Читать книгу Моя сумасшедшая - Светлана Климова, Андрей Климов - Страница 2
Часть первая
2
ОглавлениеМуж почему-то вернулся из города не на служебной машине, а рабочим поездом.
Пыльный пятивагонный состав останавливался на разъезде «15-й километр» трижды в день: в шесть утра, в тринадцать сорок и в семь вечера.
Неожиданно заметив сквозь колышущуюся тюлевую занавесь на окне его фигуру у ворот, Вероника Станиславовна живо представила, как на станции Андрей пружинисто спрыгнул с подножки на платформу и пригородный тут же лязгнул сцепками и тронулся. Затем, чтобы сократить дорогу, он свернул в редкий сосняк – напрямик к мосту через речку Уды. Его осанистое сильное тело уже начало грузнеть, но муж, ловко балансируя и минуя провалы в шатком настиле, частично разворованном местными на топливо, вскоре достиг противоположного берега и без остановки поднялся по косогору. Оттуда начиналась тропа, протоптанная вечно спешащими дачниками.
Яблони отцвели совсем недавно.
Дача Андрея Любомировича Филиппенко была куплена шесть лет назад, задолго до нашумевших судебных дел, когда на скамье подсудимых оказались многие из соседей по поселку. От природы чуткий и предусмотрительный, Филиппенко выбрал дом на отшибе, а когда в поселке начали одна за другой расти новые госдачи столичного начальства, еще больше привязался к своему уединенному загородному пристанищу.
Сама Вероника в приобретении дома не участвовала – у них только что родилась двойня – мальчишки, и волнений хватало без того. Андрей только сообщил, что купил недорого, и не у кого-нибудь, а у Рубчинских, которых она знала по прошлой жизни. Еще подростком дочь Рубчинских Юлия брала у нее уроки актерского мастерства, а первый муж Вероники Станиславовны был в дружбе с этой семьей. В ту пору она была ведущей актрисой в труппе и – правда, всего год – женой знаменитого Ярослава Сабрука, главного режиссера и руководителя театра. Прошло десять лет, как она ушла от Сабрука к Андрею, и ни секунды потом не жалела. Ни о театре, ни о тяжелом, казалось, неистребимом чувстве к Сабруку, ни о других, кто ее любил и ненавидел. Андрей в ту пору был нищим, как церковная крыса, бездомным, в его жизни все еще только начиналось. Однако он сумел ее убедить, что без нее у него ничего не получится.
Задержавшись на ходу перед трюмо, Вероника Станиславовна легко тронула свои пышные белокурые волосы и сбежала вниз, к входной двери, – встретить мужа. Обе дочери и близнецы играли с няней в глубине сада – там, где на солнечной восточной стороне участка Андрей после поездки на Памир возвел решетчатую, напоминающую пагоду беседку. В отличие от многих коллег-писателей муж не держал собак, не жаловал охоту, был равнодушен к рыбной ловле, оружию, автомобилям – ко всем этим мужским забавам. Не любил больших площадей, театров, разговоров о политике и своих учеников. Его привязанности ограничивались женой, детьми и загородным домом. Для души – хорошее вино, живопись, цветы. Все это у него здесь было. А в городе – постылая служба.
Было так тихо, что даже через цветные стекла террасы она слышала смех детей в саду и перебранку соек в корявых ветвях старой груши. В солнечном луче, брызнувшем из проема распахнутой двери, лицо Филиппенко показалось ей утомленным и осунувшимся. Он был небрит.
– Андрюша! – прижимаясь к мужу, воскликнула Вероника Станиславовна. – Вот так сюрприз! Я не ждала тебя так рано! А у меня две новости: во-первых, с обедом придется немного подождать. А во-вторых – сегодня ночью он умер.
– Я знаю…
– Откуда? Ведь тебя не было целых два дня…
– Вероника! – Андрей Любомирович отстранился и взглянул на жену с укором. – Может быть, ты все-таки дашь мне войти в дом?..
А еще он очень любил свою мать Елизавету Францевну, урожденную Кондрусевич, умершую год назад и похороненную на местном кладбище. По материнской линии Елизавета Францевна происходила из знатного, но обнищавшего польского рода, получила образование в Германии, была добра, но вспыльчива и строптива, и не изменила себе даже тогда, когда сдуру вышла замуж за красавца-интеллигента Любомира Филиппенко, преподавателя одной из киевских частных гимназий. Тот сочинял драмы в стихах на родном языке, был фантастически скуп, страдал черными запоями, быстро состарился и скоропостижно умер в одну из холодных вьюжных зим. Елизавета Францевна, читавшая в той же гимназии литературу, после смерти мужа бедствовала и вынуждена была бегать по частным урокам. В конце концов они с десятилетним сыном перебрались к родне в Вильно. Матери он был обязан всем, что знал и умел, а когда в начале двадцатых она ринулась спасать кого-то там из подвалов чрезвычайки, буквально зубами вырвал ее из чекистских лап. Судьба к тому времени занесла их в Полтаву, и Андрей, комиссаривший в конце гражданской, теперь ходил в небольших советских начальниках. Пришлось экстренно перебираться в Харьков, от греха подальше. С тех пор он больше не отпускал мать от себя.
Они прошли в кабинет, где в простенке между книжными шкафами висел портрет Елизаветы Францевны, написанный скандально известным Чаргаром, иначе говоря – художником Казимиром Валером, с которым Андрей Любомирович близко сошелся в тех же двадцатых, в самом начале своего восхождения на литературный Олимп.
Муж обессиленно опустился в кресло у письменного стола, а Вероника устроилась на кушетке напротив.
Прикрыв ладонью горящие, будто песком засыпанные, глаза, Андрей Любомирович вдруг вспомнил, как отец во хмелю, намеренно гнусавя, запевал: «Лизавет-т-а, Лизавет-т-а, я люблю тебя за эт-т-а…», а мать, откидывая гладко причесанную голову и сверкая глазами, вскрикивала: «Вы пошлый дурак, Филиппенко, и ничем не отличаетесь от нашего дворника!»
– Вероника, – негромко проговорил он, убирая ладонь, – выслушай меня внимательно. Арестован Юлианов. Вчера ночью застрелился Петр Хорунжий… Где дети?
– С Мариной Ивановной в саду… – растерялась она. – Ты наверняка знаешь? Это правда, Андрюша?
– К сожалению.
– А ты?
– Что – я? – не понял он.
– У тебя будут неприятности? Ведь это твои… Вы же вместе, в одном, как говорится, котле…
– Что ты выдумываешь, Вероника? – Андрей Любомирович поморщился и стал растирать ноющий висок. – При чем тут я? В последние годы у нас не было ничего общего. С Хорунжим я изредка виделся в издательстве, а с Юлиановым у меня отношения и без того были натянутые… Мама бы ужасно расстроилась – они с Павлом дружили…
– Что с ним будет?
– Откуда мне знать, Вероника. Я не Господь! – насупился Филиппенко. Он всегда говорил с женой начистоту, хотя и считал это ошибкой. – Юлианов играл с огнем. Много себе позволял… Ты помнишь, как называла его мать? «Останнiй янгол ïхньоï революцiï. Ну вот и случилось… Говорят, нарком Шумный тоже исчез…
В дверь кабинета резко постучали, и Андрей Любомирович, вздрогнув, оборвал себя на полуслове.
Заглянула кухарка Настена, широколицая рыхлая баба.
– Обедать готово, Вероника Станиславовна! – трагически сообщила она, будто речь шла о землетрясении.
– Иду, – Вероника махнула на нее рукой и поднялась, расправляя складки домашнего платья. – Жду тебя в столовой через десять минут.
Уже у двери она оглянулась. Статная, все еще мужественная фигура Андрея Любомировича обмякла, а красивую крупную русоволосую голову будто стальным рычагом пригнуло к полированной поверхности письменного стола. Пол качнулся у нее под ногами.
– Андрюша! – отчаянно воскликнула она.
Муж повернул к ней пепельное лицо и одними губами спросил:
– Что?
– Ты не уедешь сегодня?
Он не ответил. Вероника Станиславовна быстро, стараясь ступать совершенно бесшумно, вышла из кабинета.
Когда дверь за женой закрылась, Андрей Любомирович зябко повел плечами и потянулся к серебряному портсигару – подарку Петра Хорунжего, но остановил себя. Уже несколько лет, как он взял за правило не курить до еды. И крохотная победа над собой немного утешила его – значит, нервы держат. Петр – да, тот курил беспрерывно. И Казимир, правда, только тогда, когда бывал пьян сверх обычного… Лохматого без табака вообще представить невозможно. Безбожно чадила матушка, зато Юлианов не прикасался, должно быть, потому, что когда-то был студентом-медиком, но табачный дым ему нравился… особенно, когда курила Майя… А Хорунжий в молодости до страсти любил семечки, пиво и раков… Страшно вспомнить это пиво – сущая моча, да еще и прокисшая…
Что за чепуха лезет в голову!.. Петр, Павел – Андрей Любомирович судорожно усмехнулся. Оба запросто бывали у Шумного. В его квартире на Сумской, в кабинете в наркомате – куда смертным дорога заказана. Куда его, Андрея Филиппенко, вождя целого литературного направления, главного редактора того и сего, руководителя крупнейшего издательства, приглашали только через курьера. А ведь стартовали в этом забеге с одной линии – в разбитых сапогах, затерханных пиджачках и куцых шинельках, полуголодные, веселые, наглые. Потом разбежались по разным углам, однако – верно заметила Вероника – «в одном котле варились»… Что с того, что Хорунжий стал первым номером в их поколении? Мы с ним никогда особо не жаловали друг друга, хоть с двадцать девятого и жили в одном писательском доме. Страстный и наивный, он все еще как бы стеснялся своей славы. Хотя были и есть писатели много, много талантливее и глубже… Павел, его ближайший приятель, его тень, – вот странная фигура, и не понять, почему мать всегда ему симпатизировала и безоговорочно доверяла. Году в пятнадцатом был московским студентом-медиком с растрепанными кудрями, застенчивым и миловидным, как девушка. Уже в революцию, вдруг всплыла легенда, поползли жуткие слухи. Прошло не так уж много лет, и Юлианов сделался молчаливым, предельно жестким и начисто облысел. Потом эта история со Светличной… Я и сам не мог смотреть на Майю без замирания сердца – а кто мог? Но Павел ухаживал за ней и до, и после того, как она овдовела, и добился-таки своего – они стали жить вместе. И вот его взяли – ночью, прямо из постели.
Между прочим, двери Хорунжих смотрят прямо на дверь квартиры Светличных. Павел – первый, Петр – второй. Кто следующий?
Андрей Любомирович тяжело поднялся и вышел из кабинета. Умывальник в смежной с их просторной спальней комнатке был полон теплой воды. Не без намека на полочке под овальным зеркалом лежали безопасная бритва, помазок, душистое мыло, привезенное из последней командировки в Берлин. Он тщательно вымыл руки, секунду поколебался, но все-таки побрился и ополоснул «Шипром» щеки и подбородок. После чего снова взглянул в зеркало.
Вторая победа за последние четверть часа. Он и в этом пересилил себя. Нельзя распускаться, не время.
Уже приближаясь к белой двустворчатой двери столовой, Андрей Любомирович услышал детские голоса и осторожные смешки няни. Остро запахло свежей огородной зеленью. Внезапно он почувствовал, что до неприличия голоден, и его породистое лицо вспыхнуло. Гримаса мучительного раздражения, как это часто случалось в последнее время, исказила его крупные черты и тут же пропала…
Обедать, оказывается, предстояло не в семейном кругу: была гостья.
На столе, в центре накрахмаленной полотняной скатерти в грубом глиняном кувшине стояли цветы – полосатые тюльпаны, мелковатые, но необычайной окраски. Андрей Любомирович едва сумел скрыть досаду: луковицы этих, полосатых, он вместе с другими сортами привез из самой первой заграничной командировки. Долго колдовал над ними в тепличке, запрещая домашним даже приближаться к своим сокровищам, и вот – пожалуйста!
Что касается гостьи, то ею оказалась их соседка по поселку, молодая жена самого Балия. Вероника относилась к ней, как к старшей дочери, и Юлечка Рубчинская, как правило, обедала у них, когда приезжала на дачу, принадлежавшую особоуполномоченному ОГПУ. С того времени, как она неожиданно вышла за одного из высших руководителей всесильного ведомства, вокруг нее образовался как бы заколдованный круг, мертвая зона, и Вероника Станиславовна по доброте душевной взялась опекать Юлию.
Да и гостьей ее можно было назвать только с натяжкой – в этом доме она знала каждую щель, каждую половицу, с ним была связана не только ее собственная юность, но и жизнь нескольких поколений когда-то известной в городе и состоятельной семьи.
Но сегодня ее появление было некстати.
Их с Балием бракосочетание состоялось день в день с похоронами матери Андрея Любомировича. На протяжении многих лет Рубчинские были дружны с Елизаветой Францевной, и то, что они не смогли или не пожелали приехать и проститься с покойной, оставило в его душе горький осадок. Возникшее неприязненное чувство он отчасти перенес и на их младшую дочь. Прежде Юлия гостила у них часто, иногда вместе с родителями, и Андрей Любомирович всегда с удовольствием видел ее легкую, подвижную фигурку, слышал негромкий грудной смех, раздававшийся то в саду, то на террасе. От девушки шло светлое тепло. И сама она – вряд ли он мог ошибаться – любила его семью.
Однако за последний год младшая Рубчинская разительно изменилась: фиалковые глаза поблекли, рыжеватые пышные волосы были по-дамски уложены в замысловатую прическу, губы подкрашены, на руках тонкие кольца с крупными камнями. Она стала строже одеваться, почти всегда молчала, а когда к ней обращались – вежливо и точно отвечала на вопрос собеседника. Смеялась Юлия также крайне редко.
Чем она теперь занимается, Андрей Любомирович не знал и никогда не интересовался. А сейчас ему и вовсе было не до того. Мельком взглянув на замкнутое лицо молодой женщины, он кивнул и проследовал к своему обычному месту за столом – спиной к цветным витражам террасы, прямо напротив Вероники.
При детях ни о чем говорить было нельзя, и Филиппенко, через силу выдавив благодушную улыбку, произнес:
– Счастлив видеть вас, Юлия Дмитриевна. Как чувствуют себя ваши родители?
– Благодарю, – прозвучал сдержанный ответ. – Папе уже лучше. Готовятся к приезду сестры.
– Вот как! – Жена наполнила обливную миску окрошкой, и он сразу же придвинул ее к себе. – Софье Дмитриевне все-таки удастся приехать? Стоит ли в такое время… – Тут он спохватился: – Я имею в виду: ведь у нее, кажется, маленький ребенок?
– Иначе невозможно, – негромко проговорила Юлия. – Что касается времени, то его не выбирают, Андрей Любомирович. Сестра хочет повидаться с нами. Характер у нее, знаете ли… настойчивый. Да и племяннику моему уже два года.
– Безрассудство, – Филиппенко обвел взглядом скромно сервированный обеденный стол. – И вы, конечно, понимаете, что я имею в виду. Вашей сестре по крайней мере известно, что тут далеко не Европа? Если не ошибаюсь, она ведь достаточно давно покинула родину.
– И она, и ее ребенок будут обеспечены всем необходимым на протяжении тех двух недель, в течение которых Соне разрешено находиться в Харькове. Муж об этом позаботится. Как и о том, чтобы она не увидела того, что здесь происходит…
Андрей Любомирович предостерегающе вскинул ладонь, останавливая гостью. Однако дочерей и няни в столовой уже не было, только близнецы доклевывали компот. Вероника без всякой надобности передвигала посуду на столе, тарелка ее оставалась почти нетронутой. Никто как будто не слышал этого их разговора…
Ему неожиданно остро захотелось выпить. Чего-нибудь легкого, красного, прохладного. Андрей Любомирович поковырял вилкой второе, поднялся и сообщил жене, что намерен спуститься в погреб. Пусть они его подождут – он скоро вернется, и с бутылочкой. Есть повод.
В последние годы у него образовался неплохой запас напитков. Из Крыма ему привозили прямо с завода красное «Магарач № 55», неплохой массандровский портвейн, белое «Шато-Икем», «Красный камень» – любимый мускат Вероники. Из Грузии через московских знакомых поступали столовые вина. Имелось и кое-что покрепче. В запирающейся нише при нужной температуре хранились десятка полтора заграничных бутылок.
Филиппенко выбрал легкое кахетинское, протер слегка запылившуюся бутылку специально для этой цели висевшим здесь полотенцем и, тщательно проверив запоры, поднялся с вином наверх.
В опустевшей столовой гремела Настена, собирая посуду на поднос. Вероники не было видно, а у полуоткрытого окна курила Юлия. Только сейчас Андрей Любомирович заметил, что молодая женщина в темном, почти траурном платье с глухим воротом – не по погоде. Фигура ее по-прежнему оставалась стройной и женственной. Когда в тишине хлопнула не прикрытая им дверь – в столовой и на террасе гулял сквозняк – Рубчинская вздрогнула и обернулась. Затем погасила папиросу, смяв ее в тяжелой хрустальной пепельнице, а саму пепельницу зачем-то перенесла на стол.
– Вашу жену вызвали к телефону, – проговорила Юлия, глядя, как Филиппенко достает из буфета бокалы и бережно откупоривает вино. – Откуда вы узнали, что у меня сегодня день рождения?
– Вспомнил, – нашелся он, нисколько не смутившись. – Однажды в этой столовой мы праздновали ваше восемнадцатилетие, Юленька. Еще при жизни моей мамы. Четырнадцатого мая тысяча девятьсот тридцатого – так? Я подарил вам свою книгу, уж и не помню какую. У вас было светлое платье и коса, как нимб…
– Верно. – Она скупо усмехнулась. – В одном вы ошиблись. Год был двадцать девятый; сегодня мне исполнилось двадцать два.
– Товарищ Балий вас поздравил?
– Нет. Я еще не видела мужа. Его срочно вызвали рано утром. Вы в курсе того, что случилось?
– Да. Не нужно об этом, – поморщился Филиппенко. – Во всем и без нас с вами разберутся…
– Я не люблю ночевать на этой даче, – сказала она, – однако Балий так решил, и вчера поздно вечером мы приехали в поселок. А утром Настена принесла нам молоко и сообщила, что ваш сосед умер…
– Ей-то откуда знать? – удивился Андрей Любомирович.
– Все только об этом и говорят.
– Вот как… Что ж, личность по-своему знаменитая… – разговор приобретал неприятный оборот, и он повторил: – Разберутся.
– Его нашли на рассвете, – упрямо продолжала Юлия. – Дверь осталась незапертой. У него в кровь разбито лицо, и сразу же возникло подозрение, что это – убийство. Ну кому, спрашивается, он мог помешать? Мой отец ему симпатизировал, иногда помогал деньгами. Он очень огорчится… – она вопросительно взглянула на Андрея Любомировича. – Знаете, как Настена говорит? «Дёрзкий был, но добрый… и всю жизнь один как перст»…
– А по водам не ходил? – Филиппенко хмыкнул. – Вот так, моя дорогая, и рождаются литературные биографии. Они же мифы. А каков человек был на самом деле – не доищешься. Я…
Он замолчал – в дверях возникла взволнованная и слегка растрепанная Вероника Станиславовна.
– Андрюшенька! – воскликнула она, пылая лицом и не замечая присутствия Рубчинской. – Звонил Сабрук и битых четверть часа истязал меня… А что я могу знать? Пришлось соврать, что ты в городе… Он буквально вне себя, требует подробностей, утверждает, что…
– Вероника, – застонал Филиппенко, – остановись! – Как ни любил он жену, сейчас эта актерская экзальтация казалась нестерпимой. – Давайте все перестанем сходить с ума! Проси Юлию Дмитриевну к столу. Подай фруктов, конфет. Или что сама сочтешь нужным.
– Какие конфеты! Ярослав сказал – это начало конца, – не унималась жена.
– Все! – Филиппенко шагнул к ней, взял за плечи и встряхнул. – Все! Отдышись, моя милая, и ступай. Мы тебя ждем. Я устал и не имею ни малейшего намерения рассуждать об этих материях…
С первого же бокала он неожиданно захмелел.
Женщины – Андрей Любомирович окинул обеих мутноватым взглядом – молчали, и ему показалось, что и та, и другая за что-то его втайне осуждают. Вероника, статная, с полной белой шеей, окольцованной нитью крупной персидской бирюзы, осторожно постукивала отполированным ноготком по краю опустевшего бокала и не отрывала взгляда от винного пятнышка на скатерти. Именинница в своем модном трауре – с высоко поднятыми плечами, с неглубоким вырезом, открывавшим нежную яремную ямку над ключицами, вертела в тонких пальцах погасшую папиросу.
– Слишком много курите, Юлия, – с неожиданной резкостью произнес он. – Товарищ Балий не запрещает?
– Вячеслав Карлович и сам курит.
– И что вы нашли в нем такого особенного? – Он взялся за бутылку, чтобы разлить остатки вина себе и жене. Приподнял бокал, взглянул на свет. – Юная, прелестная, образованная… Да что уж теперь… С днем рождения!
– Вам, Андрей Любомирович, отлично известны наши обстоятельства, – спокойно ответила Рубчинская. К вину она так и не прикоснулась. – Зачем же спрашивать? Мой отец в прошлом был юристом у Юхновского в Центральной Раде. Происхождение мамы и ее взгляды для вас также не тайна. Сестра много лет живет в эмиграции…
– Насколько я помню, между вами, сестрой и братом большая разница в возрасте. – Разговор снова принял неприятный оборот, и Филиппенко уже был не рад, что его завел. – Мне не приходилось их видеть.
– Сестра старше меня на восемь лет, Олег – на десять.
– Он… он тоже… там? – Филиппенко залпом, не чувствуя вкуса, допил вино.
– О его судьбе нам ничего не известно. Брат ушел из дома, когда ему не было и двадцати. Мама считает, что он решил пробираться к сестре, которая в то время жила в Варшаве, в доме бабушки, и училась. До войны мы всей семьей каждую осень подолгу гостили у нее… Собственно, из-за брата все это и началось… Нет, я не сужу Олега. При всей его ненависти к новой власти, идеализме и бешеном эгоизме. Такой характер. Он мечтал стать юристом, как отец, а здесь после ухода белых царили голод, разруха и террор. Вы, Андрей Любомирович, приехали сюда в двадцать четвертом?
– В конце двадцать второго.
– Ну, это неважно… – Рубчинская потянулась за папиросой. Филиппенко чиркнул спичкой, дал ей огня и прикурил сам. – Были упорные слухи, что брат ушел с частями Деникина, но это вранье. Я хорошо помню, как закрыли гимназию, а учащихся вместе с босяками из трудармии стали что ни день гонять на расчистку развалин в районе заводов… А когда в декабре тридцатого отца арестовали вторично, наша семья была уже окончательно и бесповоротно нищей. Даже без собственного угла. Мы все ютились у маминой близкой подруги, возле Сумского рынка, ее еще не до конца уплотнили. Лишь спустя два года папа нашел место, и родители получили ордер на две смежных комнаты в коммуналке – достаточно просторных, даже с балконом… К Балию на прием я пошла, когда уже никакой надежды не оставалось. Даже те, кого мы считали самыми близкими, обходили нас десятой дорогой… Всех, кто был арестован вместе с папой, отправили в ссылку…
– Но ведь обошлось? – перебил Андрей Любомирович.
– …А он продолжал сидеть в подвале на Совнаркомовской, – упрямо продолжала она. – Балий принял-таки меня, и выяснилось, что адвокат Рубчинский проходит по совершенно другому делу. И судьба его решается не здесь, есть и повыше товарища Балия – это его слова. Я ушла ни с чем. А через пару недель папу освободили, и Вячеслав Карлович вплотную занялся мною.
– Бог мой, дорогая, какие ужасы вы рассказываете! – всплеснула руками Вероника. Андрей Любомирович поморщился, но сдержал себя. – Ни о чем таком я и не подозревала. Знаете, я даже издали побаиваюсь смотреть на вашего мужа.
– Не так уж он и страшен, – возразила Юлия. – Обычный стареющий мужчина. Не без комплексов. С путаной биографией – я и по сей день не знаю, есть ли у него родня. Твердолобый. И не думаю, чтобы он когда-либо был счастлив.
– Однако при больших чинах. Может себе кое-что позволить, – Филиппенко издал короткий смешок.
– А вы? – Юлия поднялась со стула. – Вы разве бедствуете, Андрей Любомирович?
– Где уж нам, Юлия Дмитриевна, с нашим носом калину клевать. Мы люди маленькие. – Он с сожалением покосился на опустевшую бутылку. – Я, например, даже напиться как следует не могу… Уже покидаете нас? Жаль, очень жаль… И все-таки – вопрос, или, как у актеров говорится, «реплика на уход». Вот вы, насколько я понимаю, вышли замуж… вынужденно. А дальше-то?
– Вы что, собственно, имеете в виду? – Рубчинская, уже стоявшая на террасе, обернулась и в упор взглянула на Андрея Любомировича.
– Любовь, что ж еще, – произнес он с неизвестно откуда взявшейся злостью.
– Мои родители останутся в живых и не будут голодать. Отцу, если диагноз все-таки подтвердится, сделают операцию в Москве, а может, и в Праге. Если объявится Олег и его арестуют, то сразу не расстреляют. И Соне позволят приехать и беспрепятственно выпустят обратно. У вас больше нет вопросов?.. Тогда извините – за мной вот-вот должна прийти машина.
– Дорогая, погодите, я провожу! – Вероника Станиславовна порывисто шагнула к гостье. – У меня для вас маленький презент… И цветы, цветы не забудьте! Андрюша, подай, пожалуйста…
Он неподвижно следил за тем, как женщины покидают столовую. Юлия, так и не сочтя нужным проститься, шла с вызывающе прямой спиной, вполголоса обращаясь к жене. Вероника… Глядя на нее, Андрей Любомирович вдруг вспомнил, как неистово добивался ее, сколько ушло на это сил и как он был счастлив, когда она наконец-то сдалась.
У двери жена обернулась, взмахнула тюльпанами и укоризненно взглянула на него. С кончиков стеблей на светлые ясеневые доски пола капало.
– Андрей, ты сегодня словно с цепи сорвался, – еще не войдя, начала Вероника Станиславовна.
– Не повышай голос, пожалуйста!
– Чем тебе девочка-то не угодила? – продолжала она, но уже сдержаннее, подходя и наклоняясь к мужу. – Чем? Тем, что пытается спасти близких? Ты просто не способен понять, какая это жертва для женщины!
– Я не доверяю этой твоей… девочке. Сядь, выслушай спокойно. Неужели ты не понимаешь, – Андрей Любомирович развернулся вместе со стулом, – что Балий использует жену? Она бывает не только у нас. У ее близких обширные знакомства среди интеллигенции…
– Чушь, – перебила Вероника Станиславовна. – Тебе прекрасно известно, что Юлия живет в клетке. Назвать ее золотой – язык не поворачивается. Мне искренне жаль ее. Она в кино без его разрешения сходить не может. Сидит взаперти, как деревенская старуха. И отпускают ее только к родителям.
– Шла бы на службу. Работают же жены наркомов.
– Да что с тобой творится! Откуда эта злость, Андрюша?..
– А откуда Рубчинская узнала о Хорунжем? От Настены? Да кто в это поверит!.. – Он понизил голос до драматического шепота.
– При чем туг Настена? – удивленно проговорила Вероника Станиславовна, осторожно касаясь его плеча. – Юля в дружбе с Лесей, его падчерицей. И если бы она знала, мне бы первой сказала…
– Первой… Не трогай меня, Вероника!
– Ну, совсем расклеился. Успокойся, Андрей, возьми себя в руки! – Вероника Станиславовна нахмурилась. – Погоди… Я, кажется, понимаю… Господи, да ведь ты все на свете перепутал! Юлия говорила о совершенно другом человеке – нашем здешнем соседе…
– Что за сосед?
– Бушмак.
– Этот пьяница?
– Очнись! Какой пьяница? Ты же сам каждый день видел его с балкона – дома-то почти напротив!
– Так это Зюк? Черт!.. – Андрей Любомирович ошеломленно заморгал. – Он ведь, кажется, не голодал, Настена что ни день туда носила… Книги брал… Вот так номер! Он же моложе меня…
Юзик Бушмак, по-местному Зюк, жил бобылем в полуразвалившейся хате на том же краю поселка, где стояла бывшая усадьба Рубчинских. Это соседство стало предметом торга, когда Андрей Любомирович обсуждал с адвокатом условия покупки. Покосившаяся серая развалюха с мутными стеклами, щербатым порогом со следами топора и постоянно распахнутой настежь дощатой дверью портила красоту холмов и речной излучины, так славно вписывавшейся в оконный проем его будущего кабинета.
«Да что вы такое говорите! А кто, по-вашему, присмотрит за домом, когда вы зимой переберетесь в город?» – возмутился адвокат и повел Филиппенко знакомиться с Зюком. Тогда запомнились только пронзительно синие глаза, бритое желтое лицо с ввалившимися щеками и растерянная улыбка, когда они обменялись рукопожатиями. Зюк оказался предельно скуп на слова и довольно чисто, хоть и бедно, одет.
«Кто он такой, – поинтересовался Андрей Любомирович, когда они с Рубчинским вернулись на дачу, – и почему там все так запущено? Ведь вроде не больной, не немощный?» «Душа-двойник, – последовал загадочный ответ, – а такой душе все едино. Да вы не думайте, Бушмак – неплохой человек. Ему чужого не надо». – «А родня?» – «Мой покойный отец, – усмехнулся Рубчинский, – рассказывал, что эта хата стояла здесь и тогда, когда никаких дач не было. Ни частных, ни государственных. Зюк здесь и родился, а мать его умерла родами. Об остальных ничего не известно. Тогда, конечно, все выглядело иначе. Вы заметили – вокруг был большой сад. Яблони за баней видели? Анисовка. Старые, наполовину высохшие, но все еще плодоносят». – «Сад этот сильно смахивает на джунгли, а считать баней два десятка сгнивших бревен я категорически отказываюсь». – «Не знаю, не знаю, – пожал плечами адвокат, – лично мне Зюк по душе, мы с ним всегда ладили. У него золотые руки, поверьте, и дом когда-то, был как картинка в журнале «Поместье и усадьба» – помните такой?.. Все меняется, не один Бушмак…»
Разговор с Рубчинским примирил Филиппенко со странным соседством. Сколько их, нищих, заброшенных, с темной судьбой, роется под корой жизни.
– Значит, умер, – повторил Андрей Любомирович. – Это неожиданно. Почему? Он что – до сих пор там?
– Да. – Жена быстро взглянула на окно и отвела взгляд. – Пришлось детей весь день держать в саду. Из местных никто не приходит – боятся. А нашла его Настя, еще утром. Понесла поесть, как обычно, а он на полу, лицом вниз. Весь в крови. Как-то все это… жутко.
– Надо звонить в город Охрименко, – дернулся Андрей Любомирович. – Нельзя же так оставлять!
– Я как подумаю, – не слушая, прошептала жена, – что он там совершено один…
– Охрименко пришлет людей. Нужно же похоронить по-людски. А хату – к дьяволу, на дрова. Вместе с баней, чтоб глаза не мозолила.
– Не вмешивайся в это, Андрей, – твердо проговорила Вероника Станиславовна. – И вообще ни во что не вмешивайся. Откуда нам знать, как и почему он умер. Юлия – она Бушмака помнит с детства – уже звонила с дачи в районный отдел. Потом заплатила поселковым, и те пришли и переложили его на кровать. Может, это и не по правилам, но милиции нет и нет. Она и свечи в изголовье зажгла…
– «Дёрзкий!» – пробормотал Филиппенко. – А я-то решил, что она о Петре…
Жена взглянула с недоумением.
– Давай сегодня уедем отсюда, Андрюша, – неожиданно попросила она, хватая его за руку. – Позвони в гараж.
– А дети?
– Дети останутся с няней.
– Нет, Вероника. Не хочу я никого ни видеть, ни слышать. Вся эта кутерьма вокруг Хорунжего. Звонки за полночь, трескотня, охи, вздохи… Кто-нибудь из моей банды полупьяной явится непременно… Нет, утром поеду. И один.
– Не бросай меня!
– Успокойся, дорогая, – Андрей Любомирович коротко приложился к мягкой щеке Вероники Станиславовны. – И выкинь из головы этого человека – лежит себе и лежит. Покоится, так сказать, с миром.
Неожиданно ему пришло в голову, что он и сам не знает, кого имеет в виду – едва знакомого отшельника-соседа или того, кого когда-то считал другом и соратником. Поэтому добавил:
– Все равно тебе не сегодня завтра придется ехать в город. Я в комиссии по организации похорон. Тут уж не отвертишься.