характеризует и интеллектуальный или духовный уровень развития общества, в котором они жили, свойственный той эпохе, о которой французский романист Густав Флобер написал: «После того как исчезли боги, а Христос еще не явился, в истории образовался уникальный период – между Цицероном и Марком Аврелием, – когда человек остался наедине с собой». Конечно, к этому утверждению можно отнестись и скептически. Для многих римлян боги вовсе не исчезли – даже эпикурейцы, которых иногда зачисляли в разряд атеистов, считали, что боги существуют, хотя и удалились от проблем смертных. И «уникальный период», по хронологии Флобера, между Цицероном (106–43 до н. э.) и Марком Аврелием (121–180 н. э.) в действительности мог быть и длиннее и короче. Восприятие мира того времени красноречиво отражено в диалогах Цицерона и других произведениях, найденных в библиотеке Геркуланума. У многих читателей этих трудов отсутствовал фиксированный репертуар верований и обрядов, внушаемых тем, что называлось божественной волей. Эти мужчины и женщины не ощущали на себе диктата богов (или их священников). Предоставленные, по Флоберу, самим себе, они оказались в том положении, когда надо выбирать и между несходными взглядами на мироздание, и между разноречивыми стратегиями жизни.
Обугленные фрагменты манускриптов помогают нам понять, как обитатели виллы делали этот выбор, каких авторов они предпочитали читать, что обсуждать и кого приглашать на беседы. В данном случае особенно полезно открытие, сделанное норвежским папирологом. Лукреций был современником и Филодема, и его патрона, который, пригласив друзей на виллу у вулкана, мог зачитывать им отрывки из поэмы «О природе вещей». Богатый патрон, интересующийся философией, мог пожелать и лично встретиться с автором. Для него не составило бы никакого труда послать за Лукрецием рабов с носилками, которые бы доставили его в Геркуланум для участия в беседе. Не исключено, что тогда сам Лукреций читал бы гостям свою поэму, фрагменты которой обнаружены в отрытой археологами библиотеке.
Если Лукреций участвовал в беседах на вилле, то легко представить, о чем он мог говорить. Его суждения вполне явственны и не подвержены сомнениям, в отличие от скептической манеры Цицерона. Ответы на все вопросы, сказал бы он, можно найти в трудах человека, чей бюст и чьи произведения находятся в библиотеке – философа Эпикура.
Только Эпикур, писал Лукреций, способен исцелить от смятений человека, который, умирая от скуки дома, неистово ищет прибежище в загородном доме, где его душу тоже терзает тоска. Для Лукреция Эпикур, живший более чем за двести лет до него, был не кем иным, как спасителем. Когда «человеческая жизнь постыдно и униженно валялась в пыли, задавленная гнетом суеверий»28, писал Лукреций, поднялся великий и отважный человек и «первым осмелился бесстрашно восстать против них» (1.62ff)[11].
Этим героем, совершенно не вписывавшимся в древнеримскую культуру, ценившую жесткость, прагматизм и воинскую доблесть, был грек, добившейся всего не силой оружия, а силой интеллекта.
Поэму «О природе вещей» написал ученик, аккумулировавший идеи, сформировавшиеся столетиями раньше. Эпикур, философский мессия Лукреция29, родился на исходе 342 года до н. э. на эгейском острове Самос, куда его отец, бедный школьный учитель, перебрался из Афин. Многие греческие философы, в том числе Платон и Аристотель, происходили из знатных семей и гордились своими славными корнями. Эпикур не мог сравниться с ними в этом отношении. Философские противники, кичась социальным превосходством, глумились над его заурядным происхождением. Он помогал отцу в школе за ничтожное вознаграждение, злословили недоброжелатели, ходил с матерью по домам и читал заклинания. Его брат-де был сводником и жил с гетерой. Для любого уважающего себя человека зазорно иметь дело с таким философом.
Лукреций и другие единомышленники охотно ассоциировали себя с Эпикуром. Более того, они чествовали его как бога, почитали его мудрость и интеллектуальное мужество. И это обожествление основывалось не на социальных критериях, а на целительной силе его учения. Краеугольным камнем этого учения была давняя и дерзкая идея: все, что существует и будет существовать потом, состоит из неразрушимых созидающих элементов, несократимо малых по размеру и непостижимо бесчисленных. Греки придумали название этим невидимым созидающим и неделимым элементам – атомы.
Понятие атомов, введенное в науку в V веке до н. э. Левкиппом из Абдеры и его даровитым учеником Демокритом, было всего лишь гипотетическим предположением: на эмпирическое доказательство их существования потребовалось более двух тысяч лет. Другие философы выдвигали свои теории: Вселенную формируют огонь, или вода, или воздух, или земля, или комбинация всех этих стихий. Некоторые предлагали: если можно помыслить о мельчайшей частице человека, то можно вообразить и крохотного человека бесконечно малой величины, а также и лошадь, и каплю воды, и лист травы. Еще одна теория утверждала: сложный порядок Вселенной – результат работы разума или духа, устроившего мир по определенному плану. Демокрит концепцией бесчисленного множества атомов, не имеющих иных свойств, кроме размера, очертаний и веса, и формирующих неистощимое разнообразие форм жизни и природы, предложил вариант решения проблемы, озадачивший лучшие умы своей эпохи.
Не одно поколение теоретиков пыталось осмыслить реальное значение такого подхода к организации мироздания. (Этот процесс еще далек от завершения.) Эпикур заинтересовался проблемой мироустройства в возрасте двенадцати лет, когда учителя не смогли объяснить ему, что такое хаос. Атомистическая доктрина Демокрита показалась ему многообещающей, и он увлекся ею, не задумываясь над тем, куда она его приведет. К тридцати двум годам он уже был готов к тому, чтобы основать свою школу. В афинском саду Эпикур и выстроил свою систему мироздания и сформулировал философию смысла жизни человека.
По теории Эпикура, атомы, находясь в непрестанном движении, сталкиваются друг с другом, образуя при определенных обстоятельствах тела все большего и большего размера. Самые крупные объекты, которые мы можем наблюдать, Солнце и Луна сотворены из атомов, как и человеческие существа, кувшинки в реке или песчинки. Не существует ни высших категорий материи, ни иерархии элементов. Небесные тела не наделены божественными свойствами, не оказывают на нашу судьбу никакого влияния, ни плохого, ни хорошего. И движутся они в пустоте не по команде богов, поскольку являются обыкновенными компонентами естественного мирового устройства, огромными скоплениями атомов, подчиняющимися тем же законам созидания и разрушения, которые управляют всем, что существует в природе. Естественный миропорядок непостижимо велик и многосложен, но вполне реально понять его базовые конструктивные элементы и универсальные законы. Их постижение и является одним из самых величайших наслаждений в жизни человека.
Концепция именно такого удовольствия и дает ключ к пониманию притягательной силы философии Эпикура30: он открыл для своих последователей неиссякаемый источник услады, сокрытый в атомах Демокрита. Нам теперь трудно оценить истинную значимость такого рода удовольствия. Оно имеет слишком интеллектуальный характер и доступно узкому кругу энтузиастов. Для нас сегодня атомы ассоциируются в большей мере с угрозами для жизни. Тем не менее, хотя античная философия не имела массового читателя, Эпикур дал человечеству нечто большее, чем термин для физиков-ядерщиков. Эпикур чурался келейного, особого языка адептов, предпочитая пользоваться простыми выражениями и обращаться к широкой аудитории, чтобы привлечь к себе и рядовых приверженцев. Учеба, которую он предлагал, не требовала специальных научных знаний. Не надо было разбираться в физических законах Вселенной. Достаточно было простого понимания того факта, что существуют объяснения всему, что тревожит и смущает человека. Эти объяснения таятся в атомах. Если повторять себе неустанно: атомы и пустота, и ничего больше, атомы и пустота, и ничего больше, атомы и пустота, и ничего больше, – то вся жизнь переменится. Не придется больше бояться гнева Юпитера, когда загрохочет гром, или подозревать, что кто-то обидел Аполлона и поэтому разразилась вспышка эпидемии гриппа. И вас не будет больше посещать наводящая ужас печаль, как говорил Гамлет, тот «страх чего-то после смерти», тот «безвестный край, откуда нет возврата земным скитальцам»[12].
Перспектива наказания в загробном мире больше не пугает большинство современных мужчин и женщин, но она страшила афинян Эпикура и римлян Лукреция, как и христиан Поджо. Безусловно, Поджо видел назидательные изображения таких ужасов на тимпанах над дверями церквей или на внутренних стенах. Эти картины загробной жизни были плодом воображения язычников. Конечно, не все верили в эти страшилки и в языческую, и в христианскую эру. «Разве тебя не ужасает преисподняя с трехголовым Цербером, черной рекой и ужасными мучениями?» – спрашивал собеседника один из персонажей диалогов Цицерона. «Не думаешь ли ты, что я настолько выжил из ума, чтобы верить в эти басни?»31 – отвечал компаньон. Страшиться смерти – это не то же самое, что бояться участи Сизифа и Тантала. «Найдется ли хоть одна безумная старуха», которая пугалась бы таких жутких историй?[13] Человека ужасают страдания, умирание, и мне трудно понять32, писал Цицерон, почему эпикурейцы думали, будто предложили ему спасительное средство. Сказать о том, что ты умрешь весь и навсегда, и телом и душой, слабое утешение.
Последователи Эпикура ответили напоминанием о последних днях своего учителя, умиравшего от мучительной болезни – закупорки мочевого пузыря – и сохранявшего душевный покой и ясность ума воспоминаниями о пережитых удовольствиях. Эта модель предсмертного поведения вряд ли доступна любому и каждому. «Разве, думая о льдах Кавказа, ты можешь руку положить в огонь? – вопрошал один из персонажей Шекспира. – И разве утолишь ты жгучий голод, воображая пиршественный стол?»[14] Но вряд ли в те времена, когда не было ни демерола, ни морфина, имелись и какие-либо иные эффективные методы, облегчающие агонию. Средство, предложенное греческим философом, оказывало помощь не в умирании, а в жизни. По Эпикуру, суеверия мешали человеку предаваться удовольствиям. Освободившись от суеверий, он мог наслаждаться жизнью.
Недоброжелатели, утрируя восхваление Эпикуром удовольствий, распространяли всякого рода злостные истории о беспутстве философа. Этому способствовало то, что среди его последователей были не только мужчины, но и женщины. «От переедания его рвет два раза в день33, – утверждалось в одной из таких историй, – и он потратил состояние на пиршества». В действительности философ, очевидно, вел простой и скромный образ жизни. «Пришли мне горшок сыра, – писал он другу, – чтобы я мог, когда захочется, побаловать себя». Не похоже, чтобы его стол ломился от яств. К умеренности он призывал и своих учеников. Над воротами его школы в саду Афин была начертана надпись: «Гость, тебе будет здесь хорошо, здесь удовольствие – высшее благо». Однако, по свидетельству Сенеки, процитировавшего эти слова, гостя потчевали бы жидкой овсяной кашицей с хлебом34. Эпикур писал: «Когда мы говорим, что наслаждение есть конечная цель, то мы разумеем отнюдь не наслаждения мотовства или чувственности…»35.
По Эпикуру, «не бесконечные попойки и праздники, не наслаждения мальчиками и женщинами или рыбным столом и прочими радостями роскошного пира» дают покой душе, в чем и заключается главный смысл удовольствия, а «только трезвое рассуждение, исследующее причины всякого нашего предпочтения и избегания и изгоняющее мнения, поселяющие» в нас великую тревогу[15].
«Человек наносит себе самый большой вред ради самых чуждых ему желаний», – писал эпикуреец Филодем в одной из книг, найденных в библиотеке Геркуланума36. – Он пренебрегает самыми необходимыми ему желаниями, словно они чужды его природе». Какие же эти надобные человеку желания, приносящие удовольствие? Невозможно получать удовольствие от жизни, считал Филодем, не живя «разумно, благородно и праведно, без друзей, не проявляя мужества, воздержанности, великодушия и благотворительности».
Эти слова, обнаруженные уже в нашу эпоху на обугленном папирусе, принадлежат подлинному последователю Эпикура. Они явно расходятся с общепринятым мнением о том, что получило название «эпикуреизма». Бен Джонсон, современник Шекспира, в сатирической комедии дал типичный образ эпикурейца, не менявшийся столетиями:
Я воздухом велю надуть перины —
Пух слишком тверд37.
Еду себе велю я подавать
В индийских раковинах и на блюдах
Агатовых в оправе золотой,
С узором из сапфиров, изумрудов,
Рубинов…
Питанье грума моего составят
Лосось, фазан, миноги, куропатки,
Мне ж станут подавать взамен салатов
Бородки усача; грибочки в масле
Иль срезанные только что сосцы
Заплывшей жиром супоросой свинки
С изысканною острою приправой.
Я повару скажу: «Вот деньги! Трать
И получай сан рыцаря»[16].
Со значением Джонсон назвал и своего героя – сэр Эпикур Маммон, дворянин.
Философское утверждение, будто смысл жизни человека заключается в получении удовольствий, даже с проявлением умеренности и ответственности, звучал скандально и для язычников, и для их антагонистов, иудеев, а позднее христиан. Удовольствие – высшее благо? А как же быть с почитанием богов и предков? Со служением семье, городу, государству? Соблюдением законов и Божьих заповедей? Кто должен печься о добродетели и Божьем промысле? Все это должно уступить место удовольствиям как высшему благу. И через две тысячи лет стереотип одиозности философской этики Эпикура был настолько живуч, что побудил английского драматурга спародировать его в комедии.
В карикатурном представлении учения Эпикура отражались опасения, что идеализация удовольствия в качестве обезболивающего средства может породить притягательные рациональные ориентиры и принципы в жизни человека. Если это случится, то может рухнуть весь освященный веками кодекс норм человеческого поведения – готовность к самопожертвованию, стремление к успеху, уважение социального статуса, дисциплина, благочестие, а вместе с ними потерпят фиаско и институты, чьим интересам служат эти правила. Гротескное изображение эпикурейской жажды удовольствий – в пристрастии к деньгам, власти, сексуальным утехам или, как у Бена Джонсона, к экзотической и дорогой снеди, и должно было отвратить угрозу смены поведенческих установок.
Реальный Эпикур, довольствуясь сыром и хлебом, вел тихий и неприхотливый образ жизни. Его даже винили в излишней неприметности и успокоенности. Эпикур наставлял своих учеников не позволять себе чересчур вовлекаться в государственные дела. «Некоторые хотят стать знаменитыми и быть на виду38, – писал он, – надеясь этим приобрести безопасность от людей»[17]. Если слава и известность действительно обеспечили им безопасность, то они достигли «естественного блага». Если же слава лишь усилила их небезопасность, как это чаще всего и случается, то такое достижение ничего не стоит. С подобной позиции, указывали критики Эпикура, для большинства людей теряет смысл любая деятельность, ведущая к обретению известности.
Критика эпикурейской неприхотливости и неприметности наверняка звучала в саду Геркуланума: среди гостей Виллы папирусов могли быть и люди, стремившиеся приобрести славу и известность в величайшем городе западного мира. Возможно, тестя Юлия Цезаря – если вилла действительно принадлежала Пизону – и его друзей и притягивала философская школа Эпикура, поскольку отвлекала от нудной рутины государственных забот. Римские легионы успешно громили своих врагов, но и без особых провидческих способностей можно было заметить зловещие признаки краха республики. Кроме того, никто, даже самые устроенные и благополучные люди не могли отвернуться от одного очевидного обстоятельства, отмеченного Эпикуром: «От многого можно уберечься. Когда дело доходит до смерти, то все мы живем в городе без предохраняющих стен»39. Главное в таком случае, как написал верный последователь Эпикура Лукреций, не терять время на тщетные попытки воздвигать все более высокие стены, а предаваться удовольствиям.
6
Обычно переводится как «пойманные на месте преступления». В данном случае речь идет о совокуплении.
7
В завещании Эпикур наказывал праздновать его день рождения каждый год в десятый день гамелиона и чтобы «двадцатого числа каждого месяца установленным образом собирались товарищи по школе в память обо мне и о Метродоре» (Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. Перевод с древнегреческого М.Л. Гаспарова. 2-е издание, исправленное. М.: Мысль, 1986).
8
Бромий (бурный, шумный) – один из эпитетов бога виноградарства и земледелия Диониса.
9
Цицерон. О природе богов. Философские трактаты. М.: Наука, 1985. Книга первая. Перевод с латинского М.И. Рижского.
10
Цицерон. О старости. О дружбе. Об обязанностях. М.: Наука, 1974. Трактат «Об обязанностях». Перевод В.О. Горенштейна.
11
Перевод по тексту автора. В русском издании поэмы цитируемый отрывок звучит таким образом:
В те времена, как у всех на глазах безобразно влачилась
Жизнь людей на земле под религии тягостным гнетом,
С областей неба главу являвшей, взирая оттуда
Ликом ужасным своим на смертных, поверженных долу,
Эллин впервые один осмелился смертные взоры
Против нее обратить и отважился выступить против.
12
Шекспир У. Полное собрание сочинений. В 8 т. М.: Искусство, т. 6, 1960. Гамлет, принц Датский, акт III, сцена 1. Перевод М. Лозинского.
13
Перевод по тексту автора и не совпадает с русской версией «Тускуланских бесед»: Цицерон Марк Тулий. Избранные сочинения. М.: Художественная литература, 1975. Перевод М. Гаспарова.
14
Шекспир У. Полное собрание сочинений. В 8 т. М.: Искусство, 1960. Ричард II, акт I, сцена III. Перевод М. Донского.
15
Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. Перевод с древнегреческого М.Л. Гаспарова. 2-е издание, исправленное. М.: Мысль, 1986.
16
Джонсон Бен. Пьесы. М.: Искусство, 1960. Алхимик, перевод. П. Мелковой, акт второй, сцена первая.
17
Диоген Лаэртский. Указ. соч.