Читать книгу Каждый вдох и выдох равен Моне Лизе - Светлана Дорошева - Страница 7

6
Роняя вазу династии Хань

Оглавление

Меня разбудил звонок Шанхайской Принцессы. Я ответила нарочито бодрым голосом, как человек, который проспал все на свете.

– Ты что, спишь? – сдавленным шепотом спросила Принцесса.

– Не-е-е-е-ет, что ты. Я не сплю! Как дела?

Никогда не могла этого понять – чем бодрее я отвечаю, тем быстрее собеседник вычисляет, что он меня разбудил.

– Ясно, спишь. Вставай и иди скорей сюда. Ретроспектива уже началась!

– О господи…

Я мысленно заметалась. Точно! Ретроспектива же. Не хватало пропустить еще одну встречу с куратором.

– А… м-м-м… что… где это?

– На втором этаже.

– В смысле, куда надо ехать? Пришли мне адрес или что…

– Да в нашей гостинице, в галерее на втором этаже! Я сейчас поднимусь за тобой.

Я едва успела кое-как почистить зубы, напялить джинсы и футболку, как она появилась на пороге моей студии. Принцесса выглядела так, будто готовилась к этой встрече две недели, а я выглядела, как человек со следами подушки на лице.

* * *

В галерее на втором этаже, где, как выяснилось, проводились все местные мероприятия, было темно и шел фильм. Мистер Ын сидел за столиком с проектором, скрестив руки на груди и втянув голову в жабо из подбородков. Я виновато улыбнулась и помахала ему, стараясь вложить в этот жест долгие объяснения про злополучную дверь в прачечной, глубокие сожаления о пропущенном ужине и искренние извинения за опоздание. Мистер Ын кивнул, словно все понял, но не одобрил.

Зал был полон. Люди сидели небольшими группами за столиками с угощениями и бокалами. За одним из столиков я узнала наших и двинулась к нему, но Принцесса взяла меня за руку и отвела к рядам «на галерке». Два стула с краю были свободны. На одном из них Принцесса оставила свой айфон, а на другом…

кофе из Старбакс! Спросонья я не поверила своим глазам. Я все еще не привыкла к тому, что кофе – не китайский напиток и не продается на каждом углу, как обычно. А тут – целый огромный Старбакс с моим именем на стакане.

– О-о-о-о… – сказала я. – Ты святая!

– Ты такая европейка, – усмехнулась Принцесса, явно довольная собой.

Я сделала несколько глотков. Внешний мир стал просыпаться вместе со мной и обрастать деталями: Стив снял руку с плеча Минни Маус, откинулся на стуле за ее спиной и пристально смотрел в нашу сторону. Хесус и Леон сидели по обе руки от галеристки с «розового» мероприятия, поочередно нашептывая ей что-то в отягощенные огромными серьгами уши. На сей раз она пришла без Уорхола. За козырным столиком, расположенном ближе всего к экрану, на мягких диванах сидели, вероятно, VIP-персоны и личные друзья куратора. Они пристально смотрели на экран, втянув головы в плечи, как нахохлившиеся грифы, и, казалось, проникали в суть китайского современного искусства кому-то назло.

Я тоже желала проникнуть в суть и сосредоточилась. На экране художник остервенело швырял кота по комнате. Согласно скупому закадровому комментарию, искусство называлось «Метание кота» и длилось сорок пять минут. Сокращенная нарезка кадров отличалась только состоянием кота. В начале он был рыжим, но по мере того, как художник продолжал неистово лупить им по залитым кровью полу и стенам, кот превращался в фарш. Видео называлось «Я ничего не прошу», указывалось на финальном кадре с копирайтом.

– Лучше бы попросил, – прошептала Принцесса.

Я подавлено молчала.

Затем на экране появился ухоженный и изрядно повзрослевший автор «Метания кота». Он сидел на диване в расслабленной позе, закинув ногу на ногу, курил и внимал вопросу женщины по другую сторону камеры:

– В интервью вы давали три разных объяснения этому проекту. Однажды вы сказали, что вам просто стало скучно и вы спонтанно пошли на рынок и купили кота. В другой раз – что планировали эту работу год и не несете ответственности за смерть кота. А в третий раз сказали, что в этот день вы чувствовали острое сексуальное возбуждение и хотели выпустить напряжение… Поэтому пошли на рынок и купили кота… И… Я не уверена… Хотите рассказать об этом? Эм-м-м…

Художник дослушал вопрос, как замедляющуюся пластинку, пока собеседница окончательно не потерялась, затем посмотрел в потолок, будто там написаны подсказки про кота, и сказал: «Важно не то, что я говорю, а то, в каком расположении духа я это делаю. Когда я думаю о том, в каком состоянии я создавал котобросательный перфоманс, то чувствую, что был искренним во всех трех утверждениях. Для меня это целостный процесс. Объективно говоря, я действительно потратил на эту работу много времени… – он говорил спокойно, не стесняясь задумчивых пауз и помогая себе руками, словно вытаскивал слова изо рта. – Люди игнорируют контекст. Представьте, что вам двадцать лет в ту эпоху, на стыке веков… У вас ни денег, ни возможностей, ни места для занятий искусством. Сейчас я создаю работы ежедневно, но в то богемное время требовалось много времени и усилий, чтобы создать хоть одну. Это действительно заняло полтора, а может, два года… Надо было собрать друзей, чтобы снимали фото и видео, найти место…»

Я покосилась на публику – оценить, насколько ее впечатлил масштаб усилий, но все нацепили покерные лица.

«…Когда я закончил работу, меня немного трясло… – продолжал тем временем художник, поправляя очки. – Знаете, молодые художники не воплощают проекты. Они только говорят о том, что хотели бы сделать. Мол, я хочу сделать вот такое… И все вокруг – о да, о это так дерзко! А я взял и сделал. И даже сегодня эта работа содержит много важных для меня качеств: прямота, сексуальный подтекст, мощь и притягательность. Эти черты присущи моим работам по сей день…»

Интервьюера почему-то удовлетворил этот ответ, и она перешла к следующему проекту. Последовал отрывок из видео, в котором художник дрочил собаке, перекрашенной в панду.

– Что вдохновило вас на эту работу? – спросил все тот же робкий женский голос.

Художник слегка улыбнулся и посмотрел вдаль, подернутую воспоминаниями:

– Однажды я увидел по телеку женщину, которая одела свою собаку в костюм панды. И я подумал… а как я могу превратить это в искусство?! И вот мы собрались – нас было несколько в этом проекте, человек пять – и попытались воссоздать атмосферу японского порно, на котором все мы выросли. Если вы посмотрите фильмы того времени… Несколько мужчин в комнате, у всех хорошее настроение… Это очень хорошая атмосфера…

– М-м-м… А когда вы помогали собаке эякулировать, было ли это насилием? Чувствовал ли пес себя использованным? Оскорбленным?

– Оскорбленным? Нет! – удивился художник. – Он чувствовал себя счастливым!

Я снова покосилась на публику. У всех были задумчивые, одухотворенные лица. Гости улыбались, перешептывались, отпивали из бокалов. Леон буквально впился в ухо галеристке, та тихо смеялась. В общем, люди вели себя так, будто все идет как надо. Не то чтобы я ожидала обнаружить в зале защитников прав животных, но, признаться, меня сильно озадачивало само интервью. Либо окружающие уже владели эзотерическим знанием о природе совриска и подоплека этих диких выходок была им ясна даже из невразумительных вопросов и ответов, либо все, как и я, притворялись, что происходящее имеет смысл.

Тем временем на экране художник с соратниками в горном снаряжении отпиливал пик Эвереста. Объяснял он свои действия так: «Это самая высокая гора, предмет нашей гордости. Мы хотели узнать, пострадает ли гордость, если его спилить? Также горный пик представляет собой ложное чувство постоянства, но в жизни нельзя ни на что опереться. И поэтому мы хотели его разрушить».

«Команда смертельно устала, – с коммунистическим задором комментировал закадровый голос утомительные действия людей в вихре распиливаемого льда, – но тяжкий труд в условиях огромной высоты не сломил их воли и решимости спилить вершину горы!» В конце концов отпиленный горный пик поселился в стеклянном шкафу на биеннале, лишая посетителей гордости и уверенности в завтрашнем дне. Ну, тут хотя бы все ясно. Очередное проклятие.

Художник исполнил еще много «насмешливых, парадоксальных и дерзких» проектов, прежде чем остепенился и совершил квантовый скачок из вздорного шута прямо в генеральные директора компании по производству современного искусства в фабричных объемах. Теперь он производил степенное и масштабное искусство, не лишенное красоты, вкуса и остроумия, и невольно возникал вопрос… Вернее, ответ на вопрос «Как становятся большим и признанным современным художником?» Например, так. Путь не близок, и куда бы ты ни шел, всюду за тобой клочьями волочится призрак истерзанного кота.

– Мы можем уйти? – спросила я у Принцессы. Она переписывалась с кем-то в вичате на китайском и не выглядела слишком увлеченной происходящим в зале.

– Нет. Мистер Ын показывает некоторые перфомансы из личной коллекции. Было бы невежливым уйти посредине того, как он демонстрирует нам свою страсть… Тебе плохо?

– Я в порядке.

Я не была в порядке. Я чувствовала, что происходит какое-то мощное крушение. Будто внутри разбилось что-то огромное и хрустальное, но мне об этом не сообщили. Неведомая внутренняя поломка обесточила все мысли, кроме кота, который бился в моем мозгу, как неупокоенная душа. Я же хотела знать, как живут свободные художники? Но нет, это просто случайная судьба одного человека (и кота), ничего не значит. Или значит? Насколько это типично? В любом случае, разум отказывался обрабатывать эту информацию. Верным признаком этого была внезапная сонливость, моя типичная реакция: «в любой непонятной ситуации ложитесь спать». Я допила забытый кофе и без единой мысли уставилась на экран.

* * *

С момента приезда в Шанхай мне не снилось ни одного сна. Это потому что все они происходили наяву. Ретроспектива китайского совриска тоже выглядела так, будто сон и явь поменялись местами. Куратор ставил все новые и новые ролики, сопровождая их скупым фактами (название, автор, год создания) и кратким артспиком. Мне снилось, как:

Разные люди говорят в камеру «Я умру» («экзистенциальный комментарий о благородстве человеческого сознания» – прокомментировал мистер Ын).

Голый художник катается на велосипеде по дну маленького бассейна. Велосипед оборудован седлом и лошадиной головой.

Женщина в метро обдирает губы на протяжении двадцати минут.

Игрушечные пингвины бесконечно поднимаются по ступенькам и съезжают с горки.

Человек почесывается. Искусство называется «Сомнительное удовольствие».

Художник рисует метлой и голой женщиной («рассматривает полотно как место суровой абстрактной драмы»).

Люди смотрят и фотографируют, как за оградкой спариваются две племенные свиньи: мужская особь расписана английскими словами, а женская – китайскими иероглифами («притча о культурном осеменении»).

Художник щупает сырое мясо («являет косной общественности откровенную икону чувственности»).

Художник устраивает взрывы. Черные клубы дыма называются «эфемерной скульптурой».

Художница тряпкой отмывает глыбы замороженной воды из реки Чэнду («актуальное экологическое высказывание»).

Художники в белых саванах, словно живые мертвецы, ложатся на рельсы, заносят над собою ножи и суют головы в петли («время такое было»).

Художник торгует креветками.

Художник моет ноги в тазике с изображением Рональда Рейгана («художник моет ноги»).

Художник сидит на груде яиц.

Художник переодевается девушкой (очень красивой), мастурбирует и пьет свою сперму.

Голый художник гуляет по Великой Китайской стене.

Голого художника погребают заживо. Он дышит через трубочку.

Голый художник плавает в прозрачной надувной сфере по реке Янцзы.

Измазанный рыбьим жиром и медом художник (голый, конечно) час неподвижно сидит в душном и вонючем общественном туалете. На кадрах – красивый и липкий молодой человек, засиженный мухами. (Трактовки расходятся от «буддистской медитации во дворце небытия» до «провокационного комментария о грязных общественных туалетах»).

Художник лежит под пекинской эстакадой с полным ртом земляных червей («отмечает свой день рождения»).

Художник надевает костюм из сырого мяса и идет сквозь нью-йоркскую толпу, раздавая людям белых голубей. Люди с опаской берут птиц у красного мясного Халка. Седой мужчина на перекрестке долго отказывается, но художник настаивает. Голубь улетает, едва коснувшись нерешительных старческих рук.

Художник, подвешенный краном за щиколотки, кромсает реку ножом.

Художник час пялится на тысячеваттные прожекторы.

Художник выпивает тридцать восемь стаканов воды на спор.

Художник хирургическим путем прячет в собственном теле предметы («преобразует наш взгляд на человеческую анатомию»).

Длинноволосый художник в смокинге и с букетом совершает свадебный обряд с нарядным, нарумяненным белым ишаком в черных чулках и шляпе с розовой фатой.

Художник взаимодействует с живыми курами – засовывает их в себя, испражняется на них и кромсает их в хлам.

Пара художников переливает собственную кровь во рты мертвых сиамских младенцев.

Голый художник вылезает из живота мертвого буйвола, обложенного розовыми лепестками.

Художник сидит в чане с соевым соусом на огне и борется со связанной свиньей, пока не убивает ее.

Художник ест эмбрион на камеру. Искусство называется «Поедание людей» («и является жестом протеста против беспочвенного запрета на каннибализм»).

Художник приглашает двадцать пять человек и велит им проголосовать: стоит ли ему вырезать из собственного тела ребро или в этом нет смысла? Двенадцать человек проголосовали за, десять – против, и трое загадочно воздержались. После чего художник без анестезии выпотрошил из себя ребро и сделал из него ожерелье на шею («подчеркнул напряжение между индивидом и государством и сделал ясное политическое заявление»).

* * *

– Как ты себя чувствуешь? – шепотом поинтересовалась Принцесса.

– Униженно.

Принцесса кивнула. Я была благодарна ей за то, что она не допытывалась, чем именно, потому что и сама толком не понимала. Это точно были не члены, нелепые выходки и надругательство над курами, а скорее смутное ощущение обмана – будто мне наврали в лицо, а я сглотнула.

Я оглядела зал. Почему никто не задает очевидных вопросов? Не называет вещи своими именами? Не смеется? Или хотя бы не плачет? Каким образом ощупывание сырого мяса является «откровенной иконой чувственности»? Как убийство кота способствует снятию сексуального напряжения? С каких пор запрет на каннибализм стал «беспочвенным»?

Во всем этом не хватало важной составляющей – смысла. Вроде бы все на месте: вот на экране искусство, а вот куратор, который говорит о нем. Но арт-спик и видеоряд не совпадали. Вернее, они работали как две параллельные атаки на органы чувств: глаза видят мракобесие, а уши слышат заклинания, никак не связанные между собой. Будто все мы заперты в коллективной гипнобудке и испытываем на себе эффект розового гипноза.

Если убрать аудиоряд, то представшие глазам кадры не выглядели как искусство. Они смотрелись как тревожный новостной репортаж из очага чудовищной эпидемии безумия, вызванной утечкой токсичных мутагенов. И наоборот: если убрать зрительный ряд, то вряд ли кто-то, услышав словосочетание «напряжение между индивидом и государством», вообразил бы, как человек выпиливает из себя ребро? Или в этом и заключались «дикий кульбит фантазии» и «способность настоящего художника заглянуть за грань», о которых говорил мистер Ын в нашу первую встречу?

Все во мне противилось этой мысли. Полный зал людей, у которых накопилось много вопросов к розовому цвету, казался мне невинной забавой по сравнению с публикой, что и бровью не повела при виде ожерелья из ребра как «ясного политического заявления». Почему ясного, когда совсем не ясного? Разве, принимая такие вещи на веру, человек не становится чуть глупее и внушаемей? Где-то здесь и крылось унижение – не в шоке от сенсационного искусства, а в том, что мне скармливалась слепая вера в то, что копрофагия является «критическим высказыванием о всеядном консюмеризме», а умирающая креветка выражает «эпистемологический скепсис».

Я вспомнила, как удивилась тогда, на кухне, когда Леон обозвал питье из пластикового стаканчика «художественным жестом». Какой путь надо пройти, чтобы на голубом глазу назвать выкармливание мертвого эмбриона кровью «интимным соображением духовного плана за пределами материального мира»? Я подозревала, что если посещу достаточно выставок и биеннале, то и сама начну произносить подобные проклятья на сложных щах. И в следующий раз, как услышу, что заляпанный спермой холст являет собой «эйдетическую топографию внутреннего мира», нерешительно выжду – не расхохочется ли собеседник? И если нет, то почувствую себя немного безумней, а со временем и вовсе разучусь доверять своим глазам, ослепну и перестану смеяться над нелепым мумбо-юмбо или плакать над униженной Венерой. Как сейчас никто не смеется и не плачет. Бежать! Скорей все бросить и бежать!

* * *

На экране шел отупляюще занудный перфоманс про то, как руки в перчатках разбивают зеркало, а потом тщательно склеивают осколки обратно. Мне вспомнилось, как Дюшан хвалил подобные выступления во вчерашней книжке про акционизм: «Я обожаю хеппенинги! Это всегда изумительно. Их успех связан с тем, что они представляют зрителям скучное действо. Это потрясающая идея – использовать скуку, чтобы привлечь публику. Зрители приходят на хеппенинг не для того, чтобы чем-то воодушевиться, а чтобы поскучать».

Ну, в чем-то он был прав. Все заскучали. Куратор пересел на диван к грифам и увяз в дружеской беседе. Зал потихоньку оттаивал. Гул нарастал, люди перемещались группами, подсаживались за столики и обменивались планами на вечер – куда пойти ужинать и какое еще культурное событие посетить. Сколько Прекрасного способны вместить в себя эти люди?

Я надеялась, что ретроспектива наконец, закончилась. Однако никто из художников не сдвинулся с места. Все прилежно смотрели, как чувак долго и нудно склеивает зеркало, время от времени поглядывая на VIP-столик.

– Он его склеит? – с надеждой спросила я Принцессу.

– Да.

– Это хорошо.

– А когда?

– Минут через сорок.

– То есть минут через сорок мы можем слинять, не проявив неуважения?

– Нет.

– Почему?

– Он его снова разобьет.

– Что?!

– Перфоманс длится три часа. Автор снял его, чтобы испытать терпение художественной среды.

Я насупилась и приготовилась к трехчасовой пытке во имя вежливости.

– Ты бы видела свое лицо! – засмеялась Принцесса. – Мистер Ын всегда в конце ставит длинный фильм, чтобы люди могли пообщаться и спокойно разойтись.

– Господи, тогда пойдем! Я умираю с голоду.

– Только попрощаемся.

Принцесса направилась в кубло, окружившее куратора, и я поплелась за ней. Она ловко лавировала в толчее (жизненно-важный шанхайский навык), умудряясь при этом никому не смотреть в глаза, чтобы не увязнуть в случайной беседе. Стив даже окликнул ее (как еще объяснить крики «Затмение! Затмение!» в сумрачном зале), но Принцесса то ли не расслышала, то ли притворилась глухой, а я слишком хотела уйти, чтобы разбираться.

Добравшись до мистера Ына, Принцесса бойко заговорила с ним на китайском, время от времени оборачиваясь ко мне в поисках согласия. Для меня их диалог звучал так же, как беседа со скрипачами:

– Нос книги! Как вермишельная шерсть, только тоска через один.

– А стебель нищего духом?

– Аха-ха-ха, но ковер из мяса инопланетян не ласкает банковской тайны, я осколок!

Я лишь кивала, что бы она ни говорила, смеялась вместе с куратором и ничуть не чувствовала себя глупо. Глупее, чем последние несколько часов, почувствовать себя было просто невозможно.

* * *

У Принцессы были какие-то дела, но мы договорились пропустить по стаканчику на крыше позже вечером. Я вернулась в студию и слегла созерцать потолок.

Есть такая восточная легенда. Некий принц попал в плен к врагам, но был он так роскошен собою и великолепен умом, что по законам вражеской страны его нельзя было тупо казнить. А казнить надо. Тогда палач изобрел для него изощренную кару: принц сидел в дивном, но замкнутом пространстве, наслаждался девушками, винами, яствами и прочими увеселениями, но все по расписанию. А палач ежедневно чуть-чуть сжимал это расписание по времени. В итоге у парня сутки длились три часа, но ему все казалось нормальным, шикарным даже. Прошло совсем немного лет. Парень вышел из плена – бах! – а он глубокий старик. Ретроспектива длилась где-то около трех часов, а я чувствовала себя состарившейся, как тот принц.

Я вышла в пельменную и супермаркет, купила вина на вечер. По дороге назад я заметила мастера кунг-фу и замедлила шаг. Он шкандыбал к лавочке, опираясь на клюку. Потом сел и осторожно достал откуда-то из подмышки лохматую собачонку декоративной породы – из тех, что имеют жалостливый вид нежизнеспособного, умоляющего о заботе существа. Затем извлек из кармана пижамы четыре миниатюрных ботинка и стал непослушными пальцами завязывать шнурки на крошечных лапах. Я присела на край скамейки.

Мастер кунг-фу узнал меня и улыбнулся. Я переполнилась неожиданным восторгом от такого прогресса в наших отношениях. Наученная клюкой, я не стала предлагать ему помощь со шнурками и притворилась, что рассматриваю толпу. Толпа рассматривала меня в ответ – вокруг нас собрались зрители, как в прошлый раз, и ловили на телефоны кадр «Мудрый седобородый старец с собачкой и пустоголовая лаовай с бутылкой вина на скамейке в Шанхае». Я отвела взгляд от камер и притворилась, что рассматриваю собачку.

У мастера кунг-фу никак не ладился третий ботинок. Его подводили то пальцы, то зрение, то сама дерганная собачка, и он все не мог продеть шнурок, куда положено. Ботинок упал. Старик закряхтел, согнувшись и высматривая его. Рискуя получить клюкой по спине, я юркнула под скамейку, добыла пропажу и вопросительно уставилась на мастера кунг-фу – мол, можно ли помочь? Он ответил что-то на китайском, возможно «экзальтированная нога» или «ирокез вселенной курит полиэтилен». Я наугад кивнула. Он изъял из тапка свою потрескавшуюся, мозолистую пятку и предъявил ее мне. Потом топнул по грубому асфальту и скорбно воздел густые белые брови, поглаживая нежные, полупрозрачные подушечки собачьей лапы. Я закивала уже с пониманием и придвинулась на тестовое расстояние, потянувшись ботинком к непокорной задней ноге. Старик махнул рукой, и я осторожно, будто свершаю проект века, под щелканье камер и вспышек надела собачонке оставшиеся два ботинка и завязала шнурки. На ощупь башмачки были мягкими, как бархат, и сделаны – я с удивлением присмотрелась – из змеиной кожи.

– Шеше, шеше… – повторял старик единственное слово, которое я знала.

– The pleasure is all mine, – я встала и поклонилась, прижав руки к сердцу в качестве перевода.

Он опустил собачонку на землю, и та резво потопала змеиными башмаками вглубь толпы, натягивая поводок. Прежде, чем уйти, мастер кунг-фу порылся в сумке, выкопал маленькую пластиковую бутылку, ярко раскрашенную под психоделического мопса, и вручил мне.

Черт… Все-таки трэш-художник!

* * *

– Ну и что ты думаешь о местных художниках?… Только честно? – спросила Принцесса, когда мы уселись за «наш» столик на крыше и хлопнули по первому бокалу.

Я открыла рот – и закрыла его. Внутри моей головы молниеносно пронесся какой-то дикий карнавал прóклятых, где Энди Уорхол рикшей катал по городу заткнутых кляпами оперных певцов в розовых гипнобудках, висцеральные концептуалисты оскверняли суицидальную кровать, злые уборщицы метлами крушили музей современного искусства под зомбо-музыку, самоубийцы превращались в написанный ананасовым карандашом текст и забирались внутрь тигров, а манга-медведь поливал томатным супом униженную Венеру.

– Я не знаю. Трудно сказать…

Принцесса терпеливо ждала подробностей.

– Если честно, тут требуется предыстория.

Принцесса была согласна на предысторию.

– Я выросла в странном, сказочном мире, – начала я. – За вычетом бесконечных болезней, я провела детство на улице с дворовыми друзьями. За пятиэтажкой, в которой мы жили, была небольшая посадка, которая тогда нам казалась дремучим лесом. В посадке водились эксгибиционисты и люди с фотоаппаратами, которые по непонятным причинам кормили нас дефицитными в ту пору конфетами за возможность сфотографировать наши трусы. Сразу за посадкой протекала Красная река, действительно красная от заводских отходов. Она впадала в другую, нормальную реку красивыми алыми разводами. Там, на месте слияния рек, располагался нудистский пляж. По нему гуляли голые пунцовые люди. За красной речкой был парк, а над ним, на холме – городской морг. Зимой мы катались там с горки на санках, а летом играли в прятки у морга, пялились на сюрреалистичных малиновых нудистов, ловили шмелей в парке, лазали по деревьям и травили, сидя на ветках, страшилки про красную руку маньяка, выловленную рыбаками в Красной реке. С ядовитым перстнем на пальце.

– Похоже на бардо.

– Что?

– Тибетское бардо. Это такой буддийский загробный Диснейленд с призраками, куда попадает душа с момента смерти и до следующего воплощения. Пограничное состояние между жизнью и смертью. Там, конечно, нет ничего из того, что ты описываешь, но можно провести параллели: кровавые реки с купающимися в них грешниками – это твои нудисты. Мрачные, пожираемые адским пламенем демоны – надо полагать, эксгибиционисты. Голодные призраки – охотники за детской порнографией… И все это по пути в морг, то есть – в небытие.

– Да-да, очень похоже. И чем там занята душа, в этом загробном Диснейленде?

– Она должна пройти по нему в Буддаленд, чтобы избежать дальнейшего воплощения и уберечься от разверстой матки. У маток по такому случаю – день открытых дверей. Аж сорок девять дней после смерти человека, если точно. Матки очень хотят снова вобрать в себя душу для дальнейшей жизни.

– Да-да, я знаю, матки такие. У меня трое незапланированных детей.

– Трое детей! И как оно?

– Ну… ты не отвлекайся, что с душой?

– А! И вот. Чтобы избежать воплощения, душа должна пройти кучу обманных ловушек и не поддаться ни одному наваждению. Я точно не помню… Там несколько бардо, одно страшней другого, но все они – иллюзорные порождения ума, не настоящие.

– Ну например?

– Например, в последнем бардо повелители смерти волокут покойного на веревке за шею, отрезают ему голову, вырывают сердце, выпускают кишки, лижут мозг, пьют кровь, поедают плоть и обгладывают кости.

– Да-да, понимаю, о чем ты… Мы сегодня видели много такого на ретроспективе.

– Ага, – кивнула Принцесса. – И в этот момент особо полезно знать, что в бардо тело соткано из обмана, а повелители смерти тоже рождены лучезарным разумом жертвы.

– Потрясающе излагаешь. И чем все заканчивается?

– Если умерший поверит в наваждение и не распознает трюков собственного ума, то увы, снова угодит в матку. Сначала он увидит перед собой бесчисленные пары, занятые в этот момент сексом, – Принцесса обвела рукой ночное небо, будто созерцала эти пары прямо сейчас, – а затем – стройные ряды голодных маток, готовых его принять. Ну а если не поведется ни на какие иллюзорные ужасы и соблазны, то растворится в вечной нирване Буддаленда.

– Удивительно. То есть пока религии мира обслуживают человеческий страх смерти заверениями в том, что жизнь продолжится за гробом, вы тут заняты прямо противоположным: успокаиваете человека, что вот, мол, отмучался, и даст Будда – на этом все!

– Типа того… – Принцесса улыбалась так, словно она лично и успокаивает весь китайский народ. – Итак, ты выросла в тибетском бардо. Продолжай про художников!

– Итак, я выросла в тибетском бардо, представь. Я постоянно испытывала недоумение перед миром и тем, как витиевато все в нем устроено. Вот, скажем, ты собираешь в посадке каштаны для поделок в садике, а из-за дерева выходит угрюмый человек и распахивает перед тобой плащ. Что думать? Я научилась просто принимать, что так бывает, и это – часть мира. Или, например, сердитая усатая воспитательница в детском саду ставила на подоконник тех, кто не спал в тихий час. Как это понимать? Я понимала так: мир скроен на эдакий манер, что если кто не спит в тихий час, то он стоит на подоконнике без трусов. Воспринимала как данность. Так есть, и все тут. А эти люди с фотоаппаратами в посадке? Часто это бывали пары – муж и жена, парень и девушка или даже дети чуть постарше нас. Очень дружелюбные, к тому же с конфетами. Играли с нами в прятки, прыгали через погреба… Что? Ну, погреба – это такие глубокие ямы, где люди хранят картошку. Не спрашивай… И вот они фотографировали, как мы играем, залезаем на деревья, сидим на корточках. Давали конфету и просили поднять платье, «чтоб было видно трусы». Все это ласково – мол, если стесняешься, встань спиной.

А теперь подними юбочку! Приспусти трусики. А если три конфеты? Вон смотри – твоя подружка только что сфотографировалась и уже ест конфеты! На всех может и не хватить… И ты вроде понимаешь, что делаешь что-то плохое. Но ведь как работает детская мысль? Да и взрослая, если уж на то пошло: либо ты плохой человек и делаешь что-то очень нехорошее, либо… это нормально. И тогда единственный способ доказать, что это нормально, – продолжать это делать. Мы и фотографировались. Странно, конечно.

Но не более, чем говорящий волк в сказке. Наверное, так надо – думали мы. Я хочу сказать, что знала лишь один способ обработать мир – принимать к сведению, что в нем есть бледные люди в плащах, бусы из рябины, морг, трамваи, люди с фотоаппаратами, бадминтон, шмели, скучные новости по телевизору, одуванчики, говорящий волк, красные нудисты, конфеты, ядовитые перстни, компот и страшная усатая воспитательница. Мир вливался в меня одним сплошным потоком, не разделяясь на хорошее и плохое, реальное и выдуманное. И был слишком странным, чтобы всякий раз задаваться вопросом: «А это нормально или нет?» Я просто замечала: бывает и так. Часть бардо.

Принцесса слушала, почти не перебивая и неотрывно глядя мне в глаза. Я знала этот взгляд – тайная радость узнавания, когда собеседник вдруг из-за случайного внутреннего сбоя или, скажем, парада планет вдруг роняет свою социальную маску, скроенную из разговоров о погоде и прочей светской чепухи, и раскрывается, как соцветие ночных флоксов. Я почувствовала к ней родственную нежность. Мне тоже нравилось слушать людей без маски.

Принцесса освежила бокалы, стянула одну из моих сигарет и кивнула:

– Часть бардо.

– Да. Вот и с этим миром современных художников – то же самое. Я не знаю, как устроено это бардо. Но оно явно загробное – тут играет зомбо-музыка и скармливают тиграм предсмертные мысли самоубийц…

– А еще у тебя в номере телефона шесть четверок…

– Именно. Я в загробном мире! Что если после смерти человек попадает не в ад или рай, и даже не в лимбо, а в современное искусство? Господи, это было бы ужасно…

Принцесса рассмеялась:

– Ну, в целом мне ясно, что ты думаешь о художниках.

– Но послушай, что я могу о них думать? Я не из их мира.

– Как? Ты же сама художник.

– Да, но я впервые наблюдаю их так близко. Последние десять лет я провела дома в пижаме – сначала в декретах с детьми, потом за рисовальным столом, не поднимая головы от заказов. И вот спустя все эти годы я вылезла из пижамы – и посмотри на меня – сразу оказалась в Шанхае! Вот что об этом думать? «Так бывает», а что еще? Всю жизнь до этого момента я только подбира-а-алась к мечте про Настоящего Художника – который аж про целое Искусство, а не про горбатое ремесло… Нет, конечно, я знала, что современное искусство – это «что-то такое», сокрытое дымовой завесой элитарности. Но я думала – попаду в среду Настоящих Художников и разберусь с этим «сокрытым»! Я думала, резиденция – мой шанс…

Каждый вдох и выдох равен Моне Лизе

Подняться наверх