Читать книгу Оно. Том 2. Воссоединение - Стивен Кинг - Страница 10
Часть 3
Взрослые
Глава 11
Пешие экскурсии
3
Бев Роган наносит визит
ОглавлениеБеверли рассеянно шагала по главной улице от «Таун-хауса», куда забежала, чтобы переодеться в синие джинсы и ярко-желтую блузку. Она не думала о том, куда идет. Думала вот о чем:
Волосы твои —
Жаркие угли зимой.
Хочу в них сгореть.
Она спрятала полученную открытку в нижнем ящике комода, под стопкой белья. Ее мать, наверное, открытку видела, но это значения не имело. Самое главное – отец в этот ящик никогда не заглядывал. Если бы он нашел открытку, то посмотрел бы на нее яркими, почти что дружелюбными глазами, взгляд которых парализовывал ее, и спросил бы самым дружелюбным тоном: «Ты делала что-то такое, чего делать тебе не следовало, Бев? Ты что-то делала с каким-то мальчиком?» И ответь она «да», или ответь она «нет», последовал бы быстрый удар, такой быстрый и сильный, что сначала она бы даже не почувствовала боли – проходило несколько секунд, прежде чем пустота в месте удара исчезала и ее заполняла боль. А потом голос отца, такой же дружелюбный, добавил бы: «Беверли, иногда ты очень меня тревожишь. Очень тревожишь. Ты должна повзрослеть. Или это не так?»
Ее отец до сих пор мог жить в Дерри. Жил здесь, когда в последний раз дал о себе знать, но это произошло… сколько прошло лет? Десять? Задолго до того, как она вышла за Тома. Она получила от него открытку, не простенькую почтовую открытку, как со стихотворением, а цветную, с изображением отвратительной пластмассовой статуи Пола Баньяна, которая высилась перед Городским центром. Статую поставили в пятидесятых годах, она стала одним из символов ее детства, но открытка отца не вызвала у нее ни ностальгии, ни воспоминаний; с тем же успехом он мог прислать открытку с «Вратами на Запад» в Сент-Луисе или мостом «Золотые ворота» в Сан-Франциско.
«Надеюсь, дела у тебя идут хорошо и ты в полном здравии, – написал он. – Надеюсь, ты пришлешь мне что-нибудь, если сможешь, потому что располагаю я немногим. Я люблю тебя, Бевви. Папа».
Он действительно ее любил, и каким-то образом, полагала она, из-за его любви она по уши втюрилась в Билла Денбро тем долгим летом 1958 года: потому что из всех мальчишек именно Билл демонстрировал силу, которую она ассоциировала с отцом… но при этом совсем другую силу – ту, что прислушивалась к мнению других. По глазам и поступкам Билла она видела: он не верит, что «беспокойство» за близких, которое не оставляло отца – единственная причина, оправдывающая применение силы… словно люди – домашние любимцы, которых нужно баловать и наказывать.
Как бы то ни было, к концу их первой встречи полным составом в июле того года, встречи, на которой Билл, не прилагая к тому усилий, стал их безоговорочным лидером, она безумно любила его. И назвать ее чувство обычной влюбленностью школьницы – все равно что назвать «роллс-ройс» транспортным средством с четырьмя колесами, чем-то вроде телеги для перевозки сена. Она не краснела, когда видела его, обходилась и без визгливого смеха, не писала его имя на деревьях мелом или чернилами на Мосту Поцелуев. Просто все время жила с его образом в сердце, ощущая сладкую, мучительную душевную боль. Она бы умерла ради него.
И вполне естественно, полагала она, что ей хотелось верить, будто именно Билл прислал это любовное стихотворение… но она никогда не заходила так далеко, чтобы действительно себя в этом убедить. И потом… в какой-то момент… разве автор не открылся ей? Да, Бен ей все сказал (но сейчас не вспомнила бы, даже если б от этого зависела ее жизнь, когда и при каких обстоятельствах он сказал ей об этом вслух), и хотя свою любовь к ней он скрывал почти так же хорошо, как она – любовь к Биллу,
(но ты сказала ему, Бевви, ты сказала ему, что любишь)
любовь эта не вызвала бы сомнений у любого внимательного (и доброго) человека: она проявлялась в том, как тщательно он сохранял с ней дистанцию, в том, как менялось его дыхание, когда она касалась его кисти или предплечья, в том, как он одевался, зная, что увидит ее. Милый, нежный, толстый Бен.
Как-то он разрушился, этот сложный доподростковый треугольник, но как именно, она по-прежнему вспомнить не могла. Среди многого другого. Кажется, Бен признался, что сочинил и отослал ей то маленькое любовное стихотворение. Кажется, она призналась Биллу в своей любви и пообещала любить его вечно. И каким-то образом два эти признания помогли спасти их всех… или не помогли? Она не помнила. Эти воспоминания (или воспоминания о воспоминаниях, так, пожалуй, правильнее) казались вершинами островов, точнее, выступами одного кораллового рифа, поднимающегося над водой, не отдельные, а соединенные на глубине воедино. И однако, когда она пыталась нырнуть, чтобы увидеть остальное, перед мысленным взором возникал какой-то безумный образ: скворцы, которые каждую весну возвращались в Новую Англию, сидящие на телефонных проводах, на деревьях, на крышах домов, ссорящиеся из-за места и наполняющие воздух конца марта пронзительными криками. Образ этот вновь и вновь приходил к ней, чуждый и тревожащий, как сильный луч радиомаяка, забивающий сигнал, который ты действительно хочешь поймать.
Беверли испытала шок, осознав, что стоит перед прачечной самообслуживания «Клин-Клоуз», куда она, Стэн Урис, Бен и Эдди отнесли тряпки в тот день в конце июня: тряпки, запачканные кровью, которую могли видеть только они. Увидела, что окна в высохшей мыльной пене, а на двери висит табличка с надписью от руки: «ПРОДАЕТСЯ ВЛАДЕЛЬЦЕМ». Найдя участок, свободный от пены, Беверли заглянула в прачечную. Увидела пустое помещение с более светлыми квадратами на грязных желтых стенах: там стояли стиральные машины.
«Я иду домой», – в ужасе подумала она, но все равно продолжила путь.
Этот район не сильно изменился. Спилили еще несколько деревьев, возможно, вязов, пораженных болезнью. Дома стали более обшарпанными; разбитые окна встречались чаще, чем в ее детстве. Некоторые дыры закрыли картоном, другие – нет.
И вскоре она стояла перед многоквартирным домом номер 127 по Нижней Главной улице. Никуда за годы ее многолетнего отсутствия он не делся. Облупившаяся белая краска, которую она помнила, стала облупившейся шоколадно-коричневой краской, но в том, что это дом, где она жила, сомневаться не приходилось. Это окно их кухни, а то – ее спальни.
(«Джим Дойон, уйди с той дороги! Уйди немедленно, или ты хочешь, чтобы тебя сбила машина и ты умер?»)
Беверли пробрала дрожь, она скрестила руки на груди, обхватив локти ладонями.
Отец мог еще жить здесь; да, мог. Он переехал бы только в случае крайней необходимости. «Просто подойди к подъезду, Беверли. Посмотри на почтовые ящики. Три ящика на три квартиры. И если на одном фамилия «МАРШ», ты сможешь нажать звонок, и очень скоро раздастся шуршание шлепанцев в коридоре, дверь откроется, и ты увидишь его, мужчину, сперма которого сделала тебя рыжеволосой и левшой и дала тебе способность рисовать… помнишь, как он раньше рисовал? Он мог нарисовать все, что хотел. Если у него возникало такое желание. Но возникало оно нечасто. Думаю, у него было слишком много поводов для тревоги. А если все-таки возникало, ты сидела часами и наблюдала, пока он рисовал кошек, и собак, и лошадей, и коров с «Му-у» в поднимающихся от морды пузырях. Ты смеялась, и он смеялся, а потом говорил: «Теперь ты, Бевви», – и когда ты брала ручку, он направлял твою руку, и ты видела, как из-под твоих пальцев появлялась корова, или кошка, или улыбающийся человечек, тогда как ты вдыхала запах его «Меннен скин брейсер» и тепло его кожи. Давай, Беверли. Нажми кнопку звонка. Он откроет дверь, и он будет старым, с лицом, глубоко прорезанным морщинами, а зубы, те, что остались, будут желтыми, и он посмотрит на тебя и скажет: «Да это же Бевви, Бевви приехала домой, чтобы повидаться со стариком отцом, заходи, Бевви, я так рад тебя видеть, я так рад, потому что ты тревожишь меня, Бевви, ты сильно меня ТРЕВОЖИШЬ».
Она медленно пошла по дорожке, и сорняки, которые выросли между бетонными плитами, цеплялись за штанины ее джинсов. Она вглядывалась в окна первого этажа, но все их плотно занавесили. Посмотрела на почтовые ящики. Третий этаж – «СТАРК-УИЗЕР». Второй этаж – «БЕРК». Первый этаж (у нее перехватило дыхание) – «МАРШ».
«Но я не позвоню. Я не хочу его видеть. Я не нажму кнопку этого звонка».
Вот оно, твердое решение, наконец-то! Решение, которое служило началом полнокровной и полезной жизни твердых решений! По дорожке она вышла на тротуар! Направилась обратно к центру города! Вернулась в отель «Таун-хаус»! Собрала вещи! Вызвала такси! Улетела! Велела Тому выметаться! Зажила успешно! Умерла счастливой!
Она нажала кнопку звонка.
Услышала знакомое позвякивание в гостиной – позвякивание, которое всегда воспринимала как какое-то китайское имя: Чинг-Ченг! Тишина. Нет ответа. Она переминалась на крыльце с ноги на ногу, внезапно возникло желание справить малую нужду.
«Никого нет дома, – с облегчением подумала она. – Теперь я могу идти».
Вместо этого позвонила снова: Чинг-Ченг! Нет ответа. Подумала о прекрасном коротеньком стихотворении Бена и попыталась в точности вспомнить, где и как он признался в авторстве и почему, на короткое мгновение она связала это признание со своей первой менструацией. Она начала менструировать в одиннадцать лет? Конечно же, нет, хотя ее груди «проклюнулись» в середине зимы. Так почему?.. Но тут, разрывая ход мыслей, у нее в голове возникла картина тысяч скворцов на телефонных проводах и крышах, галдящих в этот белый весенний день.
«Теперь я уйду. Я позвонила дважды; этого достаточно».
Но она позвонила еще раз.
Чинг-Ченг!
Теперь она услышала, как кто-то приближался к двери, и звуки эти нисколько ее не удивили: усталый шепот старых шлепанцев. Беверли торопливо огляделась и очень, очень близко подошла к тому, чтобы дать деру. Она успела бы добежать по бетонной дорожке до угла и скрыться, чтобы отец подумал: никто к нему и не приходил, просто мальчишки балуются. «Эй, мистер, принц Альберт в вашем сортире?..»
Беверли резко выдохнула, и ей пришлось сжать горло, потому что с губ чуть не сорвался смех облегчения. Дверь открыл совсем не ее отец. На пороге стояла и вопросительно смотрела на нее высокая женщина лет под восемьдесят. С роскошными волосами, по большей части серебряными, но кое-где цвета чистого золота. За стеклами очков без оправы Беверли увидела глаза, синие, как вода фиордов, с берегов которых, вероятнее всего, и прибыли в Америку предки этой женщины. Она была в платье из пурпурного муарового шелка, не новом, но пристойном. Морщинистое лицо светилось добротой.
– Да, мисс?
– Извините. – Желание смеяться пропало так же быстро, как и пришло. Она заметила камею на шее старухи. Почти наверняка слоновая кость, окруженная полоской золота, тончайшей, едва видимой. – Я, наверное, нажала не ту кнопку («Или специально позвонила в чужой звонок», – прошептал внутренний голос). – Я хотела позвонить Маршу.
– Маршу? – Морщины на лбу старухи углубились.
– Да, видите ли…
– Марш в этом доме не живет.
– Но…
– Если только… вы говорите про Элвина Марша, да?
– Да! – воскликнула Беверли. – Про моего отца!
Рука старухи поднялась к камее, прикоснулась к ней. Она более пристально всмотрелась в Беверли, отчего та ощутила себя совсем юной, словно принесла коробку с печеньем, какое пекли герлскауты, или рекламный листок, скажем, с просьбой поддержать школьную команду «Тигров Дерри». А потом старуха улыбнулась… по-доброму, но при этом и грустно.
– Должно быть, вы давно потеряли с ним связь. Мне не хочется приносить дурную весть, я для вас совершенно незнакомый человек, но ваш отец уже лет пять как умер.
– Но… на звонке… – Она посмотрела вновь, и с губ сорвался какой-то странный звук удивления, отличный от смешка. Волнуясь, подсознательно нисколько не сомневаясь, что отец по-прежнему живет в их квартире, она приняла «КЕРШ» за «МАРШ».
– Вы – миссис Керш? – спросила она. Известие о смерти отца потрясло ее, но при этом она чувствовала себя круглой дурой из-за допущенной ошибки: женщина могла принять ее за полуграмотную.
– Миссис Керш, – кивнула старуха.
– Вы… знали моего отца?
– Практически нет. – Голосом она напоминала Йоду из фильма «Империя наносит ответный удар», и Беверли вновь захотелось рассмеяться. Когда еще ее настроение так быстро менялось? По правде говоря, она не могла этого вспомнить… но боялась, что вспомнит, и очень даже скоро. – Он жил в этой квартире до меня. Мы виделись – он съезжал, я въезжала – в течение нескольких дней. Он переехал на Ревард-лейн. Вы знаете, где это?
– Да, – кивнула Беверли. Ревард-лейн отходила от Нижней Главной улицы в четырех кварталах ближе к административной границе Дерри, там многоквартирные дома были меньших размеров и более обшарпанные.
– Иногда я сталкивалась с ним в «Костелло-авеню-маркет», – продолжила миссис Керш, – и в прачечной самообслуживания, до того как она закрылась. Время от времени мы перебрасывались парой слов. Мы… девочка, вы такая бледная. Пройдите в дом и позвольте мне угостить вас чаем.
– Нет, я не могу, – чуть ли не шепотом ответила Беверли, но чувствовала, что побледнела, словно запотевшее стекло, через которое ничего не разглядишь. И да, она не отказалась бы от чая и от стула, сидя на котором и выпила бы этот чай.
– Вы можете и пройдете, – мягко возразила миссис Керш. – Это самое меньшее, чем я могу компенсировать вам печальную весть, которую сообщила.
И прежде чем Беверли успела запротестовать, она обнаружила, что ее уже ведут по полутемному подъезду в прежнюю квартиру, которая вроде бы стала меньше размером, но не вызывала отрицательных эмоций, возможно потому, что в ней все переменилось. Место пластикового стола с розовым верхом и приставленных к нему трех стульев занял маленький круглый стол, чуть больше приставного столика, с искусственными цветами в керамической вазе. Вместо старенького холодильника «Келвинатор» с круглым компрессором на верхней крышке (отец постоянно его чинил) она увидела «Фриджидейр» цвета меди. Над маленькой и определенно экономичной плитой крепилась микроволновка «Амана радар рендж». На окнах висели синие занавески, за окнами стояли цветочные ящики. Линолеум, настеленный прежде, содрали, открыв исходный деревянный пол. Многократно навощенный, он тускло поблескивал.
Миссис Керш – она уже поставила на плиту чайник – повернулась к Беверли:
– Вы здесь выросли?
– Да, – ответила Беверли. – Но теперь все по-другому… аккуратно… уютно… потрясающе!
– Какая вы добрая. – И от ослепительной улыбки миссис Керш разом помолодела. – У меня есть немного денег, видите ли. Немного, но с пенсией по старости мне вполне хватает. Выросла я в Швеции. В эту страну приехала в 1920-м, четырнадцатилетней девочкой без гроша в кармане… а это лучший способ узнать цену деньгам, вы согласны?
– Да, – кивнула Бев.
– Я работала в больнице, – продолжила миссис Керш. – Много лет – с двадцать пятого года я там работала. Доросла до должности старшей сестры-хозяйки. Все ключи были у меня. Мой муж очень удачно инвестировал наши деньги. А теперь я прибыла в тихую гавань. Пройдитесь по квартире, мисс, пока закипает вода.
– Нет, я не могу…
– Пожалуйста… я по-прежнему чувствую себя виноватой. Пройдитесь, если хотите!
И она прошлась. Спальня ее родителей теперь стала спальней миссис Керш, и разница бросалась в глаза. Выглядела комната светлее и просторней. Большой комод из кедра, с вырезанными инициалами «РГ», казалось, наполнял воздух ароматом смолы. Огромное пикейное покрывало лежало на кровати. С изображением женщин, несущих воду, мальчиков, погоняющих коров, мужчин, скирдующих сено. Отличное покрывало.
Ее спальня стала швейной комнатой. Черная швейная машинка «Зингер» стояла на металлическом столике под двумя яркими лампами «Тензор». Одну стену украшало изображение Иисуса, другую – фотография Джона Ф. Кеннеди. Красивая горка стояла под фотографией Кеннеди – заставленная книгами, а не фарфором, но смотрелась от этого ничуть не хуже.
Наконец, Беверли добралась до ванной.
Ее выдержали в розовом цвете, но такого приятного глазу оттенка, что она не казалась вульгарной. Всю сантехнику поменяли, и тем не менее к раковине Беверли приближалась с опаской, чувствуя, как захватывают ее воспоминания о давнем кошмаре: боялась, что заглянет в черное, без крышки, сливное отверстие, услышит шепот, а потом кровь…
Беверли наклонилась над раковиной, поймав в зеркале отражение своего бледного лица и темных глаз, а потом уставилась в сливное отверстие, ожидая голоса, смех, стоны, кровь.
Как долго она могла бы простоять там, согнувшись над раковиной, ожидая того же, что произошло двадцать семь лет назад, Беверли не знала; оторваться от раковины ее заставил только голос миссис Керш:
– Чай, мисс!
Она отпрянула, вырвавшись из пут самогипноза, ретировалась из ванной. Если в этой раковине и была черная магия, теперь она ушла… или не пробудилась.
– Ой, ну зачем все это!
Миссис Керш, улыбаясь, радостно посмотрела на нее.
– Мисс, если б вы знали, как редко нынче кто-нибудь заходит в гости, то не стали бы так говорить. Да я ставлю на стол гораздо больше для мужчины из «Бангор гидро», который приходит, чтобы снять показания счетчика! Моими стараниями он толстеет!
Фарфоровые чашки и блюдца стояли на круглом столе, белые, с синей каймой. На тарелке лежали маленькие пирожные и ломтики торта. Над заварочным чайником, что дымился паркóм рядом со сладостями, поднимался приятный аромат. Улыбнувшись, Бев подумала, что не хватает только миниатюрных сандвичей со срезанной корочкой: тетисандвичей, так она их называла, всегда в одно слово. Тетисандвичи бывали трех видов: со сливочным сыром и оливками, с кресс-салатом и с яичным салатом.
– Присядьте, – предложила миссис Керш. – Присядьте, мисс, и я налью вам чай.
– Я – не мисс. – И Беверли подняла левую руку, чтобы показать обручальное кольцо.
Миссис Керш улыбнулась и взмахнула рукой: какая ерунда, говорил этот жест.
– Я всех красивых молодых женщин называю «мисс». По привычке. Не обижайтесь.
– Я не обижаюсь, – ответила Беверли, но по какой-то причине ей вдруг стало чуточку не по себе: что-то в улыбке старухи показалось ей… каким? Неприятным? Фальшивым? Коварным? Но это же нелепо, так?
– Мне нравится, как вы тут все переделали.
– Правда? – Миссис Керш наливала чай. Темный, мутный. Беверли определенно не хотела его пить… и внезапно у нее возникли сомнения, а хотелось ли ей вообще тут находиться.
«Под дверным звонком было написано «МАРШ», – внезапно прошептал внутренний голос, и Беверли испугалась.
Миссис Керш передала ей полную чашку.
– Благодарю вас. – Беверли вновь посмотрела на чай. Да, мутноватый, но аромат замечательный. Она сделала маленький глоток. И вкус чудесный. «Хватит шарахаться от тени», – сказала она себе. – Этот кедровый комод такой красивый.
– Антикварная вещь, этот комод, – ответила миссис Керш и рассмеялась. Беверли заметила, что старуха сохранила красоту во всем, кроме одного – такое часто встречалось в северных краях. Зубы у нее были очень плохие, крепкие, но все равно плохие. Желтые, и передние два налезали друг на друга. А клыки казались такими длинными, почти бивнями.
«Но они были белыми… она улыбнулась, когда открыла дверь, и ты подумала, какие белые у нее зубы».
Внезапно Беверли не на шутку перепугалась. Внезапно ей захотелось – потребовалось – убраться отсюда.
– Очень старая, да! – воскликнула миссис Керш, и выпила свою чашку в один присест, с неожиданным, шокирующим чавканьем. Улыбнулась Беверли – ухмыльнулась ей – и Беверли заметила, что глаза старухи тоже изменились. Белки пожелтели, пошли красными прожилками. Волосы стали тоньше, коса ужалась, серебро, перемежаемое золотыми прядями, исчезло, уступив место тусклой серости.
– Очень старая, – повторила миссис Керш над пустой чашкой, озорно глядя на Беверли этими пожелтевшими глазами. Торчащие зубы вновь показались в отвратительной, почти что похотливой улыбке. – Из дома со мной он прибыл. На нем вырезана монограмма «РГ». Вы заметили?
– Да. – Собственный голос донесся откуда-то издалека, а часть рассудка верещала: «Если она не знает, что ты заметила все эти изменения, может, ты выкрутишься. Если она не знает, не видит…»
– Мой отец. – Слово это она произнесла, как «отьец», и Беверли увидела, что изменилось и платье. Стало чешуйчатым, зашелушилось черным. Камея превратилась в череп с отвисшей челюстью. – Его звали Роберт Грей, но он больше известен как Боб Грей, больше известен как Пеннивайз, Танцующий клоун. Хотя и это не его имя. Но он любил пошутить, мой отьец.
Она вновь рассмеялась. Некоторые зубы почернели, как и платье. Морщины на коже углубились. Сама кожа, раньше молочно-розовая, стала болезненно-желтой. Пальцы превратились в когти. Она ухмыльнулась Беверли.
– Съешьте что-нибудь, дорогая. – Голос поднялся на пол-октавы, но в нем прибавилось скрипучести, и теперь он звучал, как дверца склепа, поворачивающаяся на петлях, забитых сырой землей.
– Нет, благодарю вас, – услышала Беверли фразу, которую ее рот произнес высоким голосом ребенка, спешащего домой. Слова эти, похоже, родились не в ее мозгу; они сорвались с губ, а потом им пришлось проникнуть в уши, чтобы она узнала о том, что сказала.
– Нет? – переспросила ведьма и вновь ухмыльнулась.
Ее когти скребли по тарелке. Она принялась обеими руками заталкивать в рот пирожные с мелассой и глазированные ломтики торта. Ужасные зубы разжимались и сжимались, разжимались и сжимались, ногти, длинные и грязные, протыкали сладости, крошки сыпались вниз по костлявому подбородку. Изо рта воняло разлагающимися трупами, которые разорвало напором распирающих их газов. Смех теперь напоминал сухое клохтанье. Волосы редели. Сквозь них уже проглядывал чешуйчатый череп.
– Ох, он любил шутить, мой отьец. Это шутка, мисс, если вы их любите: мой отьец выносил меня, не моя муттер. Он высрал меня из жопы! Хи! Хи! Хи!
– Я должна уйти, – услышала Беверли свой, такой же пронзительный голос – голос маленькой девочки, которую очень обидели на ее первой вечеринке. Она смутно отдавала себе отчет, что в чашке у нее не чай, а дерьмо, жидкое дерьмо, подарочек из канализационных тоннелей под городом. И она выпила этого дерьма, немного, всего маленький глоточек, Господи, Господи, благословенный Иисус, пожалуйста, пожалуйста…
Женщина скукоживалась у нее на глазах, худела; теперь напротив нее сидела карга с лицом – сморщенным яблоком, смеющаяся пронзительным, хрюкающим смехом и раскачивающаяся взад-вперед.
– Мой отьец и я – одно целое, – говорила она. – Что я, что он, и, дорогая моя, если тебе хватает ума, тебе лучше убежать туда, откуда ты приехала, убежать быстро, потому что, если останешься, все будет хуже смерти. Те, кто умирает в Дерри, не умирают по-настоящему. Ты знала это раньше; поверь в это и теперь.
Медленным движением Беверли уперлась ногами в пол. Словно со стороны увидела, как упирается ногами в пол и отодвигается от стола и от ведьмы, в ужасе, не веря своим глазам, не веря, потому что впервые осознала, что аккуратный маленький обеденный столик – не из темного дуба, а из сливочной помадки. Прямо у нее на глазах ведьма, все еще смеясь, кося старыми желтыми глазами в угол комнаты, отломила кусок и жадно засунула в черную дыру – свой рот.
Теперь она видела, что чашки сделаны из белой коры, на которую аккуратно нанесена полоска синей глазури. А Иисус Христос и Джон Кеннеди – леденцовые, и когда Беверли посмотрела на них, Иисус показал ей язык, а Кеннеди липко подмигнул.
– Мы все ждем тебя! – закричала ведьма, и ее ногти прочертили глубокие бороздки на поверхности стола из помадки. – Да! Да!
Плафоны над головой стали карамельными шарами, стены обшили панелями из жженого сахара. Беверли посмотрела под ноги и увидела, что ее обувь оставляет следы на половицах, которые и не половицы вовсе, а плитки шоколада. В комнате стоял удушливый запах сладкого.
«Боже, это же «Гензель и Гретель», это же ведьма, которой я боялась больше всего, потому что она ела детей…»
– Ты и твои друзья! – смеясь, кричала ведьма. – Ты и твои друзья! В клетке! Пока не прогреется печь! – Под ее лающий смех Беверли побежала к двери, но бежала она, как в замедленной съемке. А смех ведьмы бился и кружил над ее головой стаей летучих мышей. Беверли заорала. Подъезд вонял сахаром, нугой, карамелью и тошнотворной синтетической клубникой. Ручка двери, ранее из искусственного хрусталя, превратилась в чудовищный сахарный кристалл.
«Ты тревожишь меня, Бевви… очень ТРЕВОЖИШЬ!»
Она повернулась – рыжие волосы пролетели мимо лица, – чтобы увидеть своего отца, который, волоча ноги, выходил следом за ней из квартиры, в черном платье ведьмы, с камеей-черепом на шее; лицо отца обвисло, стало одутловатым, глаза почернели, как обсидиан, пальцы сжимались и разжимались, страстная ухмылка изогнула губы.
– Я бил тебя, потому что хотел ОТТРАХАТЬ тебя, Бевви, это все, что я хотел, я хотел ОТТРАХАТЬ тебя, я хотел СЪЕСТЬ тебя, я хотел съесть твою КИСКУ, я хотел СОСАТЬ твой КЛИТОР, зажав его в зубах, ВКУСНЯШКА, Бевви, о-о-о-о-о, ВКУСНЯШКА В МОЕМ ПУЗИКЕ, я хотел посадить тебя в клетку… и разжечь печь… и пощупать твою МАНДУ… твою пухленькую МАНДУ… а когда она стала бы достаточно пухленькой, чтобы ее съесть… СЪЕСТЬ…
Крича, Беверли ухватилась за липкую ручку и выскочила на крыльцо, теперь украшенное фигурками из пралине и с полом из сливочной помадки. Далеко, смутно – перед глазами все плыло – она видела едущие по улице автомобили, женщину, которая катила тележку с продуктами из «Костелло».
«Я должна выбираться отсюда, – подумала она, уже теряя связность мыслей. – Тут все нереально, если только я смогу добежать до тротуара…»
– Проку от твоей беготни не будет. – Ее отец
(мой отьец)
смеялся. – Мы этого так долго ждали. Это будет забава. Это будет ВКУСНЯШКОЙ в наших ЖИВОТАХ.
Беверли вновь оглянулась, теперь ее отец сменил черное платье ведьмы на клоунский костюм с большими оранжевыми пуговицами. На голове красовалась шапка из енота, по моде 1958 года, какие «двигал в массы» Фесс Паркер 40 в диснеевском фильме о Дейви Крокетте. В одной руке он держал связку воздушных шариков. В другой – ногу ребенка, совсем как куриную ножку. На каждом шарике Беверли видела одну и ту же надпись: «ОНО ПРИШЛО ИЗВНЕ».
– Скажи своим друзьям, что я – последний представитель умирающей цивилизации. – Все с той же жуткой ухмылкой, спотыкаясь и пошатываясь, он спустился с крыльца следом за Беверли. – Единственный выживший на умирающей планете. Я прибыл сюда, чтобы ограбить всех женщин… изнасиловать всех мужчин… и научиться танцевать под «Мятный твист».
Спустившись с крыльца, клоун бешено задергался в танце, со связкой шариков в одной руке и оторванной, кровоточащей ногой ребенка в другой. Клоунский костюм трепало, как при сильном ветре, но Беверли никакого ветра не чувствовала. Ноги ее заплелись, и она грохнулась на тротуар, едва успев выставить руки, чтобы смягчить удар. Боль от ладоней прострелила до плеч. Женщина, которая толкала перед собой тележку с купленными продуктами, остановилась, нерешительно оглянулась, а потом двинулась дальше, чуть ускорив шаг.
Клоун направился к ней, отбросив оторванную ногу. Она упала на лужайку с глухим стуком. Беверли еще с мгновение лежала, распростершись на тротуаре, в полной уверенности, что очень скоро она должна проснуться, что в реальной жизни такого быть не может, что это кошмарный…
Она осознала, что заблуждается, за миг до того, как согнутые, с длинными ногтями пальцы клоуна прикоснулись к ней. Клоун был настоящим; он мог ее убить. Как убивал других детей.
– Скворцы знают твое настоящее имя, – внезапно прокричала Беверли.
Клоун отпрянул, и ей вдруг показалось, что улыбка на губах внутри нарисованной большой красной улыбки превратилась в гримасу ненависти и боли… а может, и страха. Но, возможно, изменение это следовало списать на ее воображение, и Беверли определенно не имела ни малейшего понятия, с чего сказала такое, но фраза эта позволила ей выиграть несколько секунд.
Она вскочила и побежала. Завизжали тормоза, и грубый голос, одновременно взбешенный и испуганный, проорал: «Смотри, куда прешь, курица безмозглая!» Боковым зрением Беверли увидела хлебный фургон, который едва не сшиб ее, когда она метнулась через улицу, будто ребенок – за резиновым мячом, а потом уже стояла на тротуаре с противоположной стороны, тяжело дыша. С тупой болью в левом боку. Хлебный фургон проследовал дальше по Нижней Главной улице.
Клоун исчез. Нога исчезла. Дом остался на прежнем месте, но теперь Беверли видела, что он полуразрушенный и брошенный, все окна забиты фанерой, ступени, ведущие к крыльцу, сломаны.
«Я там была или мне все это пригрезилось?»
Но она видела, что джинсы – грязные, желтая блузка в пыли.
И пальцы в шоколаде.
Беверли вытерла их о джинсы и быстрым шагом пошла прочь, с горячим лицом, холодной, как лед, спиной, а глазные яблоки, казалось, пульсировали, вылезая из орбит и возвращаясь обратно, в такт быстрым ударам сердца.
«Мы не сможем победить Оно. Чем бы Оно ни было, мы не сможем победить ОНО. Оно даже хочет, чтобы мы предприняли такую попытку – Оно хочет поквитаться. И ничья, полагаю, Оно не устроит. Мы должны убраться отсюда… просто уехать».
Что-то потерлось об ее икру, легонько, как котенок.
Беверли с криком отскочила в сторону. Посмотрела вниз, и внутренне сжалась, рука метнулась ко рту.
Шарик, желтый, как ее блуза. С ярко-синей надписью: «ТЫ ПГАФ, КГОЛИК».
У нее на глазах он полетел дальше, подпрыгивая на тротуаре, подгоняемый теплым, майским ветерком.
40
Паркер, Фесс Элиша-младший (1924–2010) – американский киноактер, многие предметы одежды, которые носил киношный Дейви Крокетт, пользовались огромной популярностью у подростков.