Читать книгу Дневник длиною в жизнь. История одной судьбы, в которой две войны и много мира. 1916–1991 - Т. И. Гончарова - Страница 3
История семьи Гончаровых до 1921 года
Оглавление1984 год. Ноябрь. Москва. Бибирево
Моему отцу (вернее, нашему – у меня три сестры и брат) в этом году, в мае, исполнилось бы сто лет. А умер он в 1947 году, 19 марта, не дожив двух месяцев до шестидесяти трех лет.
Иван Алексеевич Гончаров-Юртов, так звали нашего отца. Фамилия прямо графская, но произошла она от прадеда, по профессии гончара. Видимо, гончарное дело давало приличные доходы, так как отец мой родился не в обычной деревенской избе, которая имеет три окна по фасаду (два в горнице, одно в крохотной кухоньке), а в большом пятистенном доме, построенном из толстых бревен, с тяжелой матицей, разделяющей горницу и большую кухню. Матица была дубовая, темная, отшлифованная. Двери в горницу не было, там, видимо, вешались занавески. В кухне была русская печь, два окна напротив печи. По двум стенам были сделаны широкие дубовые скамьи, на которых днем сидели, а ночью спали. Между скамьями стоял стол. Двери из кухни вели в большие сени, в которых по обе стороны были два больших чулана. В одном чулане была устроена кровать, где летом спали, в другом была лестница на чердак и всякая хозяйственная утварь. Из сеней дверь вела во двор. Крыльца почему-то не было. И ступенек не было, хотя дверь была высоко от земли. Просто был скат на землю.
Во дворе были хозяйственные постройки, хлев для коровы, для поросят, курятник. И росла во дворе полынь, густая, высокая, пахучая. Запах этой полыни запомнила на всю жизнь. Часто его вспоминаю и очень люблю.
Дом наш стоял на самой главной и большой улице села, в том конце, который выходил к Оке. В конце улицы был спуск к роднику, в котором была вкусная, чистая, холодная вода. А дальше к берегу Оки шли заливные луга. Слева, вдоль села протекала речка Гусь, приток Оки. По другую сторону речки был лес, в дни моего детства полный ягод – земляники, черники, малины и грибов. А в конце лета – орехов, брусники. Лес был справа, а левее через речку была другая губерния, Владимирская. Наше село Погост было в Рязанской губернии, Касимовском уезде. Сзади нашего дома, примерно в полукилометре, был овраг, а за оврагом деревня Забелино. В нашем селе было 400 дворов (так говорил отец), три церковных прихода и, соответственно, три попа: отец Владимир, отец Ион и отец Михаил. У каждого из них свой приход. Церквей было две, одна зимняя, другая летняя. Школа одна, находилась в центре села, большая, каждый класс имел свою комнату, и был зал, где устраивались ученические праздники и иногда устраивались вечера для взрослых. В селе была базарная площадь, там стояли лавки, в начале двадцатых годов еще частные. Торговали всем: и конфетами, и бакалеей, и керосином. Правда, 19181920 годах конфет и сахара не было, круп тоже никаких и соли не было. Но были бочки с патокой, черной, густой и сладкой. Оладьи из картошки с патокой были вполне съедобны. Была еще в селе токарная фабрика. Там вытачивали на ножных станках банкаброши для прядильных или текстильных фабрик (не знаю точно).
Отец окончил четырехклассную школу в селе первым учеником и по правилам того времени имел право поступить в классическую гимназию. Обычно деревенских туда не принимали, но для отличников делали исключение. Надо было пройти школьную комиссию, в которой обязательно присутствовал священник. И вот, после того как обсудили кандидатуру отца и почти уже утвердили, один из попов сказал, что лик у отца очень суровый (отец был некрасив) и для гимназии не подойдет. Это замечание было принято, и отцу отказали в гимназии. Ему тогда было 12 лет. Жили они в это время вдвоем с матерью. Жили голодно. У них не было ни лошади, ни коровы, а это для деревни означало нищенское существование. Отец его, Алексей Семенович, был по профессии пильщиком, но не простым, а продольным, и очень этим гордился. Обычно он на всю зиму уезжал в Москву, где и работал до весны, а весной возвращался в село, надо было засеять огород. Старшего брата отца, Митрофана, он брал с собой в Москву помощником. Дома оставались жена Евдокия Ивановна и младший сын Иван, наш отец. Между Митрофаном и Иваном были еще дети, но они все умирали в младенческом возрасте. Митрофан был старше отца на десять лет. Когда отец окончил школу, Митрофан уже прочно осел в Москве. Он женился на односельчанке Екатерине Савиновой. Поселился около Виндавского (Рижского) вокзала в подвале двухэтажного дома. Пока был жив Алексей Семенович, он ходил в помощниках продольного пильщика. А после смерти отца не знаю, кем был. После революции он был домоуправом в доме, где жил. У него было трое детей – Петр, Александр и Анна. Жена Катя умерла, когда Нюша еще была маленькой, мать она не помнила. Старший сын Петр был здоровый парень. Я смутно помню его. Мне он казался очень высоким. Иногда он брал меня гулять, но за руку не водил, а велел держаться за его сапог. Когда ему было лет 16 или немного больше, не помню, он украл у отца деньги. Отец выгнал его из дома, и с тех пор мы его больше не видели.
Отец наш жил вдвоем со своей матерью. Жизнь была голодная. Отец часто рассказывал нам, что его мать варила на весь день горшок пшенной каши на воде, и это было их основное питание. Отец вспоминал – одно яйцо стоило 1 копейку, молоко тоже было дешевое, но они с матерью не могли купить ни того ни другого. Мать его, Евдокия Ивановна, была дочерью не то священника, не то дьякона и была грамотной и очень богомольной. Она была не из Погоста, а, кажется, из Ерахтура. Дед, Алексей Семенович, был неграмотным, но очень любил книги и, когда приезжал из Москвы, всегда привозил для жены священника книги – евангелия, молитвенники, жития святых, сонники, а для сына Ивана «художественную литературу» и заставлял его читать вслух, так как сам читать не умел. Среди этой пестрой литературы было хорошее издание сказок братьев Гримм, которые я, научившись читать, читала ежедневно. Было много исторических повестей в дешевом издании из прошлого Киевской Руси. А однажды дед привез большого формата толстую книгу на мелованной бумаге и радостно сообщил сыну: «Ванька, сейчас будешь читать мне книгу «Князь Серебряный»!» Ванька взял книгу в руки, повертел ее, полистал. «Это не «Князь Серебряный», это что-то другое». Дед очень расстроился, стал ругать того, кто продал ему эту книгу. А купил он ее, конечно, с рук, вероятно, у Китайской стены – там всегда торговали всякой всячиной. Дед же был неграмотный, и продавец это, конечно, сразу смекнул и продал ему за «Князя Серебряного» толстый журнал «Новь. Мозаика» на русском языке, который издавался в Париже. Все это я узнала, когда научилась читать. Этот журнал был моим спутником все мое детство. Я читала его насквозь, все подряд и получила очень много ценных знаний, которых я, конечно, не могла получить в школе.
Дед Алексей Семенович умер, когда я была совсем маленькой, я его не помню.
По-видимому, у нашего отца было много родственников в селе, одни Гончаровы, другие Юртовы, но он никогда о них не рассказывал и компанию с ними не водил. Единственная родственница, с которой он поддерживал отношения – Александра Гончарова, по мужу Князева, – жила в Москве, на Домниковке. Муж ее был портным, у них была отдельная квартира большая, прилично обставленная. Александра была двоюродной сестрой отца. Женщина суровая. У них были взрослые дети – дочь и два сына. Когда я впервые побывала у них, мне было, вероятно, лет 12–13. Тогда я узнала, что дочь учится в медицинском институте, сыновья уже окончили какие-то институты. Помню только один вечер, который мы всей семьей провели у них (вероятно, это был единственный вечер). Стол был приличный, с заливной рыбой (меня удивило, что в заливном лежат дольки лимона, мама наша не клала лимон в заливное). После ужина играли в лото на деньги, я все время выигрывала, и меня это смущало. Вообще меня там все смущало – суровая хозяйка, хозяин, который все время чему-то нас поучал. Он был мужским портным и зарабатывал прилично, а мы были бедными родственниками. У нас, по-моему, они никогда не бывали, а может быть, были, не помню.
После того как отцу отказали в гимназии, ему пришлось идти работать на токарную фабрику. Токарь по дереву стало его основной профессией. Сколько он там зарабатывал, не знаю, но он рассказывал, что очень экономил деньги – копил, чтобы купить себе сапоги, пиджак и брюки. Какой же парень в селе, если у него нет сапог! По его рассказам о себе, он хорошим поведением, став рабочим, не отличался. К церкви относился с неприязнью. Он и его дружки ухитрялись красть церковные кружки с деньгами. Деньги, конечно, прокучивали, а потом за это отсиживали в тюбулевке (местная тюрьма). Тюбулевка находилась недалеко от дома, небольшое крепкое здание с зарешеченными окнами, окружено забором. Потом, позднее, когда мне было уже лет 8–9, я с девчонками проникала на территорию тюбулевки, там росли какие-то сочные зеленые растения, мы их ели, они по вкусу напоминали редьку или репу.
Еще до призыва на солдатскую службу отец с одним товарищем решили посмотреть море и отправились из села пешком на юг. Сколько уж они шли, не помню. Шли селами и деревнями, конечно, без всяких вещей, было лето. Сердобольные старушки угощали молоком, хлебом, щами. Ночевали на сеновалах. Дошли до Донбасса, увидели шахты и шахтеров и решили подзаработать. Проработали две недели в шахте и больше не выдержали. Получили расчет и двинули обратно домой. Море их уже не привлекало. Лето, наверное, кончалось, и надо было спешить в село. После этого отец побывал в Москве. Снимал где-то угол. Торговал пирожками с мясом, жареными. Получал их от какого-то предпринимателя, который, наверное, имел небольшую пекарню, а торговали парни вроде отца. Ему выдавалось определенное количество и, конечно, устанавливалась цена. Отец должен был принести хозяину определенную сумму. Отец рассказывал, что ни разу не съел ни одного пирожка. Тогда он получил бы меньше денег. Хозяин платил отцу каждый день 50 коп. Это была приличная сумма. Вечером отец шел в харчевню и там обедал за 5 коп., получал щи мясные, гречневую кашу и хлеб – все это в неограниченных количествах, сколько влезет. Накопив денег, возвращался в село. Мне, конечно, трудно последовательно описать его жизнь, отец скупо рассказывал о себе. Когда его призвали в армию, он служил в Варшаве. Там у него вышел какой-то конфликт с офицером, кажется, отец ударил его. Чем это кончилось, не знаю.
После службы отец обосновался в Москве. Пошел работать на завод сельскохозяйственных машин Либхардта чернорабочим. Завод этот находился на Мясницкой улице (ул. Кирова) ближе к Красным Воротам. В тридцатых годах там было какое- то управление. На этом заводе отец познакомился с Сергеем Степановичем Степановым, своим будущим тестем. Они подружились. Оба грамотные, оба повидали достаточно. С.С. отслужил военную службу в Маньчжурии.
С.С. – уроженец Смоленской губернии, Вяземского уезда, деревни Лежнево. В деревне ничего не имел, так как у его отца было много детей, и после его смерти дом и усадьбу наследовал старший сын, а остальные сыновья и дочери разъехались кто куда. С.С. уехал с семьей в Петроград, работал там городовым, потом, после службы в армии, приехал в Москву.
Наш будущий отец понравился нашему будущему деду. С.С. привел отца к себе домой, познакомил с семьей, а дочери сказал: «Вот тебе жених!» Дочери Евдокии, которой было всего 16 лет, жених не понравился. Был у нее один скромный поклонник, у которого была лавочка и какие-то средства. Но он, вероятно, ждал, когда она немного повзрослеет, и прозевал невесту. Да притом дед не жаловал его. Мать не смела возражать отцу, он был в семье очень строгим. И бабушка не смела возражать. Скоро сыграли свадьбу, вероятно, это было в 1907 году, так как мать родилась в 1891 году. Отец сразу увез ее в свое село Погост, к своим отцу и матери. Мать, конечно, в селе всем понравилась. Красивая, скромная, грамотная, хорошо умела шить. Все считали, что Ивану повезло, такую жену отхватил!
Сколько они там прожили и как – не знаю. Мама рассказывала, что свекор, Алексей Семенович, хозяйством заниматься не любил. Вроде они купили корову, которая чуть не забодала деда. Отец, конечно, пошел работать на токарную фабрику. Бабушка и мать хозяйничали. В конце 1908 года у мамы родился сын Шурочка. Мама рассказывала, что мальчик родился крупный, красивый. Ему было три месяца, когда они получили письмо от дяди Митрофана, что у него умерла жена Катя и он остался один с тремя детьми, младшей дочке было, вероятно, несколько месяцев. Он просил мать приехать к нему. И вот наши родители с маленьким сыном и бабушкой отправились в Москву. Это было зимой, в январе или феврале месяце. Близко от Погоста нет железной дороги. Летом там ходит пароход по Оке, пристань близко от села. А зимой надо ехать на лошадях до Тумы 40 верст или до Мурома 70 верст и там пересаживаться на железную дорогу до Рязани или Шилова. Поехали на лошадях до Тумы. Шурочка кричал всю дорогу. А развернуть нельзя – мороз. Когда приехали в Туму, остановились у какой-то бабки. В избе было тепло. Развернули ребенка, он перестал кричать. Бабка посмотрела и сказала, что у него «младенческая», он умирает. И ребенок умер. Что было с матерью, можно представить. Она сходила с ума. Крик, истерика, потом позднее грудница. Она долго болела, и после этого у нее три года не было детей. Потом в 20 лет она родила меня.
Мать наша, Евдокия Сергеевна Степанова, родилась в деревне Лежнево Вяземского района Смоленской области в 1891 году в феврале месяце. Отец ее, Сергей Степанович, был предпоследним сыном в большой семье деревенского учителя. Старший сын Тимофей, потом, кажется, Яков, потом наш дед Сергей, потом Михаил. Были ли у них сестры – не знаю, никогда не слышала о таковых.
Жили они, по-видимому, все вместе. Мать рассказывала, что росла она вместе со своим ровесником Пашей, сыном Якова. Между прочим, они были похожи между собой – оба белолицые, кудрявые, красивые. Мать прожила в деревне лет до восьми. Потом, когда умер их дед (сельский учитель), дом и усадьба перешли в наследство к старшему сыну – Тимофею. Младшие сыновья разъехались кто куда. Яков, кажется, построился на хуторе. Я его совсем не знала. Наш дед Сергей уехал с женой и дочерью в Петроград. Там дед нашел работу – он стал городовым. Он был рослый, здоровый, рыжий, хорошо пел. Бабушка, Анна Абрамовна, была старше его на год. Не помню, чтобы она была ласковой. У нее была нелегкая жизнь. Дед любил франтить, одевался всегда хорошо, любил выпить. В Петрограде они сняли отдельную квартиру, и бабушка стала сдавать углы одиноким мужчинам. Она готовила на них, стирала и этим зарабатывала. Из этого заработка платила за квартиру и имела деньги на жизнь. А маму, восьмилетнюю девочку, отдали в няньки к грудному ребенку. Мама всегда вспоминала об этом с обидой. Ей, конечно, было трудно. Ей хотелось еще играть, как все дети, а она уже работала. Не думаю, чтобы это было нужно, просто дед был суров и с женой, и с дочерью. Мама, мне кажется, не любила отца – и за тяжелое детство, и за вынужденное замужество. Лет девяти отец отдал маму в городскую начальную школу.
Училась она хорошо. Она много получила от школы, особенно по литературе. Все, что она там читала и учила, она помнила наизусть много лет. От нее я впервые узнала об Илье Муромце, впервые услышала стихи, которые потом учила в школе, впервые услышала сказки, которые я еще не умела читать. Она учила меня и молитвам, и славянскому языку. Учила рукоделию, вязать кружева и чулки. Мама всегда пела, и я от нее знала много песен, запоминала мотивы и тоже пела.
Но дед не дал ей учиться больше трех лет. С четвертого класса обучение было платным (три года она училась бесплатно), и отец забрал ее из школы. Ее определили в белошвейную мастерскую, где шили солдатское белье. Там она научилась шить и, конечно, что-то зарабатывала.
Не знаю точно, в каком году дед был призван на военную службу. Знаю только, что он служил в кавалерийских частях, был конюхом, служил в Маньчжурии. Там с ним случилось несчастье – лошадь ударила его копытом между ног. Он попал в госпиталь, долго болел. Врач спросил его, есть ли у него дети. Дед ответил, что есть одна дочь. Тогда врач сказал ему, что детей у него больше не будет. В детстве я удивлялась, почему у мамы нет ни сестер, ни братьев. Я привыкла видеть семьи, где обычно четыре-пять или больше детей, а у мамы не было ни сестер, ни братьев. Позднее, когда я была уже взрослой, я спросила у мамы, и она мне рассказала, что случилось с дедом. У отца тоже был только один брат. Но там дети рождались каждый год и умирали, видимо, от голода. Бабушка была очень богомольная, соблюдала все посты, а в доме вообще был постоянный пост, поскольку дед жил все зимы в Москве. Из детей выжили только старший сын Митрофан и младший Иван.
Дед, Сергей Степанович, в 1905 году был на Востоке в армии, и, когда в Москве уже была революция, он вернулся в Москву. В Москве уже были баррикады, стреляли. Вечером жители города запирались дома и не выходили на улицу. (Это все рассказывала мне мама.)
Мама со своей мамой переехали из Петрограда в Москву и жили в районе трех вокзалов, на Ново-Рязанской улице. Дед приехал на Ярославский вокзал ночью, но домой попасть не мог, Каланчевская площадь обстреливалась. А ему надо было всего-навсего пересечь эту площадь, чтобы попасть на Ново-Рязанскую улицу. Он полз через площадь всю ночь и только к утру добрался до своей семьи. А ему еще не открывали дверь, не узнали по голосу! Обыватели не очень разбирались, кто в кого стрелял, и на всякий случай сидели дома взаперти.
После того как мама потеряла первого ребенка, они с отцом остались в Москве. Мама работала на табачной фабрике, набивала гильзы, работала там до моего рождения. Хозяева, имеющие большую квартиру, обычно делили большую комнату на углы, вешали занавески, и за каждой занавеской ютилась семья или одиночка. Так жили малоимущие. Сложностей не было. Хочешь – живи, хочешь – уезжай в другую квартиру, или в деревню, или в другой город. Были бы средства, угол, комнату или квартиру всегда можно было найти.
Отец не любил сидеть на одном месте, и обычно летом они с мамой и со мной уезжали в Погост. Там, конечно, было раздолье. Река, лес, большое красивое село с широкими улицами, красивая базарная площадь с двумя церквями и школой.
Мама рассказывала мне, что, когда мне было уже полтора года, она еще кормила меня грудью. Летом в Погосте я уже самостоятельно бегала по улице, а когда мне хотелось пососать мамину грудь, я бежала домой и кричала: «Мама, си-си!»
Брат Алексей родился, когда мне было два года четыре месяца. Около года он тяжело заболел, у него было воспаление глазных оболочек (сейчас я о такой болезни не знаю). Врачи говорили, что он не выживет, а если останется жить, то будет неполноценным человеком. Очень ярко помню такой момент: было начало августа 1914 года, немцы объявили нам войну. Отец уже был призван в армию. Он прощался с нами. Помню, светлая небольшая комната, у стены кровать с ситцевым пологом. На кровати лежал братишка без сознания. От родителей я слышала, что он очень плох, и отец прощался с ним навсегда… Я стояла между мамой и отцом и больше ничего не помню. Потом, спустя какое-то время, мама сказала, что отец ранен и лежит в госпитале в Москве. Она взяла меня, и мы поехали в госпиталь. Госпиталь мне запомнился навсегда. Очень высокое, просторное помещение, и, кажется, раненые лежали в два этажа, все в белом (белье, конечно). Под потолком летали голуби. Отец был ранен легко, в пятку. Это когда после победоносного наступления до Кенигсберга, где наши расположились и удивлялись немецкому быту – чистота и аккуратность. Удивляться пришлось недолго, немцы опомнились и погнали русских обратно. Ни еды, ни питья. Жажду утоляли из ямок от лошадиных копыт. Бежали быстро, не оглядываясь, потому и ранения в пятки.
Еще одно детское воспоминание. Небольшая комната, окно, напротив дверь. У двери кровать. Я стою на кровати, держась за спинку, и гляжу вниз. Там стоит сундук, а на нем кастрюля с молоком, горячим, как говорила мама. Я перегнулась через спинку и упала в молоко. Отец подхватил меня на руки, но не помню, чтобы я кричала. Все благополучно кончилось.
Детские воспоминания, конечно, встают в памяти вне времени и пространства, до определенного срока, примерно до пяти лет. Потом воспоминания уже идут по порядку.
Помню вечер, только начало темнеть, летом, потому что я была только в платьице. Я иду одна по улице, около домов. Дома одноэтажные и двухэтажные, у ворот сидят мужчины и женщины, спрашивают меня, куда я иду. Я ничего не отвечаю и продолжаю идти. Мне дают конфеты, я беру и иду все дальше. Но потом меня догнала мама, и, конечно, мне досталось.
Жили мы все время в одном районе – 1-я Мещанская, Красносельская улицы. Родилась я на одной из Красносельских улиц, а крестили меня «что в Красном Селе церкви». Так было написано в метрическом свидетельстве, выданном церковью.
Где мы жили в то время, не помню. Помню только, что в этот период у мамы родился мальчик, Коленька. Он был недоношенный, очень слабенький, все время кричал. Жил он всего две недели. Алексей к этому времени поправился, ходил и говорил и передразнивал своего слабенького братишку. Потом маленького не стало. Мама стала искать другую квартиру. Я помню, ходила вместе с ней, она читала на воротах объявления о сдаче комнат и квартир. И мы переехали в Орлов-Давыдовский переулок, д. 19. Переулок выходил одним концом на 1-ю Мещанскую, другим на Переяславку. Мне было, вероятно, года четыре. Квартира была в подвале, окна до половины в земле. Но это была отдельная квартира с русской печью, с отдельным входом, с сенями, два окна. Стены были серые, по ним ползали мокрицы.
Здесь я узнала, что отец из госпиталя на фронт не вернулся, дезертировал (тогда я этого слова, конечно, не знала). Мать мне строго наказывала, чтобы я никому не говорила, что отец дома. Это для него была снята отдельная квартира в подвале.
Последовательно я, конечно, не помню все, что было пережито в этой квартире. В памяти остались отдельные картины. Зимний день. Мать берет меня с собой, и мы идем по лавкам, мне нужно купить зимнее пальто. Прошли несколько лавок, примерили несколько пальто, ничего не подошло. На следующий день снова идем, и на этот раз мама купила мне красное плюшевое пальто, плюш длинноворсовый, как мех, и белый плюшевый капор. Когда я первый раз вышла в этом пальто во двор, ко мне, злобно шипя, направился хозяйский индюк с меня ростом. Я в крик, мама выскочила из квартиры. Индюка загнали в сарай, но все же он еще не раз пугал меня.
В доме был еще один подвал рядом с нашим, там жила польская семья – отец, мать и трое детей – два мальчика старше меня и девочка, мне ровесница, звали ее Витя (Виктория). С ними я и играла. Над нашими подвалами жила хозяйка дома. В ее квартиру, в бельэтаж вела широкая белая лестница, кажется из мрамора. Хозяйка жила одна, у нее была горничная, а во дворе дворник. И было у нее еще две белые собаки – Дик и Фринка. У них был враг – белая лохматая собачонка (шпиц?), которая была у хозяев напротив. Она постоянно прибегала к нашим воротам, и под воротами начиналась драка. Собаки лаяли, визжали, кусали друг друга, пока дворник не разгонял их метлой.
Белая хозяйская лестница не давала мне покоя. У меня уже тогда появилась страсть к рисованию. Я брала дома уголь и утром, когда во дворе еще никого не было, тихонько забиралась на лестницу и разрисовывала ступени. Мне, конечно, попадало в первую очередь от хозяйской горничной Лизы, которой приходилось смывать мои художества. Ну и, конечно, от мамы доставалось.
Во дворе еще был флигель двухэтажный деревянный. На первом этаже жили мать и двое детей, старшая Зоя, ей было, вероятно, лет четырнадцать, так как она была ростом со свою маму, и мальчик Миша, мой ровесник. Отец у них, вероятно, был на фронте. Эта квартира меня очень привлекала. Так, например, мы говорили, что, когда мы были большими, у нас были какие-то особенные игрушки.
Напротив Мишиной квартиры во дворе был сарай, в этом сарае росло дерево, ствол его был в сарае, а крона на крыше, которая была с дырой посредине. Около сарая была скамья, на которой мы вечерами сидели и рассказывали всякие истории.
Помню одно утро. Мама куда-то уходила и принесла целый ворох зеленого гороха с ботвой. Значит, это было лето. Вся ребятня была во дворе. Мы смотрели в небо, там летали самолеты, тогда мы их называли аэропланами. Взрослые говорили, что это немецкие аэропланы. Мы, дети, не испытывали страха. Мы просто ничего не понимали. Вероятно, это был уже 1916 год. В начале этого года, зимой, мама родила девочку, которую назвали Валентиной. Ничего не помню о ее младенчестве.
На моем попечении был Алексей. Он был плаксой, вечно ныл, гулял только со мной и звал меня няней. Мне хотелось во дворе побегать, поиграть в прятки, а он держался за мое платье. Дома он забивался в какой-нибудь угол и ныл неизвестно о чем.
Отец скрывался, вероятно, до Февральской революции 1917 года. Я помню, что, когда к нам приходил кто-нибудь из родственников, я со двора бежала домой предупредить отца, чтобы он прятался в шкаф (в шкафу была двойная задняя стенка). Приходил дядя Митрофан, его брат, и удивлялся, почему я от него бежала, как он только появлялся в воротах. Однажды пришла к нам бабушка, мать отца. Худенькая старушка, в темном платье, в темном платочке. Я почему-то только в это посещение ее и запомнила. Больше я ее не помню, как будто я ее никогда не видела ни до этого посещения, ни после. Она села за стол, видимо, мама накрыла на стол чай или еще что-то, и вдруг к столу вышел отец – в женском платье, на голове платок, чисто выбритый. Я была тут же, конечно, молчала, и мама тут же была (Алексея, видимо, куда-то выпроводили). Бабушка тихонько спросила у мамы, кто это у нее сидит. Мама ответила, что соседка зашла. Отец молчал и только смотрел на бабушку. Меня эта сцена потрясла, я запомнила ее на всю жизнь. Бабушка ушла, так и не узнав своего сына…
Весна 1917 года. На русской печке запасы продуктов. Макароны, крупа, железные коробки с халвой. Куски ситца, еще какого-то материала. Отец «вернулся» с фронта. У мамы появилось черное бархатное платье, отделанное белым мехом, кажется горностаем. Синий костюм из облегченного драпа. Красивая блузка, белая, черным горошком. Маленькие золотые часики на цепочке на шее. У отца золотые часы фирмы Буре с брелоками – слоник, счеты и что-то еще. У отца серый свитер, шляпа. Вале уже год. На ней белое пальтишко, толстые ножки в белых чулках. Она очень самостоятельная, за меня не цепляется, как Алексей, и признает только маму. Мне купили куклу. На ней серое платье и белый фартук, как у сестер милосердия (ведь была война). Первое, что я сделала с этой куклой, – содрала с нее волосы. Мне, конечно, попало. Кукле приклеили волосы и повесили ее на гвоздь высоко на стене, чтобы я не достала.
Кто-то из родителей купил красивую розовую расческу… Я причесала свои кудри, а потом попробовала расческу на прочность и сломала ее пополам. Тут уж мне попало от отца, он меня шлепнул, чего он никогда не делал, а потом старался загладить свою вину. Отец вообще был мягче мамы.
Однажды была очень сильная гроза. Лил дождь и затопил наш подвал. Гремел гром, сверкала молния, и в окна лилась вода. Мама подставляла корыто и таз, но все равно в квартире было много воды на полу. Я очень испугалась, и с тех пор всю жизнь я боюсь грозы.
В какой-то период, вероятно после февраля 1918 года, на улицах было неспокойно, стреляли. Мама закрывала окно одеялом. Я начинала понимать, что в жизни что-то случилось, но что, не знала. Родители, видимо, разговаривали очень осторожно.
Вероятно, в этот период, а может быть раньше, они начали делать мягкие игрушки – собак, зайцев, кошек и медведей. Делали их из байки и вельвета. Помню, отец приносил эти материалы кусками прямо со склада фабриканта Саввы Морозова. Приносил и ситцы. Запаслись. Это потом пригодилось. В лето 1917 года русская печка была завалена продуктами и материалами.
Мягкие игрушки начал делать дед Сергей Степанович еще в Петрограде. В их квартире был жилец, который делал игрушки. Точно не знаю кто – бабушка или дедушка тоже научились делать эти игрушки. Знаю только, что потом уже в Москве наш отец тоже стал их делать. Отец сделал отличные выкройки из твердого картона и по ним кроил детали зверей, а мама сшивала их на машинке. Потом, когда я подросла, моей обязанностью стало выворачивать сшитые «шкуры» зайцев, собак, кошек. Потом отец набивал их опилками, мама зашивала нижние части, пришивала уши, хвосты. Если игрушки были из белой байки, отец раскрашивал их рыжей краской. Куда отец сбывал эти игрушки в 1917 году, не знаю, но мы жили на них.
Еще один эпизод из детства. Вечер, отец что-то мастерит, мать читает книгу вслух. Брат и сестра спят. Я болтаюсь на кухне и внимательно слушаю, что читает мама. История по- современному, детективная. Какому-то типу завязывают рот, в нос что-то суют. Рот я себе не завязала, но в нос напихала горох, в обе ноздри. Горох был на столе, видно для завтрашнего обеда. Горох свободно вошел в ноздри, но обратно я его вытащить не смогла. Пришлось идти к маме, она с трудом извлекла злосчастный горох из носа, ну и, конечно, мне попало.
На Переяславке, напротив нашего Орлово-Давыдовского переулка, всегда стоял городовой. Помню, что ребята из нашего двора и из других дворов дразнили городового: «Городовой, городовой съел селедку с головой!» Городовой делал серьезное лицо, и мы разбегались.
Иногда к нашей хозяйке приезжали, а может, приходили гости – молодые нарядные девушки. В квартире хозяйки было весело, играли на пианино или рояле. Я не видела этих инструментов, но музыка мне нравилась. Я никогда не была в квартире хозяйки, только слушала музыку и не представляла, как там живут.
Летом 1917 года в Москве было очень беспокойно и, по- видимому, было уже плохо с питанием. Временное правительство было непрочно, большевики были уже сильны. Обыватели открыто смеялись над Керенским. Царя уже не было, но обыватель не верил, что будет какая-то другая власть. Ждали, что вернется старый режим.
Война все продолжалась. Солдаты гнили в окопах. Временное правительство кричало об Учредительном собрании. По улицам маршировали женские батальоны, неизвестно для чего созданные.
Родители наши собрали все пожитки, запасы продуктов и куски материалов, какую-то мебель, которую отец сам смастерил в подвале, швейную машинку и погрузились на пароход. Пристань тогда была у Устьинского моста. Ехали до пристани на ломовом извозчике. С пристани погрузились на пароход и поплыли по Москве-реке. Потом после Коломны по Оке. Конечно, я не очень хорошо помню это путешествие, помню только, что я бегала по пароходу и пела мамины песни. Мама всегда пела, и я перенимала от нее и мотивы и слова.
Прибытие в Погост запомнилось хорошо. Дом был заколочен, то есть окна закрыты ставнями, дверь забита. Все это открыли. Когда я вошла во двор, меня поразил запах полыни. Двор весь зарос полынью, она была высокой, с меня ростом. Я тогда не знала, что эта высокая серая трава с резными листьями называется полынью. Это я узнала после. Но запах полыни на всю жизнь стал моим любимым запахом.
Когда я вошла в дом, меня опять все поразило. Большая кухня, стол, широкие скамьи, печка, сбоку от печки полати, под потолком на них спали, сказала мне мама. В углу у окна стоял шкафчик, в нем немного посуды. За кухней видна была темная комната (ставни с улицы еще не были открыты). В комнате стояли станки (токарные, как я потом узнала).
Родители мои забрали младших брата и сестру, а меня оставили дома и не велели выходить. Сами они, видно, прошли по знакомым. Я прежде всего осмотрела содержание шкафчика. Мне очень понравился белый кудрявый барашек, это была, вероятно, половина масленки, нижней части не было (тогда я еще не знала, что бывают масленки…). Потом я обнаружила там интересный стаканчик. Как потом я узнала, из этого стаканчика дед Алексей пил водку, в стаканчик входила ровно сотка. На полу валялись какие-то бумаги, вроде газеты, но я тогда еще не умела читать. Заглянула в темную комнату, но войти туда не решилась. Посмотрела в окна на кухне. Они выходили в вишневый палисадник. Окна выше земли, а за ними деревья. Это было чудо, после московского подвала мне все казалось здесь необыкновенным. Потом я вышла во двор и выглянула за калитку на улицу. Но сейчас же закрыла калитку – напротив нашего дома у какого-то столба (телеграфного!) здоровенный бык рыл копытами землю и ревел. Я очень испугалась, ушла в дом и закрыла двери сеней и кухни и стала ждать родителей. Но они долго не приходили. А мне захотелось кое-куда (у меня заболел живот), выйти во двор я боялась, бык все еще ревел. Расстелила бумагу на полу и… устроила маме сюрприз.
Мы прожили в Погосте все лето 1917 года. Смутно помню, как жили. Станки из комнаты куда-то убрались. Мама сшила мне платье из синего сатина. У нее был журнал мод, она дала его мне и показала фасоны детских платьев. Мне понравилось одно, там были впереди пуговицы в два ряда. Мама сшила точно по журналу, и я гуляла в этом платье. По-видимому, в этот период жизнь еще была нормальная. Были еще частные лавки, и в них были продукты. Работали частные токарные мастерские, где точили банкаброши. У отца тоже стоял токарный станок, но уже не в горнице, а на кухне, сбоку от печи. Полати убрали. В стене отец прорезал окно во двор и у окна поставил станок. Точил на нем из дерева миски, солонки, кадушечки, вазочки. Видимо, все эти изделия мама меняла в ближайших деревнях на продукты. Это было уже в 1918 году.
Осень 1917 года. Октябрьская революция. По улице села прошла демонстрация. Отец где-то раздобыл лапти и шел в них. Его считали большевиком…
Жизнь стала меняться. Стали исчезать продукты. Родители купили теленка, чтобы вырастить корову. Когда уходили из дому, теленка приводили в горницу и привязывали к столу. Однажды теленок стащил со стола скатерть и изжевал ее края…
Зима 1917 года. Начало 1918 года. Мне исполнилось 7 лет. У нашей калитки на улице ледяная горка. Там катаются какие-то девочки, и я с ними. Одна из них спрашивает, сколько мне лет. Я отвечаю: «Семь лет». У мамы еще цело ее бархатное платье. Я хожу в красном плюшевом пальто.
Зима. Окна разукрашены ледяными рисунками. Ночь. В кухне горит керосиновая лампа. Мама сидит за столом и раскладывает карты. Она гадает. Отец с утра ушел в Ералтур, кажется, это село его матери. Я тоже не сплю и тоже волнуюсь. За окном гудит ветер. Наконец, в сени постучали. Это отец! Он замерз и тоже, видимо, волновался. Мы с мамой рады, что он жив и вернулся!
Канун праздника Рождества, сочельник. Вечер. На крыльцо приходят девушки и парни и славят Рождество. Их надо чем-нибудь угостить. Мама им что-то выносит.
Я сижу у окна в горнице и смотрю на небо. По небу плывет луна, именно плывет! Спрячется за облаком, вынырнет и снова плывет навстречу другому облаку. Я удивляюсь, когда же она уплывет за дом. Но она плывет и все время над нашим окном!
В конце лета 1918 года родители стали собираться в Смоленскую губернию в деревню Лежнево к родителям мамы. Видимо, жизнь усложнялась. Ехали через Москву. Как ехали на пароходе, не помню. Когда поехали по железной дороге, запомнилось. В вагоне было много народа, много детей, а самое главное – за окном вагона все время мелькали пожарища – горели на путях вагоны. В Москве мы остановились у дяди Митрофана. К тому времени старшего его сына Пети уже не было, дядя выгнал его из дома за то, что он украл у отца деньги. Жена дяди умерла уже давно, в доме была какая-то женщина, как ее звали – не помню. Дядя жил в подвале, в отдельной квартире. Там была одна комната и кухня с русской печью. Двор у них был большой, и там стояли два двухэтажных дома. Еще во дворе была большая прачечная с плитами, где хозяйки стирали белье. Жили бедно, но белье дома не стирали!
От дяди мы поехали в Лежнево.
Дед Сергей Степанович и бабушка Анна Абрамовна жили в маленькой избушке, которая принадлежала старушке бабе Маше. Баба Маша пустила их, так как она жила одна. Дед
Сергей был предпоследним сыном в семье. По старым законам дом и землю наследовал старший сын, а остальные должны были устраивать свою жизнь, как сумеют. В семье Степановых старшим был Тимофей. Он наследовал дом и землю. Второй сын, Яков, подался в Москву. Устроился на работу в Московском университете. Кем он работал – не знаю, но, вероятно, каким-то служащим. Все братья Степановы были грамотными. Их отец Степан был деревенским учителем, и все его дети были грамотными. Третий сын был наш дед Сергей. Он уехал с семьей в Петроград. Четвертый сын, Михаил, уехал в Москву, потом попал в Богородск (теперешний Ногинск), работал на текстильной фабрике. В 1914 году он был призван на войну. Попал в плен в Германии и прожил в плену до конца войны, до Брестского мира, который был заключен Советской Россией с Германией. В плену он работал на крестьянской ферме. Жил сытно, научился говорить по-немецки. А семья его – жена Варвара и пять дочерей, последняя из которых родилась в 1914 году, приехали в Лежнево, в дом к дяде Тимофею. Но жить там было трудно, у Тимофея была большая семья. Им пришлось переехать на хутор к каким-то родственникам. Дядя Миша вернулся домой в 1918 году. Забрал семью и уехал в Ногинск.
Итак, мы приехали в Лежнево. Как мы разместились в крохотной избушке, не помню. Там была одна кровать с пологом и печка, на которой тоже спали. Где спали мы, дети, не знаю, не помню. Через сени был чулан, там тоже стояла кровать и было крохотное окно. Летом там спали. Но осенью и зимой там было холодно.
Деревня была небольшая, всего одна улица, где было сорок дворов, по двадцать дворов справа и слева. Посредине – проезжая дорога. По обеим сторонам улицы росли липы. Напротив нашей избушки был небольшой пруд. За прудом лежали бревна. Наша избушка стояла в глубине от дороги и, собственно, позади соседних домов. Рядом стоял дом Евтеевых, большой, добротный, позади сад, где были яблони, груши, сливы. Воспоминания мои о жизни в Лежневе начинаются именно с этого сада. Соседи разрешали мне и Алексею приходить в этот сад и собирать там опавшие яблоки, груши и сливы. Сливы были еще незрелые, мы их набирали и приносили деду, а он укладывал их на полке под потолком, чтобы они дозрели.
В деревне было людно, постоянно были какие-то сходки, все шумели, спорили. Дед постоянно был на этих сходках, отец тоже, я редко видела его дома. Иногда, вероятно по воскресеньям, на улице молодые парни и девушки играли в какие-то непонятные мне игры. Девушки были в розовых, голубых и белых длинных платьях, парни все в черных костюмах. Девушки, взявшись за руки, стояли шеренгой, напротив стояли парни, тоже взявшись за руки. Они то двигались друг к другу, то опять расходились. Вероятно, они играли в «Бояре, а мы к вам пришли…».
Иногда я ходила в дом Тимофея, там было много детей, дом был просторный. Почему-то оттуда я приносила деревянные гнилушки, которые ночью светились.
Дед откуда-то имел газету, на одном листе на серой бумаге. Вверху газеты было напечатано «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!». Дед учил меня читать по этой газете. До этого меня учили читать и мама, и отец, это было весной и летом 1918 года. Мама учила меня по славянскому букварю – аз, буки, веди, глагол, добро, есть и т. д., но я выучила только буквы, а читать слова из этих «аз, буки» не могла. Потом отец за меня взялся, уже по нормальной азбуке, втолковывал мне, как из букв складываются слова. Я складывала из двух букв слог, но в целом прочитать слово не могла. Отец упорно объяснял мне какое-то слово, хотел, чтобы я его прочитала. Около этого слова была картинка «экипаж». Я решила, что слово это, вероятно, экипаж, и произнесла по слогам «э-ки-паж». Отец рассердился и больше не стал со мной заниматься.
Дед стал учить меня по газете, и я под его объяснения быстро научилась читать. Поэтому я и запомнила первую строку в газете «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!». Эту строчку я уже читала сама.
Жизнь в Лежневе была беспокойная. В нашей избушке было тесно. Я не знаю, какие планы были у родителей. Бабушка все говорила, хоть бы баба Маша скорее умерла (чтобы освободила место на печке). Но ближайшие события все перевернули. Пришла телеграмма из Москвы. Дядя Митрофан известил, что умерла мать (другая бабушка). Наши отец и мать уехали в Москву хоронить бабушку. Мы, дети, остались у деда с бабушкой. Вале не было еще трех лет.
Дни стояли еще теплые, солнечные. И вот однажды бабушка повела меня в другую деревню с полкилометра от Лежнева, записывать меня в школу. Записала, на другой день я с девочками из нашей деревни пошла в школу. Школа помещалась в избе. В просторной комнате размещалось четыре класса. Помню, первый класс был с левой стороны, у окна, второй класс – с правой стороны, позади первого класса сидели ученики третьего класса, позади второго сидели ученики четвертого класса. Учительница была одна. Старшим она давала задания по арифметике; мы, первоклассники, рассматривали картинки в букваре. Я не помню, сколько я там проучилась, помню только, что я ходила в школу, когда уже выпал снег, и я с девочками брела по заснеженной дороге в валенках и теплом платке, а что мы делали в школе, не помню.
Через какой-то срок вернулись мать и отец из Москвы. И вдруг заболела бабушка, испанкой. Тогда испанка свирепствовала везде – и в Москве, и по губерниям. Бабушка болела всего три дня, а утром четвертого дня она умерла. Отец поднес к ее лицу зеркало – дыхания не было. Что было с мамой – это трудно описать. Она рыдала, кричала полный день. Дед хлопотал с гробом. Кто-то сшил саван. Из деревни Сосновки пришла сестра бабушки Настя. (Между прочим, Настя была ровесницей нашей мамы. Прабабушка родила ее, когда ей было 56 лет.) К вечеру бабушка лежала уже в гробу. Гроб стоял по диагонали избы. Пригласили откуда-то двух монашек, и они всю ночь читали заупокойные молитвы. Читали нараспев, однотонно. Я не помню слов, но мотив застрял во мне на долгие годы. Я спала эти ночи на печке, вернее, не спала, а, свесив голову с печки, смотрела и слушала. В избе горели только свечи у гроба. У меня не было страха, только любопытство. За несколько минут до смерти бабушки дед принес ей мандарин и сунул ей в рот. Она пососала немного и умерла. На третий день ее похоронили.
Планы родителей за зимовку в Лежневе рушились. Я тогда уже понимала, что мама не любит своего отца, нашего деда. Она не могла простить ему своего замужества в шестнадцать лет. Она не успела повзрослеть, погулять, узнать получше своего жениха, которого привел ей дед. У нее был знакомый, который, видимо, ухаживал за ней. Звали его, кажется, Леонид. Он был очень скромный, обеспеченный, имел лавку. Но деду это как раз не нравилось, что тот был богаче его.
Из Лежнева мы выехали уже зимой, лежал снег, и было холодно. В Москве остановились у дяди Митрофана. В Москве уже были карточки и было голодно. Дальше поехали поездом до Мурома. Пароходы уже не ходили. Сколько мы ехали, не знаю. Помню только, что в Муром мы приехали вечером, было уже темно. В доме, где мы остановились, было много народа. Вероятно, это был постоялый двор. Горела большая керосиновая лампа, на столе стоял самовар и чайники и чашки. У хозяйки был грудной ребенок, и она рассказывала, что ночью тараканы искусали ему лицо. Тараканов я никогда не видела и не представляла, как они могли искусать ребенка.
От Мурома до Погоста надо было добираться на лошадях. Когда и как мы выехали, не помню. Осталось в памяти: мы едем на санях, по обе стороны темный лес. Алексей и я сидим сзади, укутались в тулуп. Валя у мамы на руках, они с отцом сидят впереди. Мне страшно. Я вспомнила, как мама рассказывала мне про Илью Муромца и Соловья-Разбойника, как Соловей-Разбойник сидел на дереве и стрелами убивал людей. Я осторожно выглядывала из тумана и смотрела на деревья – а вдруг там сидит этот разбойник?
В Погост приехали ночью. Остановились на Вышворке (это переулок, перпендикулярный нашей Большой улице), в семье Рогановых. Алексей Роганов – друг отца. Жена его, Татьяна, сразу стала нас устраивать. Разговаривали, наверное, до утра. Алексей рассказал, что накануне ночью в селе контра устроила резню. Зверски расправились с коммунистами и сочувствующими им. В основном эта банда была из Касимова. Алексей сказал, что искали и нашего отца, и посоветовал ему на время скрыться. Ночью они с отцом открыли наш дом, то есть двери и окна, и рано утром мы перебрались туда. Отец сидел в подвале, и утром мама всем говорила, что отец еще не вернулся с фронта. Когда кончилось посещение соседей, отец вышел из подвала. Окна закрыли тряпками, дверь все время была на крючке. Алексея держали дома, а я уже была испытанным конспиратором. Ночью отец надевал мамину юбку и платок на голову и выходил через заднюю калитку в огород подышать воздухом.
Позднее, когда я уже стала разбираться в происходящих событиях, я узнала, что осенью 1918 года в Касимове было белогвардейское восстание, которое перекинулось и в близлежащие села. А отца нашего односельчане считали большевиком за его язык.
Когда Советы покончили со всякой контрой в нашем уезде, отец объявился, как будто с фронта.
Была уже весна 1919 года. Надо было вспахать огород и посадить картошку. А лошади нет. Лопатой копать трудно и долго. Пришлось маме заплатить за вспашку огорода своим красивым синим костюмом.
С питанием стало трудно. Отец опять поставил станок за печкой около окна во двор. Он вытачивал из дерева миски, солонки, кадушечки. Мягкие игрушки не из чего было делать. Все запасы мануфактуры кончились. Помимо домашней работы отец устроился на работу на какую-то токарную фабрику, частную или государственную – не знаю. Там точили, как и раньше, банкаброши для текстильных фабрик. Мама с мисками и солонками ходила по окрестным деревням и выменивала их на любые продукты. Занималась она этим летом. Зимой ходить было трудно и опасно – волки…
Купили телку. Рослую, красивую. Ждали, когда она станет коровой. Но она была выше быка и не подпускала его к себе. К осени продали ее на мясо и купили корову, черную, с белым пятном на лбу.
В доме появилось молоко. Это уже было питание. Но корове нужно было сено. Занять огород – нужна была картошка, нужны были всякие семена для огорода около дома. На все это нужны были деньги, но их было мало, шли в ход последние тряпки.
По четвергам в Касимове были ярмарки, и отец старался сделать какие-нибудь мягкие игрушки и деревянные миски. Рано утром укладывал свой товар в какой-то короб, брал меня с собой, и мы еще до рассвета отправлялись в Касимов пешком, через речку Гусь, потом лесом. К восходу солнца были уже на окраине Касимова. От Погоста до Касимова 18 верст. Окраина города была заселена татарами. Когда шли по их улицам, резко пахло мылом, они делали его из лошадиного жира.
Ярмарка размещалась на площади перед собором, который стоял на высоком берегу Оки. Отец раскладывал свой товар на какой-то подстилке, раскрывал большой парусиновый зонт – от солнца и дождя и, оставив меня приглядывать за товаром, уходил на несколько минут посмотреть, кто и что есть на базаре. Мне тоже было интересно посмотреть. Когда отец приходил, я отправлялась одна обозревать базар. Отец покупал мне пряник или леденец, но это меня не интересовало, главное – все осмотреть. Все, что только было на этой базарной площади! Прежде всего – храм из серого камня, строгий, большой, стоял на возвышенности. В Погосте тоже были церкви, одна зимняя, другая летняя. Но они не были такими внушительными. Они белые, высокие, по площади скромные, «тоненькие», не такие грузные, как касимовский храм или храм в селе Гусь, который стоит за рекой Гусь и относится к Владимирской губернии. Однажды отец водил меня туда, был какой-то праздник, возможно пасхальная неделя. На площади стоял большой круг из мужчин и женщин, все держали в руках по одному яйцу, а кто-то один ходил и бил своим яйцом по яйцам стоящих в круге. Смысла этой игры я не поняла, но смотрела, как же интересно!
Обратно из Касимова возвращались в конце дня. Обратная дорога была тяжелее. Отец ложился отдыхать где-нибудь в тени под кустом. Я тоже отдыхала, но не спала – кругом было много интересного! Муравьи, кузнечики, бабочки, еще какие-то букашки. В начале лета много птиц – голосистых, чирикающих, кукующих, поющих. Домой приходили усталые, голодные, ноги гудели.
Осенью 1919 года отец послал меня записаться в школу. Я пошла с подружками, своими ровесницами. Записалась, как все, в первый класс. Пришла домой, отец спросил, в какой класс записалась. Я ответила, что в первый! Отец говорит: что же ты там делать будешь, ты уже умеешь читать? Посылает меня обратно, я не пошла. Отец сам пошел в школу и записал меня во второй класс. В первый день пришлось меня провожать в школу, так как я уже оторвалась от своих подружек.
Посадили меня на первую парту у окна. Соседка – Леля Курочкина. Она жила далеко от нас, и я ее не знала. Учительница – Наталья Петровна, молодая женщина, мне она понравилась. Часто утром она прибегала из Касимова, вероятно, она там жила. Конечно, ежедневно она не могла приходить оттуда, наверное, она жила где-то в Погосте.
Нам выдали книги – по чтению «Ясное утро», по грамматике, задачник по арифметике, по которому еще отец учился. «Ясное утро» я, конечно, прочитала сразу. Мне все там нравилось. И когда в классе учительница проводила урок чтения, я с удовольствием читала вслух.
В начале учебного года случилось неприятное дело. К нам с Лелей положили на парту настенные часы, которые перестали ходить. Мы с Лелей не обращали на них никакого внимания, но на следующий день выяснилось, что из часов пропали какие-то детали. Наталья Петровна на первом уроке обвинила меня и мою соседку. Я еле досидела до конца урока и побежала домой. Прибежала с ревом и сказала маме, что в школу я больше не пойду. Мама заставила меня рассказать, что случилось, и сейчас же пошла в школу. Представляю, как она разговаривала с учительницей. На следующий день меня пришлось провожать в школу. Учительница объявила в классе, что я ни в чем не виновата, что виноваты в этом мальчишки, фамилий их не помню.
В школе я сразу записалась в библиотеку и брала домой читать книжечки – детские, про зверей, про птичек и прочих животных. Скоро я перечитала все, что там было, и стала искать дома, что бы почитать. Дома отец и мать приносили чтиво с чердака. Дед был неграмотный, но книги любил и, когда зимой работал в Москве, привозил оттуда для бабушки евангелия, а для отца светские книги и заставлял его читать вслух. Я читала все подряд – евангелия, жития святых, брошюрки о Киевской Руси, сказки братьев Гримм (в хорошем издании, с цветными иллюстрациями). Попадались книги и более серьезные, для взрослых. Эти книги читали мать и отец, мне не давали. Помню одну книгу, маленького формата, называлась она, кажется, «Бабы». Я начала ее читать, но мама отобрала ее у меня и читала отцу вслух. Когда она ее оставляла, я брала ее и каждый раз начинала сначала. Так повторилось несколько раз, и однажды я заплакала, когда мама взяла ее у меня. Мама удивилась, чего я плачу. Я сказала, что так я никогда не прочту книгу до конца, потому что я каждый раз начинаю сначала. Мама рассмеялась и научила меня, что книгу надо закладывать чем-нибудь, где остановилась читать. До этого я читала детские книги с начала и до конца, никогда не останавливаясь посредине. После объяснения мамы я уже сумела прочитать этих злосчастных «Баб» до конца.
Зимой 1919–1920 года ходил тиф. Болели семьями. У нас не помню кто болел, но кто-то болел. Было холодно, хлеба недоставало. Мясо было редко, если только кто-нибудь резал скотину по случаю какого-нибудь ранения. Тогда мясо продавали, и если удавалось купить, значит, в доме был мясной обед. А так – картошка и молоко. Не было совсем мыла и соли. Мама из золы варила щелок, мыла им наши головы и стирала в нем. Без соли было очень плохо, особенно страдал отец, он не мог есть несоленые щи и картошку. Мы, дети, ели без соли. Однажды отец принес конину: у кого-то лошадь сломала что-то, и ее прирезали. Мама сделала из нее котлеты, и мы, отец и дети, с удовольствием поели. А мама не могла есть, она вообще была очень брезглива.
Второй класс я окончила первой ученицей. Однажды учительница в конце уроков встала и объявила, что я первая ученица в классе. Я очень хорошо читала и хорошо декламировала стихотворения. Книги с чердака помогли мне обогнать моих сверстников.
Зимой в школе не хватало дров для печек. Родители собирались, привозили откуда-то, вероятно из леса, деревья и до темноты пилили на дрова.
Летом было легче. Весной по вечерам ловили майских жуков и собирали их в коробки. Они жужжали там, и нас это забавляло. Ведь игрушек у нас не было. Кукол шили из тряпок. Собирали стекла от битой посуды и играли в хозяек. Мой большой мяч, который был куплен еще в Москве, давно закончил свое существование. Играли в чижика, в пятнашки, в догонялки. Мама рано выгоняла корову. Пастух выходил с другого конца села и громко играл в рожок, будил хозяек. Из каждого двора выходили коровы и овцы. Овцы громко блеяли, коровы мычали, пастух бил хлыстом, а рожок выдавал звонкую мелодию. Словом, просыпались не только хозяйки, но и мы, дети. Если утро было ясное, спать больше не хотелось. Мама топила русскую печку, что-то варила, кипятила. Меня и Алексея посылали на огород за щавелем. Мы собирали его на меже, только на своей: у каждого дома была своя межа. Отец не косил на ней траву. На ней было много щавеля, росли розовые гвоздики, трава была мягкая, не колючая. Мы ведь с самой весны ходили босиком. Когда солнце поднималось уже высоко, мама посылала меня на родник за водой для самовара. Родник был в конце села, под горкой. Мы жили недалеко от него. От нашего дома была видна Ока. Между Окой и селом были заливные луга. Скот туда не гоняли. С этих лугов косили траву на сено для зимы. С горки, под которой был родник, был чудесный вид на луга и Оку!
Воду я носила в глиняном кувшине с узким горлом. По бокам у него были ручки. Тяжеловато было его таскать. Оттого, вероятно, у меня и руки выросли длинные, не по росту.
Осенью коров в полдень не пригоняли домой, хозяйки ходили на пастбище и доили их там. Летом, в жаркие дни, стадо пригоняли домой в полдень, и коровы спасались от жары в хлевах. Когда жара спадала, корову надо было гнать к реке, к месту, где пастух их собирал и потом гнал за реку, к лесу. Корову часто приходилось гнать мне. Я пригоняла ее к реке и с завистью смотрела, как там купались девчонки. Мне мама не разрешала купаться, и я ни одного раза не окунулась в реку Гусь. Конечно, я могла бы выкупаться и без разрешения, но я боялась воды. А попросить какую-нибудь девочку помочь мне войти в воду я не могла, я вообще никогда никого ни о чем не просила.
Не помню, в каком году, летом, в 1919 или в 1920 мама уехала в Москву раздобыть чего-нибудь. В сельской лавке ничего уже не было. Отец остался с нами. Ему, конечно, нельзя было выезжать из села, у него, вероятно, документы были не совсем в порядке. А в эти дни всему мужскому населению села было приказано явиться в Касимов, в военкомат. Отец не пошел, он не хотел оставлять нас одних. Из военкомата могли ведь сразу отправить на фронт, шла гражданская война. Мама приехала через день или два, не помню. Отец сразу побежал в Касимов. В военкомате ему сказали, что часть уже сформирована и отправлена куда-то, а одного его отправлять не будут, пусть подождет следующего призыва. К счастью, следующего призыва не было. Те, которые были отправлены на фронт, домой не вернулись…
Этим же летом, когда мама была в Москве, приехал в Погост хороший товарищ отца, Борис Кирпичников, я его тогда увидела впервые. Он жил в Москве. Он привез с собой батончик колбасы полукопченой и хлеб и дал все нам, ребятам. Мы сели за маленький столик в горнице. Мы – это Алексей, Валя и я. Отец порезал колбасу и хлеб, черный, конечно. И… что тут началось! Брат и сестра с жадностью набросились на редкостную еду. Я съела кусочка три и посмотрела на отца. Сказать ему вслух, чтобы он тоже взял и съел хоть кусочек, мне было неудобно. Я знала, что он голодный, но при чужом человеке я не решалась говорить. Борис тоже стоял молча и смотрел на нас. Прошла целая жизнь, сколько было всяких событий, но этого дня я забыть не могу. Я хорошо помню вид, и запах, и вкус этой колбасы, и щемящее чувство обиды за отца, что он даже не попробовал этой колбасы.
Помню соседку, у которой муж не вернулся с гражданской. Она приходила к нам, садилась почему-то на пороге из сеней в кухню и кашляла по-страшному, задыхалась. Говорили, что у нее чахотка. Я тогда не знала, что это такое. Мне было жаль ее. Муж погиб, кажется, у нее был сын, еще мальчишка. Вскоре она умерла, в то же лето, 1919 или 1920 года.
Летом в селе было привольно. Дети бегали по лугам, недалеко в лес. Питались всякой зеленью. Ели будулицы – это цветы щавеля, толстые сочные палочки с цветами на конце. Мы снимали с палочек тонкую пленку и ели эти палки в неограниченном количестве. В августе собирали дикий чеснок в виде толстой травы и тоже ели. Ели заячью капусту – три листика нежной травки. Ели клевер и белую кашку, которая росла везде. Потом ели еще просвирки – это красивые листья травы и плоды ее, в зеленом гнездышке белая круглая лепешечка, съедобная для нас, детей. Потом ели еще какую-то траву с толстым стволом, тоже чистили ее, вкус ее напоминал вкус редьки. Эта трава росла только в одном месте, во дворе тюблевки, так называлась сельская тюрьма.
Не помню, в 1919 или 1920 году Пасха была 19 апреля и было очень жарко. Девочкам в школе выдали ткань на платья, белую, кажется в полоску, а может быть, в мелкую клетку. Мама сшила мне платье, и так приятно было его надеть. Но я скоро испортила его, села где-то на бревно, а оно было сосновое, и к платью прилипла смола…
По праздникам на базарной площади ставили карусель, и мы, дети, очень любили кататься на ней.
Летом отец ходил в лес за грибами и иногда брал меня с собой. Выходили из дому, когда было еще темно, и в лесу ждали рассвета. С первыми лучами солнца брали палки в руки и начинали искать грибы. Грибов в лесу было много, лес был чистый, хворост собирали для печек, и поэтому в лесу свободно росли и травы, и цветы, и кустарники, и ягоды, и грибы. Грибы мы брали только белые, подосиновики, подберезовики. Сыроежки не собирали, от них в корзине только мусор. Брали еще маслят, они росли большими семействами, и собирать их было удобно.
Дома мама жарила грибы, и мы набрасывались на них, а потом у нас болели животы…
В 1920 году, весной, родители на приусадебном участке посеяли просо, а не картошку. Просо выросло высокое, густое. Осенью его сжали или скосили, не помню. Где-то на крупорушке его ободрали, и мама стала каждый день варить молочную пшенную кашу. Мы ее ели и никогда не наедались, особенно я, мне всегда хотелось каши.
В сентябре, 15 числа, мама родила дочку. Она рожала дома с бабкой-повитухой. Лежала она на кухне в маленькой комнате, за печкой. Алексей и Валя спали, была ночь. Отец и я не спали. Отец бегал по кухне, горнице, стоял перед иконой и молился. Я все время сидела на кухне и слушала, как мать кричит. Меня не прогоняли, видно, считали, что я уже большая, а мне было всего девять с половиной лет. Днем мама испекла пирог с картошкой и легла, видно, у нее уже были схватки, она послала отца за бабкой. Мне она что- то показывала, не помню.
К концу ночи мама родила девочку. Назвала ее Анной, в память о своей умершей матери. Я сразу же попросила называть ее Нюрой. Недалеко от нас жили Наметкины, два брата, и у них обоих были девочки, и звали их Нюрами. Мне это имя очень нравилось. (Когда сестра выросла, она была недовольна своим именем и просила всех звать ее Аней. Все звали, а я нет, только Нюрой.)
После родов у мамы были какие-то заскоки в голове. Однажды в конце дня мы что-то делали в огороде всей семьей – отец и мы, дети. Мама сидела тут же на табурете с Нюрой на руках, кормила ее грудью, я что-то спросила у нее, она посмотрела на меня очень неласково и сказала: «Ты тут хозяйка и делай как знаешь!» Меня это почему-то очень обидело. После этого я не стала у нее ничего спрашивать. Я поняла только, что она не совсем здорова.
Прошла теплая осень. Наступила холодная зима. Мама стала подкармливать Нюру пшенной кашей, а она была еще такой маленькой…
Я пошла в третий класс. Сидела уже не на первой парте, а где-то сзади в последнем к двери ряду, с Лидой Платоновой, которую во втором классе я не знала. Учительницу звали Капиталиной Федоровной. Учиться мне было легко. Только однажды я встала в тупик, когда по арифметике стали проходить деление больших чисел. Задали на дом несколько примеров. Пришла домой, села за уроки и не знала, как решать эти «деления». Досидела до ночи и решила, что завтра в школу не пойду, и начала плакать. Отец уже видел, что я что-то не могу сделать, взял у меня задачник и стал мне объяснять, как надо делить число на число. Долго он вдалбливал это деление в мою голову, пока я наконец не поняла, и я легла спать радостная и довольная. Больше у меня на уроках не было непонятных вещей. Третий класс проскочил как-то незаметно, не было особых впечатлений, если не считать грубых, нахальных мальчишек. Их в классе было больше, чем девочек, и много их было из деревень Белково и Забялино.
Помню, в большие перемены мы бегали из школы к дому попа Владимира. Там рубили капусту, а кочерыжки выбрасывали за ворота, и там их была целая гора. Мы набирали их, сколько могли, приносили в школу, а потом грызли на уроках.
Помню в селе два пожара зимой. Проснулась ночью от разговора родителей и от яркого света в окнах. Небо было оранжевое. По улице бежали люди с ведрами, у колодца брали воду и бежали к дому на нашей улице. На один пожар я выскочила из дому вслед за родителями. Люди стояли в ряд и передавали друг другу ведра с водой. Стоящие у горящего дома быстро заливали ближний огонь. Но огонь обычно пожирал большую часть дома, и это было страшно…
Лето 1921 года. Стала поспевать на огородах картошка. И вот однажды по улице мимо нашего дома идет процессия – впереди мальчишка с худым ведром, по которому он барабанит палкой, а за ним ведут девочку с ведром картошки. Девочка – моя одноклассница, Наташа Роганова, дочь Филиппа Роганова, товарища отца. Рано утром мать послала ее на огород к соседям, а соседи поймали ее на месте преступления. И бедную девочку провели по всему селу. Так каралось воровство…
В это же лето утонула в Оке соседка. Она переплывала на лодке Оку, и лодка перевернулась. Нашли ее не сразу, дня через три. Она была объедена сомами. В Оке всегда водились сомы, большие рыбы, которые живут в водорослях. Мама наша никогда не покупала эту рыбу, и я, будучи уже взрослой, никогда и нигде не ела сома.
К концу лета 1921 года родители стали собираться в Москву. Я очень радовалась этому. Я хотела в Москву. Я тогда еще не знала, что буду всю жизнь тосковать по Погосту, о нашем вишневом садике, об огороде, лугах, лесе…
Продали корову, расставались с ней, как с родным членом нашей семьи… Получили за нее 1100 рублей, а когда приехали в Москву, за эти деньги можно было купить только коробку спичек…