Читать книгу Вечный Град (сборник) - Татьяна Александрова - Страница 2

Перед жертвенником лугдунским
I. Вечный Рим

Оглавление

1

– Ну что ж, сынок? Простимся!

Вдова Вибия ласково провела рукой по курчавым, непокорным волосам сына, а тот, несколько раздосадованный столь явной материнской лаской, мягко, но настойчиво отвел ее руку.

– Пора, матушка, – сказал он поспешно. – Дальше уже некуда тянуть, вон, Матур машет рукой. Смотри, все на палубе и уже канаты отвязывают.

– Марк, милый! – прекрасные темно-карие глаза Вибии наполнились слезами. – Увижу ли я тебя вновь? Ах, ладно! – Слеза покатилась по ее щеке, но тут Вибия спохватилась, что не стоит ей своими слезами омрачать сыну радость долгожданного путешествия, и, сделав глубокий вздох, быстро проговорила: – Да хранит тебя Бог!

Марк Веттий, черноволосый и кареглазый юноша с густыми, слегка асимметричными бровями и по-детски пухлыми губами, к которому и относились эти слова, поморщился:

– Матушка, ну опять ты за свое? Обещаю тебе, что буду стараться оправдать надежды, твои и отца, что не упущу ни одной возможности и возьму все, что может дать мне Город. Будь здорова!

И, поклонившись матери, побежал к пристани, где корабельщики уже и правда отвязывали канаты, готовя к отплытию внушительных размеров торговое судно кельтского образца, под кожаными парусами, на котором читалось название «Фортуна». Слезы неудержимо покатились по щекам Вибии, а губы ее неотступно повторяли молитву: «Господи, сотворивший небо и землю, спаси и сохрани единственную мою надежду!»

Вибия долго еще стояла, вглядываясь в золотистый утренний туман над серебряной рекой, и до последнего провожала глазами отплывающую «Фортуну», пока та не растаяла в этом тумане, в лучах восходящего солнца. Потом она какое-то время любовалась на привычное и знакомое место, где мощный Родан принимает в себя сонные воды медлительного Арара, на оживленно движущиеся по обеим рекам разнообразные суда и суденышки, от галльских кораблей, подобных «Фортуне», способных выдержать путешествие не только по реке, но и по морю, до увеселительных лодок под пурпурными шатрами. Умом Вибия понимала, что ее тревога чрезмерна: в самом деле, ведь не на войну, не в холодные болота дикой Германии и не в дальнюю жаркую Парфию отправляла она своего мальчика, а в Рим, столицу мира, и не к чужим людям, а чтобы жить в семье родного дяди своей матери, сенатора Тита Клодия Вибия Вара, и поехал он не один, а в сопровождении нескольких верных рабов, и не с какими-то разбойниками, а с честными торговцами, известными в городе. Но как не биться в тревоге материнскому сердцу, если семнадцатилетний сын, единственная ее надежда и утешение, впервые покинул родительский кров и отправился за тысячи миль? И Вибия все стояла, словно застывшая. Скорбной своей фигурой она чем-то напоминала Ниобу, хотя саму бы ее испугало такое сравнение: она плакала лишь о временной разлуке с сыном и, несмотря на слезы, всей душой надеялась, что проводила его в новую, счастливую жизнь.

2

Путешествие из Лугдуна в Рим, сначала вниз по течению Родана, а далее по морю, вместе с остановками заняло пятнадцать дней. Высадившись в Остии на рассвете, по Остийской дороге Марк Веттий прибыл в Город после полудня, но блуждания по дебрям его улиц и переулков в поисках Африканской улицы на Эсквилине, где жила семья его родственника-сенатора, продлились не один час, так что только к закату он, в сопровождении четверых рабов, несших его кладь, добрался до места. Все они так устали, что засыпали на ходу, и каждый мечтал лишь об одном: вытянуться на какой-нибудь поверхности.

Зато на следующий день Веттий проснулся от лучей восходящего солнца, сквозь окно и приоткрытую занавесь двери во внутренний дворик – перистиль – пробившихся в его спальню и красным золотом окрасивших ее стены, – и не сразу понял, где он, а потом с нахлынувшей радостью осознал: да, он действительно в Городе, в доме дяди своей матери, сенатора и консуляра Тита Клодия Вибия Вара. Сегодня ему еще предстояло знакомство со своим родственником и благодетелем и его семейством. Веттий не был по природе робок, но все же чувствовал смутное волнение. Вечером раб сказал ему, что сенатор должен сначала принять своих клиентов, а потом, как освободится, будет рад видеть у себя молодого родственника, о чем сообщит. Веттий оделся и стал ждать. Не зная, чем заняться, он некоторое время рассматривал комнату, пестрый тканый узор подушек и покрывал, коробовый потолок, роспись стен, изображавшую морских рыб и осьминогов с причудливо переплетенными щупальцами, у своего изголовья – маленький бронзовый трехногий столик (ножки его заканчивались козьими копытцами), на котором стоял потухший светильник, – и мысленно составлял экфразу, риторическое описание всего этого. Потом он умылся, оделся и вышел в перистиль. Было еще тепло, во внутреннем дворике пышно цвели дамасские розы, хотя стоял уже канун октябрьских нон, ярко зеленели подстриженные в виде геометрических фигур кусты мирта и тамариска. В середине садика располагался водоем, посреди которого поднимался из воды бронзовый тритон, трубящий в раковину. Веттий подумал, что в Лугдуне листья уже совсем пожелтели и в домах начали топить. Все проделанное путешествие мгновенно промелькнуло перед мысленным взором Веттия, а после вчерашнего блуждания по широким, но тесным от народу и грязным улицам садик показался ему желанной тихой заводью в бурном потоке, и даже не хотелось думать о том, чтобы покинуть ее. Время тянулось томительно. Но наконец раздался долгожданный стук дверной колотушки, и раб четким голосом возвестил: «Господин наш Тит желает видеть у себя господина Марка».

Тит Клодий Вибий Вар ожидал внучатого племянника у себя в библиотеке. Пройдя вслед за рабом по лабиринту комнат, разделенных частично двухстворчатыми дверями, частично – тяжелыми ткаными завесами, – лабиринту, из которого он едва ли нашел бы обратную дорогу без нити Ариадны, Веттий очутился в просторной комнате, где вдоль правой стены возвышались три книжные полки из драгоценной туи, а вдоль остальных стен выстроились бронзовые статуи богов. Веттий сразу выделил Фемиду с повязкой на глазах и Минерву в шлеме. Сами стены украшала трехчастная роспись, представлявшая битву Тесея с амазонками. Сенатор стоял возле столика для чтения, сворачивая какой-то свиток.

Услышав шаги входящих, он быстро обернулся. Клодию Вару было под пятьдесят. Он был крепок, ладно сложен и во всей его фигуре чувствовались воля и властность. Лицо типично римское, довольно широкое, волосы коротко стрижены, а щеки – гладко выбриты, по-старинному, вопреки моде последних десятилетий на греческие кудри и бороды. Открытый лоб, умные глаза, выдающийся нос, четкие, точно резцом проведенные, складки, тянущиеся от носа к губам и такие же, точно резцом проведенные, узкие губы, в уголках которых пряталась усмешка; волевой подбородок. Это лицо смутно брезжило в детской памяти Веттия. «Ну, здравствуй, родственник, – сразу начал Клодий Вар. Голос у него был довольно низкий, приятного тембра, и говорил он четко, внятно и неспешно, как человек, привыкший управлять. – Вот ты какой! В тот единственный раз, что я тебя видел, ты был вдвое меньше ростом! Ты-то меня запомнил или нет?

– Немного помню… – слегка растерялся Веттий.

– Ну, как там наш родной Лугдун? – продолжал сенатор. – Все то же? Те же собрания провинциалов в августовские календы? Те же состязания ораторов? Те же катания на лодках по Родану? Мое августодунское поместье приносит мне неплохой доход, но сам я что-то за десять лет так туда больше и не собрался… Впрочем, хороший управляющий – это главное. Мой вилик Евтих, конечно, плут, но у меня особо не поплутуешь, а в уме ему не отказать. – Он негромко, сдержанно засмеялся, а потом спросил уже совершенно иным, серьезным тоном: – Как мать? Так и не собирается больше замуж?

– Нет, – ответил Веттий. – Я бы и не против, мне кажется, она тоскует. А без меня ей будет еще тоскливее. Но она и слышать об этом не хочет. И меня беспокоит, что она несколько суеверна…

– Ну что же? Я думаю, твою мать можно понять. Женщины вообще склонны к суеверию. Даже мать Александра Великого, Олимпиада, заклинала змей… Эх, Веттий, Веттий… – Сенатор вздохнул, и стало ясно, что он вспомнил о покойном Веттии-старшем. – Хороший был человек. Даровитый! Не так много я с ним общался, но успел оценить его. Он, конечно, мог бы найти себе лучшее применение, чем учить мальчишек риторике. Очень пригодился бы и здесь, в Городе… – Потом, точно спохватившись, сенатор спросил: – Так чему ты намерен посвятить себя?

– Я хотел бы учиться в Атенеуме, серьезно изучать философию, а также усовершенствоваться в риторике, хотя я уже три года учился ей в Лугдуне…

Сенатор вновь рассмеялся.

– Ну, если философ у власти, чему удивляться, что и все подданные – философы. И к какой же философии ты тяготеешь? К платоновской? К стоической? Или, может быть, к кинической? – Он лукаво подмигнул и, не дожидаясь ответа, продолжал:

– Советую тебе выбрать вторую: это в традиции нашего сената. Я и сам стоиков уважаю, хотя философские премудрости не по моей части. Но что же, выходит, ты хочешь стать одним из так называемых софистов, которые разъезжают по городам и в трескучих фразах преподносят публике пену, снятую с философии всех школ сразу? Не лучше ли тебе стать адвокатом и выступать в судах?

– Я хотел бы заниматься тем, чем занимался мой отец, – потупив глаза, ответил Веттий. Ему было немного неприятно, что его выбор, похоже, сочли данью моде. – Именно он первым внушил мне уважение к философии. И я именно для того покинул дом, чтобы слушать лучших философов. Здесь, в Городе, а потом, может быть, в Афинах. Начать я думаю с Платона – потому что он представляется мне величайшим философом, и отец так говорил.

– Ты уж прости меня, милый, но сколько тебе было лет, когда умер твой отец? – сенатор пристально вглядывался в лицо Веттия. – Одиннадцать? Ты думаешь, он уже серьезно говорил с тобой, с ребенком, о твоем будущем? Уверен, что нет: он просто старался привить тебе любовь к учению, к знанию.

– Нет-нет, ты ошибаешься! – стал горячо возражать Веттий. – У нас уже были очень серьезные разговоры!

– Ну, как знаешь, дело твое, – развел руками сенатор. – Походи, послушай. Но все-таки я бы советовал тебе более основательно подумать о своей будущности, а не качаться в гамаке в мыслильне, как Сократ у Аристофана. Хоть и консульская власть, и власть сената в наши дни не та, что в старые добрые времена, но пройти все ступени, поднимаясь к ней, – это хорошая школа и славный путь, проторенный многими. А призвание каждого мыслящего человека, если он римлянин, особенно в наши дни – служить Риму. Это Плиний Младший говорил: молодость и средний возраст мы должны уделять родине, старость – себе. Заметь, ни ему, ни его дяде государственные должности не мешали интересоваться всем на свете и писать изысканные сочинения. Мы сейчас, конечно, стали во всем похожи на греков, что не может не тревожить. За последнее время что-то и пишущие по-латыни совсем исчезли. Природные римляне сочиняют по-гречески, римляне, облеченные властью, записывают и издают мудрствования неграмотных греческих рабов. Скульпторы изображают римских августов обнаженными, и те, не стыдясь, являют свою наготу всей вселенной. Пусть якобы это нагота и божеская, и у греков это можно и даже почетно, но у нас-то, по старому обычаю, даже отец перед собственными сыновьями не обнажается, а тут – перед всем миром… тьфу! Не к добру все это, ох не к добру! Но все же, как сказал наш поэт… – Сенатор слегка прикрыл глаза и продекламировал крепко сидящие в памяти звучные строки:

…Смогут другие создать изваянья живые из бронзы,

Или обличье мужей повторить во мраморе лучше,

Тяжбы лучше вести и движенья неба искусней

Вычислят иль назовут восходящие звезды, – не спорю:

Римлянин! Ты научись народами править державно —

В этом искусство твое! – налагать условия мира,

Милость покорным являть и смирять войною надменных![3]


Когда он дошел до последних слов, его голос слегка дрогнул, а в уголках губ заискрилась улыбка.

– Рим так распространился, что вобрал в себя почти весь мир, – продолжал он. – В этом наша сила – и, скажу я тебе, – наша слабость. Смирять войною надменных все труднее: слишком уж обширны наши границы. Боюсь, что парфяне – это не конец, а только начало. Наш август… Нам, конечно, грешно роптать на богов, последние десятилетия они ставят во главе государства людей достойных… Август Марк Антонин не из тех, кто оставляет по себе память изобретением постели, устланной розовыми лепестками. И не могу не признать, что никто из августов не оказывал большего уважения сенату. То, что он ввел в него многих своих друзей, то, как он заботится об обедневших сенаторах, наконец то, что он участвует в комициях и нередко задерживается до самой ночи, пока консул не позволит расходиться сенаторам, – это говорит о многом! И все же… боюсь, что он больше греческий философ, а нам бы сейчас римского воина, такого, как божественный Траян Парфянский… Наши дела на Востоке быстрее пошли бы на лад… Кстати, будешь на форуме Траяна, рассмотри повнимательнее его колонну. Ее можно читать как книгу, там вся история его побед в камне. А что до нынешнего… Не будем уподобляться лягушкам, выпросившим у Юпитера в правители гидру. Впрочем, к тебе, мой юный друг, все это не имеет никакого отношения. Мой тебе совет: займись изучением права, в жизни это пригодится. Я и собственного сына направил по этой стезе. Но вообще, скажу тебе прямо: в наше время Город держится только на нас, выходцах из провинций. В наших сердцах еще есть место для той доблести, которая когда-то сделала Рим Римом… Но не буду утомлять тебя слишком долгими разговорами: я хочу, чтобы ты познакомился с моим Публием Гельвидианом.

Сенатор постучал в колотушку и приказал тотчас явившемуся рабу позвать молодого господина. Вскоре в библиотеку вошел юноша лет двадцати – сын сенатора, Публий Клодий Гельвидиан. Чем-то он походил на отца, но все же в нем сильнее чувствовалась другая кровь – кровь матери. Черты лица его были тоньше и строже, он был весьма привлекателен на вид и отдаленно напоминал молодого Октавиана Августа, такого, каким его изображали парадные портреты. Темные волосы уже уверенно пробивались на его щеках. Он приветливо улыбнулся Веттию, и тот сразу почувствовал себя легко.

– Ну, брат Веттий, с чего ты желаешь начать знакомство с Городом? – спросил Гельвидиан, когда они вышли из библиотеки. Веттий замялся, но Гельвидиан словно того и ждал, и, не дав ему времени на раздумье, охотно выложил свой план. – Или после вчерашнего путешествия тебе страшно пускаться в новое плаванье? Но я не тороплю! Сегодняшний день можешь потратить на отдых, на обустройство, на знакомство с домом. А вот завтра – завтра я предлагаю тебе начать с самого главного. Прямо с рассветом мы отправимся на Палатин, и там ты сможешь увидеть самого августа, который выходит к подданным, как патрон к клиентам. Туда собирается презанятная публика! Там ты увидишь лучших философов, ораторов, грамматиков, послушаешь их разговоры. Клянусь Геркулесом, они стоят того, чтобы их послушать – даже если бы август и раздумал выходить к народу. Возможно, кто-то из них тебя заинтересует, да и я представлю тебя тем, кого сам знаю. Как? Неплохо для начала?

– Да я просто в восторге от такого предложения, – радостно откликнулся Веттий, но вдруг как будто осекся. – Только… ты знаешь, я не взял с собой… тогу…

– Тогу? – Гельвидиан чуть не открыл рот от изумления, а потом рассмеялся. – Вы там, в Лугдуне, все такие? Или ты думаешь, я предлагаю тебе совершить путешествие во времена Катонов и Сципионов? Или ты забыл, что уже девятьсот семнадцатый год от основания Города на исходе? Где ты сейчас увидишь в Риме тогу? Еще Ювенал жаловался, что ее надевает лишь покойник – как-то у него там, не помню… Нет, конечно, отец раньше, до войны, облачался в нее, отправляясь на заседания сената, – помню, что это облачение занимало не менее часа. А в военное время тогу и прежде не носили. Завтра ты сам убедишься, что даже август ходит в греческом плаще. Так что не сомневайся, надевай свою лацерну и готовься к знакомству с Городом и лучшими его людьми!

Первый свой день в Городе Веттий действительно потратил на обустройство, на баню, на отдых. В течение дня он познакомился со всей семьей сенатора: с его женой, Гельвидией Присциллой (правнучатой племянницей знаменитого стоика), и с двумя юными дочерьми, Присциллиной и Клодиллой. Вечером, когда вся семья собралась за скромным обедом, за которым каждому было подано по кочешку салата, по порции мелкой рыбешки и по миске пшеничной каши с медом, и то же скромное угощение по обычаю было предложено семейным ларам, серебряные фигурки которых весело плясали в своем киоте-ларарии, Веттий уже чувствовал себя почти как дома, причем дом вспоминался ему таким, каким был при жизни отца. Но все же тоска об оставленной матери давала о себе знать, а потому вечерние часы Веттий посвятил тому, чтобы написать ей письмо, в котором рассказывал о своем путешествии и первых впечатлениях от Города.

На следующий день Гельвидиан разбудил Веттия в последнем часу ночи. В проемах окон уже брезжил зеленоватый рассвет. Юноши быстро собрались и одни, без слуг, пешком отправились на Палатин, по ученическому обычаю купив себе на завтрак по дороге жареные в сале лепешки. Гельвидиан объяснял брату (будучи почти ровесниками, они решили, что лучше им называть друг друга именно так, забыв о том, что, строго говоря, Гельвидиан приходился Веттию двоюродным дядей), как запомнить дорогу в чащобе римских улиц. «Вот, смотри, – говорил он. – Тут рядом с Эсквилинскими воротами фонтан со статуей Орфея, отчего весь квартал зовется Орфеевым. От него рукой подать до нашего дома. Ну а вон ту громаду ты ни с чем не спутаешь. Это Траяновы бани. Хоть у нас дома есть свои, в чем ты сам вчера убедился, сходить туда можно из простого интереса. Потратишь асс, а удовольствия получишь на целый денарий. Роскошное здание, и отнюдь не один плебс их посещает».

Когда они миновали колоссальные бани, впереди и немного слева замаячило здание еще более огромное. Впрочем, его Веттий запомнил по давешним поискам дома сенатора.

– Это Флавиев амфитеатр, – продолжал Гельвидиан. – Если ты помнишь, что писал Марциал,

…Сооружения все перед цезарским амфитеатром

Меркнут, и только его пусть величает молва[4].


Вон те красно-белые колонны на возвышении – это храм Венеры и Ромы, олицетворяющей Город. Он построен относительно недавно, при августе Адриане – его ты издали узнаешь по стаям белых голубей, которые постоянно над ним кружатся, – а вон там колосс, когда-то бывший Нероном, а потом благополучно превращенный в Гелиоса, но его отсюда не видно. Тоже у Марциала, помнишь – как там:

…Не заглядись только ты на колосс лучезарный, который

Горд, что родосское он чудо собой превзошел…


– Ты что, всего Марциала наизусть знаешь?

– удивился Веттий. Уроженец испанского Бильбилиса не считался серьезным поэтом, и строгие грамматики не только не заставляли его учить, но даже слегка морщились, слыша его эпиграммы из уст подопечных юношей.

– Да нет, не всего, конечно, но поэт он забавный, я его люблю, хотя порой он слишком льстец и откровенный парасит, – живо откликнулся Гельвидиан. – Но, если уж это сооружение я вижу каждый день, странно было бы не запомнить. Кстати, как ты относишься к зрелищам? Наш август не слишком благоволит к ним, и многие ученые мужи, может быть в подражание ему, стали выказывать к ним свое пренебрежение, и все цитируют Аннея Сенеку и Плиния Секунда.

– Я не большой любитель, но иногда это захватывает и меня. А ты?

– Признаться, я их люблю. Наверное, у нас, у римлян, это в крови. Я сам себе всегда удивляюсь. Вообще-то я согласен и с Сенекой: как можно радоваться крови? – и с Плинием: как можно тратить впустую столько времени? Играть и делать ставки мне отец запретил строго-настрого, под угрозой лишения наследства. Но все равно что-то в них есть… бодрящее. Короче говоря, скоро Плебейские игры – походим и туда. Не только из-за зрелищ: само здание рассмотреть интересно. Кстати, я беру уроки у гладиатора, что и тебе очень советую, чтобы не закиснуть от наук…

По стройной фигуре Гельвидиана, по его пружинящей походке нетрудно было догадаться, что атлетическим упражнениям он не чужд.

– Послушай, – спросил Веттий, мысль которого, оттолкнувшись от колосса Нерона, перешла к пожару Рима, положившему начало всему этому видимому великолепию. – А кто все-таки поджег тогда Город? Нерон или те… изуверы?

Произнеся слово «изуверы», он невольно с тревогой вспомнил о матери.

– Да кто ж его знает? – пожал плечами Гельвидиан. – Если и тогда не выяснили, то кто разберет сто лет спустя? Светоний обвиняет Нерона, а ведь этот историк основывался на архивах. Но всех этих изуверов и сейчас в Городе полно, еще больше. Может, и правильно их прижимать, хотя бы время от времени. Ладно, «к воронам», как говорят греки. Ты лучше замечай дорогу к дому. Днем тень от амфитеатра падает в нашу сторону. Солнце восходит вон там, за Эсквилином, а садится вон там, за Квириналом и форумами… А сейчас нам направо.

– О боги, как же все это сложно! – вздыхал Веттий. – И как просто было в Лугдуне, хоть и там холмы!

– Ничего, не бойся, – ободрял его брат. – Клянусь Геркулесом, не пройдет и месяца, как ты будешь знать наш квартал не хуже меня. Все провинциалы поначалу пугаются. Знаешь, рассказывают презабавный анекдот, как некий бедняк расхвастался где-то в провинции, что у него в Риме роскошный дом. И вот – о ужас! – встречает он в Риме тех, перед кем хвастался. Отказать им в гостеприимстве невозможно. И что удумал хитрец? Показывает своим знакомым дом, где по вечерам обычно собиралось общество. И говорит: это, дескать, мой дом, вечером я вас жду к себе, а сейчас пока у меня приготовления, так что не взыщите. И прощается с ними, сделав вид, что направляется именно в этот дом. Провинциалы вечером не без труда находят дом, проникают внутрь вместе с гостями, едят, пьют, но обнаруживают, что хозяин совершенно другой. Наутро идут искать хвастуна, отыскивают на форуме, хотят изобличить, а он, даже не покраснев, сам начинает сетовать: «И где ж это вы были? Я все глаза проглядел, весь вечер ждал вас, все гости были так опечалены вашим отсутствием». Якобы они спутали кварталы и явились не туда. Так они и остались в недоумении.

Оба юноши рассмеялись, и Гельвидиан продолжал: – Ошибиться тут поначалу действительно можно запросто. Так что, чтобы не попасться в подобную ловушку, лучше сразу спрашивай Африканскую улицу, фонтан Орфея и дом Клодия Вара, который был консулом вместе с Аннием Брадуей.

– Да, мы уж третьего дня с ног сбились, и спрашивали, и искали, – посетовал Веттий. – Это ж лабиринт какой-то! Улиц тысяча, дома высоченные. Пять, шесть ярусов! Как будто среди скал бродишь.

– Это еще что! Ты просто инсулы Феликлы не видел!

– А что, она еще выше?

– И намного!

– Сколько ж в ней ярусов?

– Не скажу! Увидишь – сам сосчитаешь. Эту громаду ни с чем не спутаешь.

– А где она находится?

– У Фламиниева цирка, возле Марсова поля.

– Но здесь-то все-таки дома пониже.

– Ну, это так попало. А вообще в Городе все вперемежку. Особняки, инсулы, инсулы, особняки.

– Ну, вот мы в этих инсулах и особняках и заплутались, не туда свернули. И ведь все пешком! Повозкам-то днем въезд запрещен! А ночью боязно – со всем скарбом по такой тьме.

– Представляешь, что бы было, если бы въезд не был запрещен, – усмехнулся Гельвидиан. – Это во времена божественного Октавиана Августа можно было днем разъезжать по Риму на повозках. А потом кто-то запретил. Не то Тиберий, не то Клавдий – не помню. Потом этот запрет многократно забывался, но нынешний август его подтвердил, и сейчас с этим строго. И так-то не протолкнешься. Это мы еще рано идем, поэтому более-менее свободно!

На улице в самом деле уже кипела оживленная жизнь. Мальчики спешили на уроки, клиенты – к домам патронов, солдаты – по делам службы, рабы – на рынок за снедью к господскому столу. Тут же в лавках под сенью портиков с плоскими крышами, пристроенных к домам, бойко зазывали покупателей торговцы овощами, сыром, рыбой, раскладывали свои товары башмачники, продавцы тканей, одежд. Не раз встречались им носилки людей знатных, которые еще досматривали последние сны за закрытыми занавесками своих крытых лектик, несомых дюжими рабами, одетыми в красное.

За разговорами юноши незаметно достигли Палатина. Великолепие дворца августов поразило Веттия: колонны, портики, лестницы, фонтаны – все это, живописно спускавшееся по холму, образовывало какой-то чудесный лес из бледно-золотистого камня.

– Ну вот мы и пришли, – сказал Гельвидиан, указывая на ближайший дворец. – Эта часть, северная, называется Домом Тиберия. Южная зовется Домом Августов. Но здесь все так переплелось, что и не поймешь, где кончается один дворец и начинается другой. Портики, криптопортики, переходы… Сейчас мы пойдем мимо Дома Тиберия. Вот это, напротив, Дом весталок, и за ним храм Весты. Не думай, что он велик. Его отсюда почти не видно. Он маленький, круглый. А вон храмы Капитолия, как будто парят над Городом. А вот это здание, впереди и слева, по нашей стороне, называется Вестибулом Палатинского дворца. Все! Мы пришли!

Возле входа уже толпились люди, постепенно просачивавшиеся куда-то внутрь. Гельвидиан потащил Веттия туда же, и вскоре они прошли в просторное помещение, размером настолько же превосходившее обычный вестибул, насколько сам дворец превосходил обычный дом. Внутри собралась довольно значительная толпа людей всех сословий. Это были те, кто пришел приветствовать августа как общего патрона. Гельвидиан решительно устремился в эту толпу – Веттий едва поспевал за ним. Но затем вожатый замедлил шаг и с чинной неспешностью приблизился к группе людей, в которых по облику сразу можно было узнать философов. Разбившись на еще более мелкие компании, они о чем-то оживленно беседовали. Гельвидиан подал Веттию знак: сейчас-то и можно услышать что-то интересное. Но сначала Веттий мог уловить лишь обрывки разговоров:

– По мнению Варрона, – обстоятельно вещал чей-то немного гнусавый голос, – нельзя говорить «я прочитал половинную книгу» или «я услышал половинную басню». Он объясняет, что надо говорить «книгу, разделенную на две половины», и точно так же «басню, разделенную на две половины». А вот если из секстария отлить гемиту – тогда надо говорить не «вылит секстарий, разделенный пополам», а «половина секстария»…

Веттий хмыкнул, но Гельвидиан сделал подчеркнуто серьезное лицо. Тут же другие речи быстро отвлекли внимание юношей.

– А я вам говорю, что в венках продавались только те рабы, которые были захвачены по праву войны. Это я у Целия Сабина вычитал. А в войлочных шапках – те, за личность которых продающий не может поручиться…

– …Это я у Клеарха и у Дикеарха выискал: Пифагор был сначала Эвфорбом, затем Пирром из Пирантия, потом – Эталидом, и, наконец, – представьте! – прекрасной блудницей по имени Алко…

– …Так исполняй работу больного! Больной тоже при своем деле. Не раздражайся, терпи. Умираешь – жди смерти благодушно. Да и что за беда, если помрешь?

– Ох, и посмотрю ж я на тебя, как ты сам помирать будешь! – раздался хриплый голос рядом с говорившим.

Стоявшие вокруг него тотчас же отпрянули в стороны, и Веттий увидел существо, которое и представить себе не мог в палатинских покоях. Это был человек без возраста, вид его выдавал, по крайней мере, трехмесячную немытость, и в воздухе вокруг него распространялся горький запах тления. У него были длинные, спутанные, сальные волосы, через плечо его свисала нищенская сума, а в руке он держал суковатую палку. Надет на нем был палий, или трибон, – обычный плащ философа, – но настолько грязный, что, казалось, его стирали в сточной канаве. Словом, по виду это был философ-киник, причем такой, что, поставь с ним рядом самого Диогена Собаку, тот бы показался обычным городским обывателем (судя по рассказам о нем, по крайней мере баню он посещал). Выражение лица кинического философа было неприятно – на нем как будто застыла приклеенная усмешка.

– Ишь, собрались, пустословы, бездельники! – скрипуче засмеялся он, палкой прокладывая себе дорогу. – Клеархи-Дикеархи, Катоны-Платоны! Главного глупца послушать!

Он подошел к ближайшей колонне, высеченной из цельной глыбы порфира, и стал… мочиться на нее. Вся толпа отпрянула от него в сторону как от прокаженного. Ошеломленный Веттий ожидал, что нарушителя порядка сейчас же вытащат вон и поколотят палками, но ничего такого не произошло. Откуда-то мгновенно появился раб и начал поспешно вытирать с мозаичного пола лужу, оставленную последователем Синопского мудреца. А тот беспрепятственно проследовал дальше.

Веттий некоторое время не мог прийти в себя после этого впечатления, но тут открылись двери, ведущие во внутренний покой, раздался голос ликтора, толпа зашумела и по узкому криптопортику начала вливаться в огромный атрий, где ее уже ждал август в окружении свиты. Сердце Веттия забилось сильнее.

Одного взгляда на августа было достаточно, чтобы понять, что это и правда философ. В нем не было того жесткого, властного величия, которое запечатлено на портретах римских государственных мужей прежних веков. Никакой резкости в чертах, никаких властных складок, рельефных морщин – в лице его скорее угадывалась привычка хранить самообладание и не давать воли чувствам. Молодость его уже миновала – на вид ему можно было дать больше сорока лет. Черты лица его были довольно правильные и мягкие, только нос великоват и как будто слегка наклонял все лицо вниз. Вьющиеся темно-русые волосы, небольшая курчавая борода, обрамляющая лицо; усталые, чуть навыкате, глаза, взгляд внутрь самого себя. Он производил впечатление замкнутого, может быть даже застенчивого и телесно не очень крепкого человека. Однако прямая, гордая осанка говорила о внутренней силе. Он немного помолчал, окинул взглядом собравшихся и начал – негромко, но каждое его слово было отчетливо слышно, такая наступила тишина.

– Приветствую вас, квириты… – произнес он, глядя как будто сквозь собравшихся людей, и толпа загудела, откликаясь на приветствие приветствием. – Благодарю, что пришли ко мне в этот час. Что мне сказать вам, чтобы вы не считали впустую потраченным это время? И вот что я скажу: начинается новый день, и этот день принесет каждому из нас новые испытания. Но испытания будут легче, если с утра наперед говорить себе: да, и сегодня я встречусь с кем-то суетным, с кем-то неблагодарным, с дерзким. Но виновны ли они, что стали такими? Нет – говорю я вам – все это из-за неведения добра и зла. А если понять, что добро прекрасно, а зло – постыдно, и что тот, кто далек от совершенства, тем не менее родствен вам – по причастности к разуму и божественному идеалу, – это уже не будет вас раздражать. И они не могут принести вам вреда – ведь они не способны ввергнуть вас в постыдное. Поэтому не стоит чуждаться людей: мы родились для общего дела, мы все – части единого тела, как ресницы, как зубы, ряд верхний и ряд нижний. Помните же о своем долге, каждый на своем месте – и боги будут благосклонны к вам!

Он замолчал. Из толпы послышались клики: «Слава мудрому августу!», «Да хранят тебя боги, божественный Марк Антонин!» Из общего хора выбивался лишь один хриплый голос киника: «Когда ж ты заткнешься, пустослов?» Август еще немного постоял, а потом повернулся и твердой походкой удалился – словно шел навстречу своему долгу.

– Тебе повезло! – шепнул Веттию Гельвидиан. – Не так уж часто он отверзает уста. Но поспешим, я хотел представить тебя своим учителям. Тот, над кем ты чуть было не посмеялся, – это Цезеллий Виндекс, грамматик, муж ученейший, хотя и порядочный зануда. Другие – смотри: это Авл Геллий, тоже муж обширнейшей учености и собиратель всяческих древностей и редкостей, он не раз избирался судьей; вон тот, пожилой, – правовед Ульпий Марцелл, а вон тот, самый молодой, – это Юлий Павел, тоже правовед, грамматик и поэт, очень одаренный! Остальные, я смотрю, уже разошлись. Но с этими я хотел бы тебя познакомить.

– Приветствую вас, ученейшие мужи, – обратился к ним Гельвидиан. – Позвольте представить вам моего брата… точнее – впрочем, степень родства не важна, а по духу, я уже чувствую, он мне и вправду брат – Марка Веттия Эпагафа. Он только что прибыл к нам из Лугдуна, откуда родом и мой отец, и собирается учиться в Городе.

Философы ответили – каждый сдержанным поклоном, и только полноватый, близоруко щурящийся человек средних лет, которого Гельвидиан назвал Геллием, соизволил проявить некоторое внимание к новичку:

– Так ты из Лугдуна, мой юный друг? Мой покойный учитель философ Фаворин был родом из Арелаты. Надеюсь, это имя тебе известно. – Веттий кивнул: в Галлии имя Фаворина в самом деле гремело. – Что ж, очень рад! И буду рад видеть вас обоих в своем доме. Был бы рад продолжить знакомство, но я буквально последние дни в Городе. Уезжаю в Афины, на год или на два. Но все же хотя бы одна встреча у нас еще есть.

Когда философы удалились, Веттий спросил брата:

– А что это за жуткий киник тут бесчинствовал? Почему его терпят?

– О, это Кресцент, местная достопримечательность, – засмеялся Гельвидиан. – Август терпит его, по-видимому, из уважения к памяти Антисфена и Диогена. А остальные просто предпочитают с ним не связываться. Слава богам, он нечасто появляется здесь. Но в Городе ты его еще не раз увидишь. Ну что ж? Главное позади. Куда теперь?

– Куда скажешь, – покорно отозвался Веттий.

– Но, если можно, куда-нибудь, где поспокойнее. Слова августа не идут у меня из головы. И весь его облик… Как странно – он как будто нехотя несет эту ношу… Говоришь, август нечасто так обращается к людям? Вот у него я хотел бы поучиться, хотя он стоик, а меня больше интересует Платон.

– Не ты один. Но император ведет довольно замкнутый образ жизни. Говорят, несколько лет назад, первое время своего правления, он чаще беседовал с народом, стремясь снискать его расположение. Но те несчастья, которые обрушились на империю за последние два года: сначала восстание в Британии, волнения хаттов у германского лимеса, голод в провинциях, потом, вот, война в Парфии – стали занимать все его время, и говорит он теперь меньше. Или, может быть, разочаровался в слушателях. Жаль! Зато можно познакомиться с его учителем и собеседником, Корнелием Фронтоном. Геллий с ним накоротке. Я был и у него несколько раз. Там тоже проходят прекрасные философские пиры. Но все же он уже стар, много болеет, очень страдает от подагры, и у него больше нет охоты обустраивать все так тщательно, как это делается у Геллия. А у того на пирах вообще замечательно! Знаешь, удивительное чувство: беседа течет непринужденно и каждый чувствует себя легко, а между тем все темы заранее выбраны и продуманы хозяином, и он, как Сократ, заставляет каждого припомнить, что тот знает по каждому вопросу. Только и слушай! Я немало почерпнул там для себя по истории права. А какие у него книги! Боюсь, что с отъездом Геллия здешняя умственная жизнь оскудеет. Но все же я надеюсь, что и на твою долю еще хватит, и скучать тебе не придется. Кстати, смотри: вот это храм Диоскуров, это храм покойного Антонина Пия и жены его Фаустины. А вон там поодаль виден храм Аполлона и при нем старейшая библиотека. В ней два отделения, греческое и латинское. А сейчас мы пойдем через форумы на Аргилет, я покажу тебе книжные лавки, там есть кое-что новое…

И Веттий, которому только что казалось, что одного взгляда на августа хватит ему на целый день размышлений, тотчас же оказался готов к новым впечатлениям и уже рвался прочитать тонкотканый узор Траяновой колонны; жаждал получше рассмотреть горделивый Капитолий с храмами Юпитера Наилучшего и Величайшего и Юноны-Советчицы; великолепные форумы с колоннами, возносящими к небу римских орлов; священный атрий Весты, неугасающий очаг огромного дома – Рима; мечтал пройтись по Священной дороге; погрузиться в жаркое кипение многолюдной Субуры, прогуляться под мраморными портиками, полюбоваться многочисленными фонтанами, взглянуть на гигантский мавзолей Адриана, на вершине которого, как он слышал, шумит настоящая зеленая роща; на храм Минервы; на Атенеум, где он будет учиться, и на ту диковинную инсулу Феликлы, о которой он только что услышал, – и весь Город казался ему новой увлекательной книгой, которую он только-только начал разворачивать.

3

Прошло не меньше месяца с того дня, как Марк Веттий покинул отчий дом. Все это время Вибию не покидало чувство тревоги. Она исполняла свои привычные обязанности хозяйки дома, следила за порядком, вникала в отчеты вилика об урожае, о продаже вина, о подготовке к зиме. Конечно, ее не покидала тревога о сыне, и с нетерпением ждала она заветного письма, которое известило бы, что он доехал и что все у него в порядке. И вот наконец Вибия услышала слова, которых ждала, как вести о спасении, – радостный возглас раба, исполнявшего обязанности нотария: «Госпожа, тебе письмо! Письмо из Рима!»

При слове «Рим» и при виде заветного папирусного свитка сердце Вибии тревожно забилось: «Давай! Давай сюда!» Дрожащими руками она развязала опутавшую свиток льняную веревку, раскрыла пергаменный чехол, запечатанный знакомой восковой печатью с совой Минервы. Наконец тонкий свиток раскрылся, и Вибия узнала руку сына! Это он! Он жив, здоров и пишет сам! Вибия подошла к застекленному окошку, снаружи залитому струями осеннего дождя, и, смахнув слезу, набежавшую от полноты чувств, начала читать:

«Марк Веттий Эпагаф Клодии Вибии, любезной матери, привет. Вот уже третий день, дорогая матушка, как прибыл я в Рим, и наконец могу с тобой побеседовать и хотя бы вкратце о том рассказать, как прошло мое путешествие, и о первых впечатлениях от Города. Знала бы ты, матушка, как не хватало мне тебя, сколько раз за время пути я жалел, что переполняющими меня чувствами с тобой не могу поделиться! Как же постыдно мало за свою жизнь видел я, и как за какие-то несколько дней мир мой расширился! Сначала мы плыли вниз по Родану, нашей мощной и полноводной реке, – раньше далее Виенны я и помышлений не простирал, – а тут плыли мы мимо гор и равнин, поселений и вилл уединенных, до самой Арелаты и до Массилии, где пробыли три дня. Я успел побродить по городу. Массилия – город чисто греческий. Там даже скала, у подножия которой лежит гавань, театр напоминает – так что сама природа места эллинству созвучна. Из храмов выделяются храмы Аполлона Дельфийского и Артемиды Эфесской. Мне еще показали дом, где несколько лет назад жил знаменитый софист Лукиан из Самосаты. Сейчас он переехал на Восток… Мне советовали почитать его книги – говорят, с большим остроумием он пишет, хотя ни людей, ни богов не щадит.

Здесь, в Массилии, впервые увидал я морские просторы, а в гавани – такое великое множество кораблей, какое мне и во сне не снилось. А когда мы наконец поплыли вдоль побережья на восток, по морю Лигурийскому, ожили в моем уме столько раз читанные стихи божественного меонийца:

…С места попутный им ветер послал Аполлон сребролукий.

Мачту поставили, парусы белые все распустили;

Средний немедленно ветер надул и, поплывшему судну,

Страшно вкруг киля его зашумели пурпурные волны;

Быстро оно по волнам, бразды оставляя, летело…[5]


Пока мы плыли, незаметно все изменилось вокруг. Не серебряные Родана воды, а синие воды моря неба свод отражали, а по берегам росли не наши дубы, вязы и устремленные ввысь сосны, а кипарисы, оливы и кроной расстилающиеся в ширину зонтичные сосны…»

Вибия улыбнулась. В комнате словно теплее стало от этих слов, донесенных с жаркого юга, и в заплаканном окне как будто отразилось солнце. Милый мальчик! Как старательно он пишет, и как уже хорошо у него это получается, хотя и немного вычурно! Нет, конечно, такое дарование должно развиться во что-то великое – недаром с самых ранних лет в нем жило это стремление к знанию, ко всему возвышенному. Недаром просила она его не жалеть денег на папирус и не пользоваться сиюминутными вощеными табличками. Эти письма она будет хранить до конца своих дней… Вибия продолжила чтение, с любовью выговаривая каждое слово.

«О самом Городе позже расскажу я тебе, когда сам в нем лучше освоюсь, одно могу сказать тебе сейчас: он огромен! Кажется, во столько же раз он больше нашего Лугдуна, во сколько Лугдун больше нашей виллы! Матушка, как я счастлив, что здесь мне предстоит жить и учиться! Я намерен пробыть в Городе не менее двух лет. А дальше мой мысленный взор уже рисует Афины – колыбель философии. Матушка, в какое замечательное время довелось нам жить! Право слово, я, как Овидий, поздравляю себя с тем, что родился именно сейчас, когда у кормила империи стоит истинный мудрец, постигающий законы мироздания! Я непременно буду продолжать учиться красноречию, но обязательно постараюсь войти в круг мудрых мужей – философов. Впрочем, мои стремления тебе известны, и оттого, что я оказался в Городе, они не изменились, но лишь с новым жаром разгорелись! Встречен я был радушно, твой досточтимый дядя, Клодий Вибий, и жена его, Гельвидия Присцилла, шлют тебе привет. Будь здорова!»

Дочитав письмо, Вибия уже привычно зашептала: «Господи Боже, Иисусе Христе, спаси и сохрани его!..

Ко времени отъезда сына в Рим Вибии было тридцать три года. Одного взгляда на нее было достаточно, чтобы сказать: это истинная римлянка, настоящая римская матрона. Ее прекрасное лицо было едва лишь тронуто увяданием, в черных как смоль волосах блестели отдельные серебряные нити, но в ее облике уже читалось то, что женщинам благородным и чистым с возрастом заменяет мимолетную прелесть юности: чувство собственного достоинства и величавое спокойствие.

Вибия принадлежала к старинному всадническому роду, обосновавшемуся в Галлии еще во времена божественного Августа. К всадническому сословию уже принадлежал и покойный муж ее, Гай Веттий Эпагаф, известный в Лугдуне ритор, правда, он был из относительно «новых», дед его был вольноотпущенник-врач (его имя и стало звучать как родовое прозвище), отец, что называется, «сделал себя сам». Дарования Гая Веттия хватило бы и на более широкую славу, но он был не настолько честолюбив, чтобы предпочесть дальние странствия сельскому покою в родном Лугдуне.

Вибия вышла за него в тринадцать лет – по воле родителей, но можно сказать, что это их души нашли друг друга. Все как в словах священной брачной клятвы: «Где ты Гай, там я твоя Гайя». Муж стал ее наставником, а она – его ученицей; она, прежде не отличавшаяся усердием к урокам грамматика, полюбила его любимые книги, его мысли стали ее мыслями. Она присутствовала на всех его рецитациях, когда он читал друзьям свои речи и стихи, и, скрываясь за занавесью, жадно ловила звуки его голоса и слова возносимых ему похвал.

К сожалению, с наследниками им повезло меньше. Первый раз у Вибии, в полудетском неведении недостаточно берегшей себя, случился выкидыш, во второй раз боги даровали ей сына, но следующие дети – а их было четверо – либо рождались мертвыми, либо умирали в младенчестве. А в двадцать восемь, прожив с мужем больше половины своей жизни, Вибия овдовела: Гай Веттий умер внезапно, после успешного выступления на знаменитых Лугдунских состязаниях ораторов – от разрыва сердца.

Горю несчастной женщины не было предела. Мир для нее опустел, еще цветущая телом и прекрасная видом, она отсекла самую мысль о новом замужестве, не раз высказанную родственниками, ссылавшимися на законы и на то, что у нее не было троих детей, чтобы избежать повторного брака. Но Вибия предпочла старомодное и почетное звание «единомужницы». Единственной радостью стал для нее сын, не только обликом, но и душой так похожий на отца. Ученье давалось ему играючи, по-гречески он с детства говорил словно истинный уроженец Аттики, а его первыми опытами риторических композиций учителя восторгались и прочили ему большое будущее.

Когда мальчику было четырнадцать лет, он тяжело заболел после того, как в конце зимы вместе с другими мальчишками бегал по подтаявшему льду и провалился в речку; у него сделался страшный жар, он задыхался и бредил, день ото дня его состояние становилось все более угрожающим, и счет его жизни шел уже на часы. От горя Вибия почти потеряла рассудок и готова была на все, лишь бы не дать сыну умереть. Тогда один из местных врачей, малоазийский грек, по имени Александр, убедил ее обратиться с молитвой к Богу презираемой секты христиан. Само имя христиан прежде внушало Вибии ужас, о них ходили страшные слухи: говорили, что они убивают младенцев и пьют их кровь. Но теперь в отчаянии, готовая спуститься хоть к самому Орку и умолять его, Вибия послушалась совета, и, в душе не смея верить, что это поможет, тем не менее стала призывать имя прежде ненавистного Христа. Неожиданным образом мальчику полегчало, и после этого он пошел на поправку. С тех пор Вибия изменила свое отношение к христианам и мало-помалу стала все сильнее интересоваться их учением. Родственники, да и сам спасенный сын смотрели на это полуосуждающе, полуснисходительно: ни в чем противозаконном заподозрить ее было нельзя, она не выбрасывала из дому ларов и не изменяла своему строго целомудренному образу жизни, но совершенно охладела к отеческим обрядам, и слово «бог» стала употреблять только в единственном числе, что, впрочем, делали многие, не только христиане. Но при этом она не отрешилась от мысли дать сыну хорошее образование и не препятствовала исполнению его мечты учиться в Риме.

4

Близились ноябрьские календы. Стало прохладнее, иногда целыми днями лил проливной дождь, розы в садике поникли, а в зелени его тут и там мелькали желтые листья, пожухшие стебли. В комнатах затеплились жаровни; широкие двери, выходящие в перистиль, закрыли наглухо, окна тоже большую часть дня были закрыты ставнями, и теперь спальня Веттия освещалась лишь скудным светом масляных ламп.

Веттий уже посещал Атенеум, но пока еще неотлучно держался при Гельвидиане, так и не выбрав, что больше по душе ему самому.

Обещанный Геллием прощальный пир все откладывался: хозяин прихворнул, но тем не менее был полон решимости до закрытия моря отплыть в Афины.

Наконец настал долгожданный день обещанного философского пира. Для Веттия – особенно долгожданный, потому что рассказы Гельвидиана подогревали его любопытство.

Дом Геллия располагался неподалеку от форума Августа и прекрасно отражал вкусы своего хозяина. Пол в вестибуле выложен был мозаикой, изображавшей дельфинов, резвящихся среди пенистых волн. Во внутренних помещениях стены были украшены изящными фресками на мифологические темы, тут и там взгляд притягивали драгоценные серебряные сосуды, бронза чекана знаменитого Гратия и множество разных статуй и статуэток, иные были весьма древними и улыбались бесстрастной архаической улыбкой (Веттий увидел такое впервые), показывая их, хозяин называл звучные имена: Мирон, Скопас, Пракситель. Но особенно прекрасна была не столь древняя статуя Венеры из паросского мрамора, полупрозрачного и как будто излучавшего свет.

В просторном зимнем триклинии, согреваемом несколькими жаровнями с горящими углями и освещаемом множеством ламп, развешанных на бронзовых деревьях и расставленных повсюду, где только можно было их вместить, ложа располагались не обычной девяткой, а по кругу, чтобы каждый мог быть равноправным участником беседы. Среди собравшихся Веттий узнал многих, кого видел в вестибуле Палатинского дворца, и кое-кого из своих преподавателей и даже соучеников. Гостей было около двадцати человек, среди них – ни одной женщины. Оставив обувь у входа в триклиний и одевшись в предложенные хозяином расшитые туники, они заняли места, указанные заботливым триклиниархом. На почетном месте возлежал седовласый Корнелий Фронтон, учитель самого августа, удостоенный статуи в сенате и в жизни выделявшийся величавой манерой поведения, за которой как-то забывался его болезненный вид, желтоватый цвет лица и крайняя худоба (помимо подагры он страдал еще и болезнью желудка). Прислуживали красивые мальчики-греки, прекрасно вышколенные и ловкие, кушанья подавались на калаикском позолоченном серебре, вино – в хрустальных кубках.

– Друзья, это мой прощальный пир, – начал хозяин дома. – Но я все же надеюсь, что не последний. Через год или через два я вернусь, и мы вновь соберемся здесь, если боги позволят, в том же составе. Поэтому мне не хотелось бы, чтобы он был омрачен печалью прощания. Пусть будет радостным, и, по слову Стация,

Пусть ученость потоком разольется,

Зеленей станет в рощах аонийских[6].


– В конце октября такое пожелание особенно греет душу, – пошутил Фронтон, зябко кутаясь в шерстяное покрывало, и тут же спросил: – Так все-таки чем же ты намерен заняться в Афинах? Зачем едешь так надолго? Что сейчас Афины, если уж откровенно? Тень былой славы.

– Ну, прежде всего, мои сыновья подрастают, – ответил Геллий. – Авлу тринадцать, Публию одиннадцать. Я хочу, чтобы и они вдохнули воздух Афин, чтобы почувствовали себя в эллинской стихии. Чем бы ни были Афины сейчас, иногда и просто камни назидают. И конечно же, я хочу повидать старых друзей. Главу афинских платоников, Кальвизия Тавра. Ну и Герода Аттика, разумеется. Хочу посмотреть, чем еще украсил Герод Элладу. Говорят, он приступил к строительству великолепного Одеона у подножия Акрополя. Правда, поводом для начала его строительства стала смерть Региллы, но разве не велик тот, кто и скорбь одевает в мрамор? Одно это стоит того, чтобы еще раз посетить Афины.

– Ох, не знаю, скорбь ли это! – Фронтон поджал губы, чувствовалось, что упоминание Герода, который тоже был учителем императора и в каком-то смысле его соперником, ему неприятно. – Хоть Брадуе ничего не удалось доказать, но слухи, слухи… И потом, разве для того, чтобы увидеть этот Одеон, надо ехать на год или на два? Повидав одних друзей, ты можешь не застать в живых других.

Прислушиваясь к речи Фронтона, Веттий отметил какую-то подчеркнутую правильность выговора и в то же время некий налет старины. Некоторые окончания в его устах звучали как в молитвах или стихах старых поэтов. И уж никто бы – не только Веттий – по выговору не признал в нем уроженца нумидийской Цирты.

– Да не допустят этого боги! – горячо воскликнул Геллий. – Не стоит раньше времени предаваться печали! Излишняя печаль оскорбляет бессмертных. Кстати, раз уж речь зашла о Героде, слышали ли вы, как философу Луцию удалось если не утешить его, то заставить отказаться от внешних проявлений неумеренной скорби?

– Нет, не слышали! Расскажи, расскажи! – зазвучали разрозненные голоса.

– Ну, вы знаете, – охотно начал Геллий, – когда Региллы не стало, Герод погрузился в такой глубокий мрак, что даже дом свой облек в черное – при помощи тканых завес и лесбосского камня. Сколько этот Луций ни убеждал его не вдаваться в крайности, все было напрасно. В конце концов он и сам оставил свою затею. Но однажды, увидев, как возле дома Герода слуги моют в ручье редьку, он спросил, кому она пойдет на обед. Те ответили, что Героду, и тогда Луций – молодец, нашелся же! – изрек: «Передайте Героду, что он оскорбляет память Региллы, вкушая в черном доме белую редьку».

Все засмеялись.

– Вот вы смеетесь, а именно страх перед насмешками заставил Герода убрать из дома всю эту черноту. Зато он пожертвовал убор супруги Элевсинским богиням и вот сейчас возводит Одеон, покрытие которого будет сделано из кедра. Очень мне хочется полюбоваться на это чудо. А кроме того, я надеюсь вдали от нашей здешней суеты заняться наконец обработкой записей, собранных за долгие годы.

– Да уж, много их у тебя накопилось, – с лукавой улыбкой произнес старый приятель Геллия Сервилиан.

– Верно, хватит, пожалуй, на несколько книг!

– Это дело хорошее, – согласился Фронтон. – Название ты уже придумал?

– Пока нет. Много ведь существует подобных сочинений. И как их ни называли: «Разнообразные истории», «Соты», «Луга», «Рог Амалфеи», «Лампады». Вон сочинение Виндекса называется «Пестрые ковры». Я хочу сделать что-то в этом духе, но так, чтобы мое сочинение не затерялось в общей массе. Ну и опять-таки, все это делается ради детей: надо привить им вкус к учености.

– Пусть Паллада подскажет тебе название! – пожелал Фронтон. – И да помогут тебе Аполлон и девять Муз! Не поднять ли нам за них первую чашу?

– Вот на что ты намекаешь? И правда, где же вино? – засмеялся Геллий и тут же обратился к прислужникам. – Мальчики, поспешите!

Первым делом подали закуски: разнообразные орехи, смоквы, маслины, и тут же – жареных дроздов и еще каких-то мелких птиц, а также печеные тыквы с перцем и тмином. Веттий отметил, что подают всем одно и то же, не выделяя более почетных гостей, и это ему понравилось. Принесли и вино. Это было фалернское, о чем хозяин тут же и объявил.

– Давайте лучше первую чашу посвятим по греческому обычаю Орам, Грациям и Либеру. – Гости совершили возлияние, и Геллий продолжал: – Все-таки из всех италийских вин нет лучше «старого Фалерна»! Не случайно и лучший вид янтаря называется фалернским, ибо цветом и прозрачностью подобен выдержанному вину.

– Ну, пожалуй, альбанское ему не уступит! – возразил один из гостей, незнакомый Веттию.

– Да, эти два, несомненно, лучшие, – поддержал его Сервилиан. – Хотя, говорят, что если они слишком долгой выдержки, в них накапливается яд, и можно даже потерять сознание.

– Ну так это сколько надо его выдерживать! – развел руками первый. – Лет пятнадцать, не меньше. А если пить несмешанное и в больших количествах, то, пожалуй, после любого вина такое может приключиться.

Гости говорили как будто наперебой, но каждого было хорошо слышно, а Веттий только вертел головой, не успевая замечать, кому принадлежит каждая новая фраза.

– Их бывает два сорта, и фалернского, и альбанского: сухое и сладкое.

– А в каком фалернском надо вымачивать курицу, чтобы была нежнее?

– В молодом, как советует Гораций!

– Божественный Октавиан Август с вами не согласился бы. Он, как известно, предпочитал ретийское.

– Наш мантуанец Марон тоже его хвалит, но, видимо, за полтора-два века оно сильно испортилось.

– Друзья! – Геллий хлопнул в ладоши, привлекая внимание слушателей. – А не сделать ли нам предметом нашей сегодняшней беседы сам пир? Будем пить и есть, и насыщаться не только телесно, но и духовно, делясь друг с другом познаниями обо всем, что подается к столу, что пьется и естся.

– Отличная мысль! – согласился Фронтон. – За такими разговорами, пожалуй, правда будет не до грусти!

– Так начнем? – Геллий призывно воздел руки.

– Вот, заговорили о вине. Кто что может сказать на этот счет? Я, например, сразу припоминаю, что Платон в «Кратиле» производит слово «ойнос» от «ойомай» и «нус» – то есть «считаю себя умным». Ведь кто пьет, сразу становится самоуверен, красноречив, и все его мысли кажутся ему блестящими.

– Да, но не потому ли «то, что сказано под розой, не разглашается»? – подал голос правовед Юлий Павел. – Не случайно и Одиссей у Гомера говорит:

                                           …Хочу перед вами

Делом одним я похвастать: вино мне язык развязало;

Сила вина несказанна: она и умнейшего громко

Петь и безмерно смеяться, и даже плясать заставляет;

Часто внушает и слово такое, которое лучше б

Было сберечь про себя…[7]


Все засмеялись, а он продолжал: – Внесу и я свою долю в общее пиршество. Про Ромула Луций Пизон Фруги пишет, как тот однажды за трапезой мало пил, ссылаясь на то, что на другой день у него должна быть важная встреча. А когда ему сказали, что если все откажутся пить, вино подешевеет, он ответил: «Ничего подобного! Не подешевеет, если каждый будет пить сколько хочет».

– Что-то непонятно. Почему не подешевеет-то? – раздались недоуменные вопросы.

– Ну как же? – удивился рассказчик. – Все понятно. Это он выпил мало, потому что столько хотел, а большинство все равно будет хотеть пить много.

– Благодарю тебя, Павел! – откликнулся хозяин. – Последний твой рассказ заслуживает быть записанным, остроумие его так изысканно, что надо обладать утонченным умом, чтобы понять его.

Говоря это, он подал кому-то знак – и только тогда гости обратили внимание: в углу на складном стуле сидит молодой раб с пугилларом в руках и что-то спешно записывает.

– Как видите, я пополняю свое собрание прямо на пиру, совмещая приятное с полезным, – довольно произнес Геллий, потирая руки.

– Но давайте все же будем придерживаться последовательности, – зазвучал немного гнусавый голос Виндекса. – Мы еще ничего не сказали о начале виноделия. Между тем, по словам Феопомпа Хиосского, виноградная лоза была впервые обретена в Олимпии, на берегах Алфея. А по мнению Гелланика, родина виноделия – египетский город Плинфина. И также он говорит, что именно египтяне изобрели ячменный напиток для бедных.

Все наперебой стали делиться своими познаниями касательно вина вообще и различных его сортов в частности. Веттий едва успевал переводить взгляд с одного участника пира на другого.

– А Никандр Колофонский утверждает, что вино было названо по имени Ойнея.

– А Гекатей Милетский – напротив, что это Ойней был назван по имени лозы.

– Филохор говорит, что разводить вино водой первым начал афинский царь Амфиктион, чему его научил сам Либер.

– Одни вина надо разбавлять жесткой водой, другие – мягкой. Вот в Афинах – там вода жесткая – хорошо пить вина приморских областей: кеосское, галикарнасское, миндское.

– А знаете ли вы, что написано у Мнесифея? Что вино бывает трех видов: темное, белое и янтарное, а также что оно бывает молодое, выдержанное и среднее? Темное укрепляет силы, светлое обладает мочегонным действием, а среднее стимулирует пищеварение.

Какие только вина не были здесь упомянуты! Анконское, буксентинское, гавранское, лабиканское, сполетинское – даже всех италийских названий Веттий ранее и не слышал. Что уж говорить о греческих, о египетских, об их воздействии на организм, о том, какое и когда пить приятнее. Между тем прислужники принесли вторую смену блюд: лукринских устриц, мизенских морских ежей, тарентских гребешков и прочие дары моря, приятно пахнущие соленой свежестью.

– Вспоминаю обед у поэта Анниана! – заговорил Геллий, беря в руку устрицу и начиная небольшой круглой ложечкой отделять ее от раковины. – Случилось мне быть у него в гостях в его фалернском имении. И вот нам на обед из Города прислали устриц, которые оказались тощими и нежирными. Анниан, попробовав их, сказал: «Луна стареет, и все остальное вместе с ней». Оказывается, так оно и есть! Ну-ка, попробуем, какие устрицы у нас.

Положив устрицу в рот, он некоторое время молчал, потом мимикой показал, что устрицы хороши. Выразить это словами он не успел, потому что заговорил Фронтон, вспомнив Анниана.

– Что за человек был Анниан! Какая-то особенная утонченная приятность была в его речи. Он, например, говорил «вдосталь» вместо «вдоволь», ибо именно так говорили древние.

– А как весело проходил у него в имении сбор винограда! – вновь включился в разговор Геллий, дожевавший устрицу и подавший пример всем остальным гостям. – Тогда Анниан и писал свои «Фесценнины», но вообще он не ограничивался шаловливыми стишками. От этого человека много можно было услышать вещей ученых, тонких. Так, он сравнивал молодое фалернское с нектаром, и именно от него я узнал, что «нектар» значит «уничтожающий смерть».

– Да, но фалернское принадлежит к числу белых вин, – возразил Юлий Павел, на просвет любуясь золотистой влагой в своем хрустальном кубке, – а нектар, похоже, красный, – помните, когда в «Одиссее» Меркурий прибывает к Калипсо, она подает ему на стол красный нектар – совсем как красное вино.

С сими словами богиня, поставивши стол перед гостем,

С сладкой амвросией нектар ему подала пурпуровый.


А потом, когда угощала Одиссея, ему и ей подавали отдельно:


Нимфа Калипсо, ему для еды и питья предложивши

Пищи различной, какою всегда насыщаются люди,

Место напротив его заняла за трапезой; рабыни

Ей благовонной амвросии подали с нектаром сладким.


– Как восхитительна гомеровская простота, – покачивая головой, произнес Фронтон. – Даже у богов пища самая простая: нектар и амброзия, и никаких кулинарных извращений. И у людей – жареное мясо, тем и довольны. И пируют сидя, не лежа. Что бы сказали гомеровские герои об причудах Апиция и нынешних изысках?

– Да ничего хорошего! – отозвался Геллий. – Вон, Катон же ставит слово «утонченный» в один ряд с другими обозначениями пороков: «страстный», «расточительный», «никчемный».

– А Варрон говорит: если бы ты на занятия философией потратил хотя бы двенадцатую долю усилий, которые тратит твой пекарь на изготовление хорошего хлеба, ты стал бы хорошим человеком, – вставил Сервилиан. – А то на повара готовы потратить сто тысяч сестерциев, а на свою душу жалко и ста.

– Да, пожалуй, пир на свадьбе Пелея и Фетиды померкнет перед свадебным пиром Клеопатры, – задумчиво произнес Винценций, пожилой ритор, преподававший в Атенеуме. – Помните, как описывает его Сократ Родосский? Антоний и Клеопатра встретились в Киликии, и пиршество продолжалось четыре дня. Уже в первый день римляне были поражены роскошью: вся утварь и даже сами ложа были из золота, отделаны драгоценными камнями, и стены были затянуты пурпуром. А на следующий день пир был еще роскошнее. И Клеопатра позволила каждому военачальнику унести с собой свое ложе, а Антонию подарила все, что было на пиру. Но самым великолепным был последний, четвертый, день, когда пол на локоть был устлан розами.

– На локоть? – удивленно откликнулся Павел.

– Выходит, покойный Луций Коммод был не так уж своеобычен, когда велел устроить ложа с сетчатыми бортами и набить их лепестками роз?

– Ну, он прославился не одним этим, – усмехнулся Виндекс. – Помните ложа и столы из лилий и роз? А пентафармакон?

– Напомни, что в него входило! – попросил Павел. – Я слышал название этого блюда, но никак не могу запомнить всех пяти составляющих.

– Свиное вымя – раз, фазан – два, павлин – три, запеченный окорок – четыре и мясо дикого кабана – пять, – перечислил Виндекс, загибая пальцы.

– Ну Луций Коммод все же не был изобретательнее петрониевского Тримальхиона! – иронически усмехнулся один из неизвестных Веттию гостей.

– Петроний, вероятно, списывал с натуры, – засмеялся Сервилиан.

– Да, очень может быть, что у Нерона на пирах было что-то подобное жареному кабану, начиненному живыми дроздами, – робко вставил кудрявый молодой человек лет двадцати пяти, сидевший рядом с ним.

– Ну а помните вителлиевский «щит Минервы-Градодержицы»? – подхватил Геллий. – В него, по словам Светония, входили печень рыбы скара, фазаньи и павлиньи мозги, языки фламинго и молоки мурен, выловленных, по приказу Вителлия, от Парфии до Испанского пролива.

– Однако сын Луция Коммода, похоже, стремится сравниться в славе с отцом, – покачал головой Виндекс. – Помните тот пир двенадцати гостей, на который было истрачено шесть миллионов сестерциев? Чем хуже, чем у Клеопатры? Каждый участник пира получил в подарок раба, живых птиц, домашних и диких, и прочих животных, драгоценные хрустальные чаши, золотые и серебряные кубки во множестве, а кроме того – по колеснице с мулами и их погонщиками.

– Говорили, август Марк Антонин, как услышал об этом, застонал, словно от приступа колик! – с усмешкой произнес тоже неизвестный Веттию лысый толстяк, сидевший через три человека от него.

– А сейчас говорят, что Вер и на Востоке среди военных действий не оставил своих привычек, – произнес Павел, омывая холеные руки в поданной рабом чаше. – Не случайно известность его охотничьих подвигов в антиохийском предместье Дафне сравнима со славой Каледонской охоты.

– Но и как на военачальника на него нареканий нет, – многозначительно процедил толстяк.

– Ну, с такими полководцами, как Приск, Кассий и Марций Вер, он может спокойно охотиться и дальше, – уверенно сказал Сервилиан. – Воюют-то все равно они. А еще говорят…

– Ах, не надо о политике! – замахал руками Геллий. – Ради нее ли мы собрались?

– Луций Вер был хороший мальчик, – задумчиво произнес Фронтон. – Хотя и не такой, как Марк Аврелий, – тот был сплошной блеск, с самого начала, я искренне жалею, что он как-то отошел от риторики и поэзии. В Луции много жизненных сил, это хорошо, что он на Востоке, война – его стихия. Но изобилие жизненных сил, к сожалению, превосходит в нем силы ума и воли. Я надеюсь, мои слова останутся достоянием присутствующих. Но где вообще теперь сыскать в мире простоты? Разве сами мы довольствуемся жареным мясом без приправ?

– Уж ты-то не довольствуешься, Фронтон? – удивился Геллий. – Ты, кажется, за все время ничего и не съел. Только воду и пьешь, слегка подкрашенную вином. Воздержание в наши дни – удел философов. Вот, у Тавра на обед тоже нередко подавался один горшок египетской чечевицы с накрошенной в него тыквой.

– Не я воздержан, а моя владычица – болезнь, – развел руками Фронтон. – Но если смотреть в целом, я, пожалуй, и не знаю, чьи пиры сейчас могут уподобиться гомеровским?

– Может быть, галльские? – неожиданно даже для самого себя выпалил Веттий, и все взоры устремились на него, а сидевший рядом Гельвидиан ущипнул его за руку.

– О, наш юный гость, если мне не изменяет память, недавно прибыл из Галлии, – произнес Геллий, приглядываясь к нему и близоруко щурясь. Несмотря на близорукость, память у него была отменная: Веттия он видел всего один раз и запомнил. – Уж не доводилось ли тебе самому бывать на них? Не просветишь ли нас?

– Да, мне случалось бывать на их пирах, – взволнованно начал Веттий. – Еще в детстве, с отцом. Они едят, сидя за деревянными столами. Столы у них невысокие, а на землю они бросают охапки сена, чтобы сидеть. На столы кладут хлеб ломтями и вареное мясо, которое варят тут же рядом, в больших котлах. К еде протягивают руки, только когда старший возьмет свой кусок. А пьют они пшеничную брагу, чашу передают по кругу, слева направо, и все пьют из общей чаши. Мне тоже давали попробовать, но мне тогда не понравилось, горько. И они смеялись надо мной. Но вообще они гостеприимные. И чисто у них. Только очень быстро едят, как будто с голоду.

– Ты, должно быть, последователь Корнелия Тацита, ставившего римлянам в пример Германию? – не без иронии спросил его Павел, отпивая вино из своей чаши.

– У каждого народа есть свои достоинства, это несомненно, – ответил Веттий, чувствуя, что его сочли выскочкой, и смущаясь, потому что о «Германии» Тацита он только слышал, но читать не читал. – Но я просто рассказал, что знаю…

– Ну что ж, спасибо тебе, – снисходительно похвалил его Геллий. – Однако давайте продолжим. Кстати, мы можем уподобиться и гомеровским героям, и полудиким галлам: сейчас принесут мясо.

– Пора, пора! – там и тут послышались голоса. – Осень, как известно, усиливает аппетит.

Принесли молодых поросят, чье мясо было обильно приправлено перцем, мятой и другими пряностями, запах которых сразу распространился в помещении; гуся, фаршированного смоквами; луканские колбасы, а из рыбы – жареную барабульку, щедро политую пахучим гарумом. Все это было обложено репой, редькой, пореем и прочими овощами, возбуждающими желудок. Подняли вторую чашу – в честь Венеры, обратившись к дивной статуе из паросского мрамора, фиалковыми аметистовыми глазами безмятежно взиравшей на ученое собрание. Пили вообще немного, за время пира, казалось, никто ни капли не опьянел. И в еде все соблюдали благородную умеренность.

Разговор по-прежнему вращался вокруг пиршественной темы, мирно и приятно перетекая от одного предмета к другому. Обсуждали, много ли пил Александр Великий, и пришли к неутешительному выводу, что много и что, возможно, именно поэтому он даже бывал равнодушен к любовным утехам.

– А если почитать, что пишет о его смерти Флавий Арриан в своем «Походе Александра», основываясь на дворцовых записях, – сказал Геллий, отставляя свой кубок, – собственно, и болезнь его началась с попойки у Мидия. Уж не знаю, подали ли ему яд, но пил он несколько дней подряд, а потом у него сделалась лихорадка.

– Но, как пишет тот же Арриан, не стоит осуждать Александра, – подхватил Сервилиан. – Ведь каждый, если сравнит себя с ним, поймет, что размах несопоставим. Юность и избыток удачливости никому не шли на пользу.

– Ну, Александром Великим он, тем не менее, стал, – подытожил Фронтон.

Следующую чашу подняли в честь Нептуна, а также Диоскуров, Эола, и всех прочих богов, сопутствующих путешественникам и мореходам, чтобы все они хранили Геллия во время его плавания. Кто-то под звуки невесть откуда взявшейся арфы нараспев продекламировал оду Горация к кораблю Вергилия. Тогда же принесли сладкое – разнообразные медовые печенья, печеные пиценские яблоки, политые медом, и венункульский изюм. Веттий всех названий и не знал, но хозяин пира торжественно их объявлял.

– Задержался ты малость! – обратился к Геллию Виндекс. – Надо было пораньше плыть. Море уже неспокойно.

– Ну что делать? Если б не моя лихорадка, я бы уже, наверное, был в Афинах. Как бы то ни было, решил так решил: завтрашний день – на последние приготовления, а послезавтра мы отъезжаем в Брундизий и оттуда плывем. Мальчики уже все в нетерпении.

– Так еще до Брундизия сколько добираться!

– Не беспокойтесь, друзья! Если божественный Юлий проделал путь до Родана за восемь дней, то неужели мы, если поедем Траяновой дорогой, с хорошими сменными лошадьми и в удобной карруке, не доберемся за то же время до Брундизия?

– Я сделал что-то предосудительное? – спросил Веттий Гельвидиана, когда они вышли на улицу.

Лил дождь, им пришлось с головой укутаться в плащи и идти быстро, стараясь при этом не загасить факел, освещающий путь.

– Как тебе сказать? Вроде бы и нет, но здесь так не принято. Геллий предпочитает, чтобы молодые люди молчали и слушали. К тому же ты ведь просто рассказал, что видел сам, не выказав никакой учености. Даже про Тацита разговор поддержать не смог. А кроме того, ты почти что перебил самого Фронтона.

– Разве? Мне казалось, я подхватил его мысль.

– Ну и как это выглядит со стороны? Ему добрых шестьдесят и он учитель самого августа, а тебе еще восемнадцати не исполнилось и ты сам ходишь к учителям. Но ты оценил ученость гостей?

– Да, безусловно… Ученость просто потрясающая! Но… ради чего она? Знаешь, я все-таки ждал от философского пира чего-то другого.

– Чего же?

– Как тебе сказать? Чего-то более сократовского, что ли… У Платона все-таки даже на пиру разговор ведется о предметах по-настоящему возвышенных…

– Ну да, например об андрогинах, имевших по два лица, четыре уха и передвигавшихся колесом, – усмехнулся Гельвидиан. – Как представлю эту картину, с торчащими в обе стороны задами, так и воспаряю на крыльях.

– Но это же, в сущности, аллегория, – Веттий словно бы не заметил не совсем пристойного намека. – Речь-то идет о природе Эрота и о стремлении человека к изначальной целостности. Разве не возвышенная цель – познать природу любви? А тут… Чего-то мне не хватает… Точнее сказать, я вообще не вижу здесь философии.

– Философии в узком смысле здесь, конечно, и нет, – согласился Гельвидиан. – Но если понимать ее широко, как любовь к мудрости, любовь к знанию, накопленному за столетия, доскональное знание книг – то она проявляется и здесь. Насколько свободно надо знать авторов, чтобы вот так легко находить пример на любую тему. Да, сегодня была выбрана тема пира и угощений. В другой раз это была бы, скажем, тема закона или жертвоприношения – и ты увидел бы, что каждый из присутствующих находит, что сказать, и заметь, со ссылкой на авторов, а не как ты, по собственным детским воспоминаниям.

– Но это же какая-то игра! – нетерпеливо возразил Веттий. – К тому же ты сам говорил, они готовятся заранее.

– Пусть игра, но насколько утонченная! Заранее дается только самая общая тема. И сегодня, кстати, все было без подготовки, потому что предмет довольно простой.

– Воля ваша, но я не понимаю, почему такой пир называется пиром философов! – не сдавался Веттий. – Это пир виноделов, поваров, правоведов, собирателей старины – зови как хочешь, но мудрость здесь и не ночевала.

– Просто ты хотел блеснуть познаниями, а тебя не оценили, – подытожил Гельвидиан.

– Думай как хочешь, – Веттий немного обиделся и замолчал, ускоряя шаг.

5

В середине ноября заход Плеяд, знаменовавший наступление зимы, положил также начало Плебейским играм. Как всегда, средоточием и ядром их стало жертвоприношение – священная трапеза Юпитера, совершавшаяся на Капитолии, на которую, как обычно, был приглашен и сенатор Клодий Вибий Вар. Священной трапезе предшествовало несколько дней сценических игр и колесничных ристаний. Но все это оказалось закрыто для Веттия: возвращаясь с пира под дождем, он простудился, и у него началась лихорадка, и даже запах жертвенного мяса, которое в эти дни подавалось к столу во всех домах Города, не соблазнял, а раздражал его. Он, морщась, пил тошнотворные отвары, которыми его щедро потчевал домашний врач сенатора Аристокл и о составе которых Веттий предпочитал не задумываться, но дней через пять почувствовал себя настолько лучше, что смог вместе со всеми отправиться смотреть гладиаторские бои.

Первый день боев выдался погожим, что весьма порадовало разнообразную публику, собиравшуюся на игры, – осенние дожди успели всем порядком надоесть.

Уже за несколько дней до того на стенах домов, как обычно, появились тщательно выведенные красной краской надписи, извещающие о том, что гладиаторы из школы Нерона, выставленные некими магистратами Кальпурнием Пизоном и Велием Руфом, будут биться во Флавиевом амфитеатре три дня, начиная с ноябрьских ид. В каждый день было обещано по тридцать пар гладиаторов и звериная травля.

С раннего утра по широким улицам и узким переулкам к Флавиеву амфитеатру потек разношерстный людской поток – словно бы ручьи стекались в глубокое озеро, готовое принять всех. Из-за тесноты толпа двигалась довольно медленно, и чьи-то частные разговоры становились достоянием всех. Веттий и Гельвидиан передвигались в общем пешем потоке. Лектику они не взяли, поскольку сенатор считал, что пользоваться ею без особой нужды – признак изнеженности. Сам на близкие расстояния всегда ходил пешком, а уж чтобы молодые люди ехали в лектике на соседнюю улицу, и вовсе называл дурным тоном и уделом кинедов. Поэтому лектикой воспользовались только матрона Гельвидия с дочерьми. Сенатор отправился один, а Веттий с Гельвидианом были предоставлены себе. В итоге за краткое время пути до Флавиева амфитеатра Веттий узнал много нового, чего никогда не услышал бы в чинной семье сенатора.

Возле очередного объявления, сообщавшего о гладиаторских боях, невысокий бритый мужичонка, в котором по облику можно было предположить мелкого торговца или трактирщика, сокрушенно вздохнул:

– Эх, что за времена! Всего тридцать пар в день! И это на Плебейские-то игры! В Городе! Как будто в захолустье каком живем…

– Денег жалеют устроители, – отозвался шедший с ним рядом толстяк с красным лицом (Веттий мысленно прозвал его мясником).

– Да нет, это август деньги урезал, – продолжал первый. – Это раньше было – сколько ланиста запросит, столько и платили ему за каждого бойца. Больше выставишь – больше получишь. А сейчас – либо сплавит всякое отребье, либо, если приличных бойцов, так тридцать-сорок пар, не больше. По мне уж лучше второе. Хоть есть на что посмотреть.

– И что ж это августу так не любы наши развлечения? – насмешливо откликнулся третий, чернявый, с плутовато бегающими глазами. – Гнушается нами. На играх и не показывается. Вот и сегодня, бьюсь об заклад, мы его не увидим. Все это для него слишком низко – философ! Если и снисходит до того, чтобы присутствовать в амфитеатре, то читает – где это видано? Или он и нас хочет заставить вместо игр заниматься философией?

Произнеся последние слова, он прыснул со смеху. Разговор велся нарочито громко: видно, говорившие понимали, что их слышат, и наслаждались возможностью публично высказать свою точку зрения.

– Будь ты хоть трижды философ, игры – это наше, исконное… – обстоятельно произнес «мясник». – Отцы и деды наши их уважали, и нам ими пренебрегать негоже!

– Отцы отцами и обычаи обычаями, но с гладиаторами у августа личные счеты, – чернявый понизил голос, однако все, что он говорил, было прекрасно слышно. – Сказывают, августа влюбилась в одного из них, и даже понесла от него ребенка, но совесть ее мучила, и она призналась во всем мужу. Тот обратился к халдеям, а они велели, чтобы любовника августы убить, а она чтобы омылась его кровью и только после этого легла с мужем…

– Чушь! – перебил его чернявый. – Так бы она и стала признаваться ему в этом! Ты в Остии поспрашивай, у корабельщиков. Они тебе еще не то расскажут!..

Веттию тягостны были эти сплетни. Он посмотрел на Гельвидиана, увидел презрительную усмешку на его лице и ничего не сказал. А в толпе уже другие голоса привлекали внимание к себе. Заядлые любители зрелищ обсуждали гладиаторов.

– Леон – истинный лев и есть! Двадцать четыре победы, даже ни разу не был отпущен!

– Что с того? Вот и участвовал бы в звериной травле, с утра пораньше. А так – увидишь, Пугион завтра зарежет его, как поросенка.

– А что твой Пугион? Три раза был отпущен из милости. Вся его доблесть – умение разжалобить толпу…

– А я вам скажу: нероновцы против юлианцев – все равно что сам актеришка Нерон против божественного Юлия…

– Нерона не трожь! Он простой народ уважал, только толстосумов тряс…

Вся площадь перед Флавиевым амфитеатром была заполнена народом. Здание амфитеатра казалось огромным муравейником, в который эта толпа через узкие входы проникала, подобно муравьям, потоками исчезающим в своих тесных норах.

Амфитеатр поразил Веттия своей громадностью и совершенством технической мысли, отразившимся в его конструкции. С восхищением смотрел он на облицовку из беловато-золотистых травертиновых плит, которыми здание было отделано снаружи; на его высокие, раз в восемь-десять больше человеческого роста, своды; на несокрушимые ступени из поставленных на ребро плоских кирпичей, на переплетение проходов и лестниц, открывающееся взору внутри здания. Здесь чистая публика отделялась от простонародья, проходившего по специальным «лжемонеткам» – тессерам, но места все равно хватало всем. Гельвидиан провел Веттия на полагающиеся им места.

– Сколько же народу сюда вмещается? – спросил Веттий.

– Тысяч пятьдесят, кажется, – небрежно бросил Гельвидиан. – В верхнем ярусе многие стоят.

Внезапно все сидевшие разом встали, в общем порыве поднялись и Веттий с Гельвидианом, и последний шепнул:

– Смотри, вон августы!

Веттий устремил взор в указанном Гельвидианом направлении и, присмотревшись, разглядел в почетной ложе, располагавшейся над стеной, отделяющей арену от зрителей, среди многочисленной свиты, только что вошедшую и усаживающуюся на почетное кресло матрону средних лет. Лицо ее показалось Веттию слишком скуластым, черт же его с такого расстояния было не рассмотреть. Волосы, расчесанные на прямой пробор и крутыми волнами обрамлявшие лицо, сзади собирались в пучок. Больше всего Веттия поразил их золотистый цвет – точно у галльских или германских женщин. Это была Фаустина, супруга Марка Антонина, к которой и относились сплетни, услышанные Веттием по дороге в амфитеатр. К ней робко жалась совсем молоденькая девушка или даже девочка – Гельвидиан пояснил, что это вторая по старшинству дочь, тоже Фаустина (самая старшая, Луцилла, выданная замуж за второго августа Луция Вера, находилась при нем на Востоке). Самого августа действительно не было.

На противоположной стороне амфитеатра люди казались не больше муравьев, так что разглядеть их было невозможно. Однако, осматривая ближние ряды, Веттий заметил, что почти все женщины причесаны так же, как августы, и у многих волосы точно такого же цвета, как у Фаустины-старшей. Ему показалось, что он не в Риме, а в Лугдуне на ежегодном празднике всех племен. Веттий спросил брата, почему так.

– Они как-то по-особому красят волосы, – пояснил тот шепотом. – Чем-то пропитывают – чуть не ослиной мочой, а потом сушат на солнце. Но я точно не знаю, моя мать так не делает. Отец сразу сказал, что это позор для римлянки, и что, если она только попробует таким образом выкрасить волосы, он не пустит ее ни в спальню, ни в триклиний, а запрет в чулане. Шутил, конечно, но, думаю, решись она на такое, он бы выполнил свою угрозу. Однако про «позор для римлянки» теперь, пожалуй, лучше помалкивать.

Присматриваясь к женским прическам, Веттий обратил внимание на одну совсем молодую матрону, сидевшую поблизости от них. Она несколько раз обернулась, словно высматривая кого-то среди сидящих, и Веттий успел ее разглядеть. Ее волосы, по-видимому, не были выкрашены – цветом они напоминали лесной орех, – тем не менее они притягивали к себе взгляд своим обилием и здоровым блеском. Внимание Веттия привлекло также и то, что она носила одежду скорби: на ней была серая туника и такая же пала, и та и другая из дорогой тарентийской шерсти. На вид этой женщине можно было дать не больше девятнадцати-двадцати лет. Ее лицо не отличалось классической правильностью: чуть скуластое, с довольно крупным и широким носом, с волевым подбородком. Но рот был мал и красиво очерчен, а взгляд ее глаз, больших и довольно светлых, тоже цвета лесного ореха, приковывал к себе необычной глубиной, серьезностью и вместе с тем – надменностью, а сочетание всех черт – удивительной гармонией. На лице ее еще не различалось ни единой, даже паутинно-тонкой, морщинки, какие у женщин этого возраста обычно уже начинают появляться на лбу и возле губ, а кожа поражала тонкостью, нежностью и янтарным сиянием. Сама она была невелика, но изяществом напоминала танагрскую статуэтку: в каждом движении, в каждом повороте чувствовалась кошачья гибкость и ловкость. На указательном пальце правой руки выделялось кольцо с большой розоватой жемчужиной.

Оглядывалась красавица не напрасно: вскоре видный смуглый мужчина лет сорока, холеный, упитанный, с намечающимся брюшком и легкой проседью в черных волосах, пробился к ней через толпу. Когда он подходил, женщина взглянула на него – так, как будто вся ее душа была в этом взгляде. Веттию в этот миг она показалась невыразимо прекрасной. Мужчина улыбнулся в ответ самодовольной, снисходительной улыбкой красавца, знающего себе цену, что-то небрежно сказал ей и уселся на соседнее кресло.

Между тем консулы – это были Помпей Макрин и Ювенций Цельс – подали знак, зычно завыли многочисленные рога и трубы, и представление началось. Вначале по арене прошла торжественная процессия жрецов, перенесших изображения капитолийской триады – Юпитера, Юноны и Минервы, – на специально отведенные для них места, чтобы и боги могли насладиться зрелищем игр. За ними следовали две длинные вереницы – юношей и девушек, одетых в белое. Под звуки флейт они исполнили танец, то соединяясь в хоровод, то распадаясь на цепи, причудливо переплетающиеся, и в своем движении вычерчивая на арене амфитеатра затейливые геометрические фигуры. Затем вновь раздались звуки рогов и труб, и началась звериная травля.

Перед взорами зрителей чудесным образом выросли дикие скалы, лишь местами оживляемые растительностью. Среди таких декораций были представлены и бой Геркулеса с Немейским львом, и страсть Пасифаи к быку, и страдания прикованного Прометея – только вместо орла к нему представлен был каледонский медведь, и растерзание Актеона собаками Дианы, и многие другие всем известные мифы. Публика, привыкшая к зрелищу крови и смерти, смотрела на все это без содрогания.

Веттий живо почувствовал в себе – видимо, общее для всех – странное упоение жестокостью. Кровь не пугала, а раззадоривала его. Ему не было жалко умирающих на арене – ни животных, ни людей, – меньше всего думал он о том, что это были такие же, как он, существа из плоти и крови – нет, они казались ему ожившими картинками. Разнообразие их смертей щекотало нервы, но это чувство доставляло ему удовольствие. Краем глаза поглядывая на брата, на других людей, сидящих по соседству, он ощущал в них ту же волю к истреблению, которую все они ощущали как волю к победе. Эта воля прорывалась в восторженных кликах, в мощном единодушном гуле, в шквалах разнообразно звучащих рукоплесканий.

Тем не менее взгляд Веттия постоянно возвращался все к той же молодой вдове – и в ее изящном, летящем профиле отражалось то же воодушевление, та же жестокая, непреклонная воля. Веттий любовался ею, чувствуя в себе и какое-то иное, небывалое волнение, захватывавшее его ничуть не меньше, чем увлеченность игрой.

После звериной травли устроили перерыв, во время которого служители-лорарии привели в порядок арену, засыпая песком обагрившую ее кровь людей и животных, к полудню же были назначены гладиаторские бои. Но вместо обычных мурмиллонов, ретиариев и фракийцев на сцену выпустили «парфян» – конных лучников, одетых в войлочные кафтаны, расшитые тесьмой и подпоясанные кушаками, а также широкие шаровары. Все они были с непокрытыми головами, с лентами, закрывавшими лоб и поддерживавшими волосы. Им противостояли римские воины, одетые в чешуйчатые панцири старого образца, времен божественного Юлия. Мощный рев гидравлического органа усиливал напряжение боя. Исход сражения был предопределен: «парфян» перебили всех до одного.

Когда игры окончились и зрители в приятном возбуждении покидали амфитеатр, Веттий решился было оторваться от Гельвидиана и последовать за прекрасной вдовушкой, но ее и ее спутника унес один людской поток, Веттия – другой, и он с досадой понял, что затея безнадежна.

– Ты не знаешь, кто была эта девушка… то есть вдова, которая сидела двумя рядами ниже нас? – спросил он брата.

– Девушка-вдова? Интересное сочетание!

– лукаво подмигнул Гельвидиан. – Не заметил! Однако ты, мальчик, уже начинаешь действовать согласно предписаниям старины Овидия? – и Гельвидиан, подняв руку, с пафосом продекламировал:

Благоприятен и цирк началу любовных подходов —

Благоприятен и шум возле песчаных арен.

Здесь над кровавым песком воюет и отрок Венеры —

Метко он ранит сердца тем, кто на раны глядит.


Только искать надо хотя бы ярусом выше, потому что, как говорит тот же пелигнский поэт:

Прочь от этих стихов, целомудренно-узкие ленты!

Прочь, расшитый подол, спущенный ниже колен![8]


Кто-то из шедших рядом оглянулся на них с усмешкой, Веттий покраснел и не решился продолжать разговор.

«Неужели я больше ее не увижу?» – подумал он сокрушенно и, вопреки доводам разума, мысленно пообещал владычице Венере пару белых голубок, если та поможет вновь ее найти.

6

Дни потекли за днями. Веттий начал посещать лекции платоника Сервилиана. Учеников у того было человек десять. На занятия собирались в библиотеке Атенеума, сами стены которого, хотя и совсем новые, казалось, источали вековую мудрость. В просторном помещении вдоль стен стояли мраморные статуи Гомера, Платона, Аристотеля и других известнейших поэтов и философов, внимательно наблюдавших своими агатовыми глазами за новой порослью любомудров, расположившихся полукругом и быстро записывавших лекцию стилями в своих буксовых пугилларах.

Сервилиан был человек сенатского сословия; когда-то он учился в Афинах вместе с Геллием. Высокий, худой, немного сутулый, с вечно скучающим взглядом, лекции он читал заученно, монотонным, спокойным голосом.

Первое занятие было посвящено рассказу о Платоне, его происхождении и рождении, встрече с Сократом, учреждении Академии, походах, поездках в Сицилию; лектор щедро цитировал поэтов, так или иначе упоминавших Платона, в итоге до конца жизни великого философа дойти так и не удалось. В другой раз речь пошла об отношениях Платона с современниками, приведено было немало забавных анекдотов из его жизни, рассказано о завещании Платона и названы его ученики. На третьем занятии Сервилиан поведал своим слушателям, каковы бывают виды речи, что такое речь диалогическая, или «речь из вопросов», и каков должен быть отбор слов в диалогической речи, а также каким образом можно сгруппировать сохранившиеся диалоги Платона, какие из них подлинны, а какие подложны.

Веттию нравилось, что в его уме закладывается некая стройная система, в которой все взаимосвязано, но то, что он слышал от Сервилиана, казалось ему лишь преддверием, вестибулом истинной философии, и он с нетерпением ждал, когда же речь пойдет о главном, о самой сути учения. Но до главного все не доходили. На четвертом занятии Сервилиан заговорил об истолковании платоновских диалогов.

– Это именно то, чем вы и будете заниматься.

Поэтому вам следует хорошо усвоить порядок истолкования. Прежде всего надо выяснить, в чем состоит каждое высказывание, во-вторых – для чего оно высказано, для развития мысли или для образности, в-третьих, соответствует ли оно истине.

– Скажи, учитель! – не выдержал Веттий. – Как можно решить, соответствует ли истине высказывание Платона?

Сервилиан прищурился и пристально вгляделся в его лицо.

– А, это тот юноша, который любит вмешиваться в разговоры старших? Впрочем, любознательность похвальна. А истинность высказывания определяется здравым смыслом. Именно к нему и взывает Сократ в диалогах Платона, когда задает свои вопросы.

– Но скажи, пожалуйста, учитель, – не удовлетворившись ответом, продолжал Веттий, – если речь идет о предметах, превышающих здравый смысл и обыденное понимание, чем руководствоваться в этом случае?

– В таких случаях от вас не требуется оценка истинности суждения, вам достаточно того, что вы знаете, как об этом думает Платон.

– А как же истина? – не унимался Веттий.

– Истина как таковая была открыта мудрецам, мы же можем видеть только ее отражение в их творениях. Мы здесь учим вас не для того, чтобы вы стали мудрецами, но для того, чтобы вы стали знатоками мудрости – чувствуешь разницу? И, пожалуйста, не перебивай меня! Если у тебя останутся вопросы, ты можешь задать их по окончании лекции.

Веттия не убедили слова Сервилиана. Однако он умолк и стал записывать лекцию дальше.

– При издании сочинений Платона используются значки, которые тоже надо знать, – монотонно продолжал Сервилиан. – Крест ставится при словах и оборотах, свойственных Платону. Расщеп – при догмах и суждениях, крест с точками – при избранных местах и красотах слога, расщеп с точками – при исправлениях некоторых издателей…

Вопросы Веттий задавал не случайно. С самого детства его посещала и тревожила неизвестно откуда возникающая мысль о смерти. Он часто думал, что, умерев, перестанет существовать, что беспредельное время покроет его забвением, и никто никогда о нем не вспомнит, а сам он не будет видеть, что происходит на земле. Ведь он не помнит, что было до его рождения, и все знания о предшествующей истории мира, и даже о жизни своей семьи, почерпнул из рассказов старших и из книг. До того, как он начал помнить себя, для него нет ничего, кроме молчания и неведения. Может быть, каким-то мудрецам, таким, как Пифагор, открыто то, что было раньше, но он-то этого о себе сказать не может! Его интересовало также, как возник мир, и что было до того, как он возник, и что будет после того, как он погибнет, если не то же молчание и забвение.

В детстве, слушая поэмы Гомера, которые читал ему отец, он верил всему, что в них написано. Но и Гомеру, как видно, участь смертных представлялась незавидной, если даже Ахилл у него жаловался Одиссею, сошедшему в Аид:

…О Одиссей, утешения в смерти мне дать не надейся;

Лучше б хотел я живой, как поденщик, работая в поле,

Службой у бедного пахаря хлеб добывать свой насущный,

Нежели здесь над бездушными мертвыми царствовать, мертвый.


Маленький Марк спрашивал отца, верно ли все это, надеясь услышать что-то более утешительное, но тот отвечал, что никто этого не знает и не узнает, пока сам не переступит священного порога. И вот отца тоже не стало. Видя, как убивается мать, двенадцатилетний Марк понимал только то, что случилось нечто непоправимое, и что отца он больше никогда не увидит. Все это никак не укладывалось в его голове. Потом он тяжело заболел сам и, как впоследствии не раз слышал, был на волосок от смерти. Но сам он ничего такого не помнил. Он помнил, что ему было тяжело дышать, что у него болела голова, что порой он забывался коротким сном со смутными видениями, но никакого священного порога он так и не увидел, и уже потом, когда ему стало лучше и мать благодарила какого-то неведомого бога за его исцеление, он не понимал, где же был этот бог, которого он не видел, и как этот бог мог ему, Марку, помочь. Потом все родственники стали в один голос твердить, что мать впала в какое-то опасное суеверие, и он тоже стал так считать. Содержание этого нового учения нисколько его не интересовало, да мать, по правде говоря, мало что могла о нем сказать, потому что и сама почти ничего толком не знала.

Его вопросы оставались без ответа. Никого, кто в такой степени, как он, воспринимал бы всерьез эти вопросы, Веттий до сих пор не встречал. В шестнадцать лет он самостоятельно прочитал «Апологию Сократа». Его поразил Сократ и отношение Сократа к смерти, он даже плакал, скорбя о мудром, беззащитном старце, но и у Сократа он увидел не ответы, а те же вопросы, и то же недоумение: что там – ночь без сновидений или встреча с умершими, живущими в ином мире? Однако ему захотелось изучать Платона дальше в надежде на то, что на этом пути когда-нибудь ему откроется истина. С такой целью он прибыл в Город, с такой целью пришел к Сервилиану. И вот теперь вместо разрешения мучивших его загадок ему предлагают слушать про какой-то расщеп с точками…

Следующие занятия были несколько интереснее. Сервилиан начал рассказывать о душе, что она бессмертна, и что начало всего – бог, и из чего состоит мир.

– Причина всякого становления есть бог, – со спокойным равнодушием вещал Сервилиан. – Он же является причиной становления небоздания. Мир состоит из огня, воды, воздуха, земли. Из огня – чтобы быть видимым, из земли – чтобы быть твердым, из воды и воздуха – чтобы быть связным, и наконец, из всего вместе, чтобы быть завершенным и безущербным…

Веттий, несмотря на не совсем удачное начало в диалоге с учителем, вновь не утерпел и задал вопрос, где именно у Платона можно все это прочитать.

– И опять у тебя нет терпения! – с нескрываемой досадой отозвался Сервилиан. – Но, если ты хочешь, я тебе отвечу: свои представления о мире Платон наиболее подробно рассматривает в «Тимее». Можешь сам заняться изучением этого диалога, заодно посмотри новый комментарий к нему Кальвизия Тавра.

Как-то Веттий пожаловался Гельвидиану на сложности во взаимоотношениях с платоником и на то, что не находит ответа на свои вопросы, но понимания в нем не встретил. Тот стал поучать его как старший.

– О Сервилиане все, кого я знаю, отзываются с уважением. Может быть, он не великий философ, но учитель он хороший, учит именно так, как надо, и сам имел хороших учителей. Что ты от него хочешь услышать? В школе никто и никогда не ответит тебе на такие вопросы, для этого надо принимать посвящение в какие-нибудь мистерии. Но ты уж лучше сначала выучись, а потом посвящайся во что хочешь. Впрочем, когда человеку есть чем заняться, ему не до мистерий. А пока можешь утешаться тем, что теми же вопросами задавался Сократ или, вон, покойный август Адриан. Говорят, на смертном одре он сочинил стишки, там как-то так:

Душа моя, скиталица

И тела гостья, спутница,

В какой теперь уходишь ты,

Унылый, мрачный, голый край,

Забыв веселость прежнюю…[9]


Вот все твои пресловутые вопросы и в стихотворной форме. Что тебе смерть? О жизни думать надо!

– Ты рассудителен не по годам, – с насмешкой произнес Веттий. – Я бы не удивился, если бы эта речь прозвучала из уст твоего отца, но ты – ты как будто родился сорокалетним!

– Принимаю это как похвалу, – невозмутимо отозвался Гельвидиан. – Да, я уже сейчас знаю, чего хочу добиться в этой жизни, и не трачу времени на пустяки. Мне недосуг заглядывать за пределы круга земного.

Строки покойного августа, которые Гельвидиан пренебрежительно назвал «стишками» Веттию, и правда легли на душу, чего нельзя было сказать о нравоучениях брата. Впрочем, юноша понимал, что брат наставлял его от чистого сердца, потому как сам он именно таким правилам и следовал: он стремился стать хорошим правоведом, учился в знаменитой юридической школе, основанной еще во времена божественного Августа Антистием Лабеоном, уже начинал выступать как адвокат. Его интересовало все, что связано с правом, с древнейших времен, а кроме того, он был весьма начитан в поэзии, и познания его были шире тех, какие можно получить у обычного грамматика. Но как только речь доходила до первопричин, Гельвидиан сворачивал разговор: они его попросту не интересовали.

Хотя названые братья были по-прежнему дружны, они уже не были так неразлучны, как в первые дни. Помимо всего прочего, у Гельвидиана неожиданно завелась подружка-вольноотпущенница, театральная актриса, которой он не на шутку увлекся, так что сенатору пришлось несколько раз как будто случайно вспомнить за обедом, что браки сенаторского сословия с вольноотпущенниками и актерами не дозволяются. На что Гельвидиан с нарочитой почтительностью заверил его, что раньше тридцати лет жениться все равно не собирается, и конечно же, доверится выбору отца. «То-то же, – бросил в ответ сенатор и добавил. – И не вздумай, как тот Марсей у Горация, “отчую землю и дом отдать актерке в подарок”!»

На пирах философов, подобных прощальному пиру Геллия, Веттий бывал потом еще много раз, но всякий раз испытывал то же чувство неудовлетворенности, которое ощутил тогда, в первый раз. Изощренная ученость всегда касалась каких-то частностей и никогда не доходила до главного.

Веттий также продолжил учиться риторике и стал посещать занятия у известного знатока древностей Сульпиция Аполлинария. Это был человек утонченный, немного нервный, его внешность соответствовала его душевному складу. У него были тонкие черты лица и выразительные руки, при помощи жестов он мог прекрасно оттенить сказанное словом. От него Веттий не ждал ответов на вечные вопросы, но именно поэтому с ним ему и было интереснее. Ученики Аполлинария читали ателланы Помпония и Новия, комедии Плавта, историю Саллюстия, поэзию Энния и Лукреция. Больше всего Аполлинарий восхищался стилем цицероновских писем к Аттику. Веттия он постоянно ругал за небрежный и азианский стиль его декламаций.

– Пойми, если речь не украшена строгостью языка, она становится совершенно неприемлемой и даже неприличной! – говорил он. – Никому не нужны эти напомаженные завитушки! Нельзя злоупотреблять непонятными и необычными риторическими фигурами, нельзя бесконечно пользоваться одной фигурой, играя на ней, как на единственной струне поврежденной кифары. Выбор слов – вот основа правильного стиля! Именно по выбору слов распознается серьезный знаток и обличается недоучка. Иногда невежество можно скрыть, но выбором и расстановкой слов оно все равно будет изобличено. Слова – это драгоценные камни, и нужно немало поработать резцом и молоточком, прежде чем они засверкают. Если некая излишняя широта твоей души и неспособность к кропотливому труду не позволяют тебе достичь отточенности Саллюстия, тогда подражай непринужденности Марка Туллия – вот пример величия духа, не стесняемого узкими рамками школьных правил и в то же время никогда не превышающего меру!

Веттий слушал Аполлинария со вниманием, но что-то изнутри мешало применять его советы в жизни. В предлагаемых контрверсиях и свазориях он старался быть строже, зато в письмах матери отводил душу, и писал так, как ему писалось. Правда, писал он не так часто, тем более что после закрытия моря[10] письма доставлялись только с государственной почтой посуху и шли долго.

«Веттий Вибии, любезной матери, привет. Сколько раз, дорогая матушка, я обещал тебе описать Город, но каждый раз невольно оказывался лжецом, потому что, когда я думаю о величии этого предмета, язык мой немеет и слабеет рука. Но все же попытаюсь описать тебе его расположение и вид, чтобы и ты могла представить его себе вживе.

Город, как все мы знаем, на семи холмах основан. Первые – Палатин и Авентин, где некогда братья-основатели, следя за полетом птиц, воссели, и первому – Рему – явились шесть священных коршунов, второму – Ромулу, но было их двенадцать. Впрочем, сейчас это уже трудно представить. Палатин, с трех сторон круто обрывающийся, с одной же, северной, плавно спускающийся, весь занят дворцом августов великолепнейшим, золотом и мрамором сияющим. Авентин южнее расположен и круто к Тибру спускается, между ними в долине Большой цирк располагается. К северо-западу от Палатина высится холм Капитолийский, коего северная часть – священная крепость. Здесь некогда жил Тит Таций и другие патриции, а ныне храмы возвышаются, из которых знаменитейший – храм Юноны-Советчицы, и тут же открытая площадка, откуда авгуры за полетом птиц наблюдают. В южной части Капитолия высится храм Юпитера Капитолийского, он словно бы парит над всем Городом. Эта часть холма к западу Тарпейской скалой обрывается.

Между Палатином и Капитолием низина Велабр находится, где некогда пастух Фавстул нашел Ромула и Рема, а севернее – форумы, разделенные портиками стройными и базиликами украшенными. Здесь, в восточной части, у источника Ютурны, Весты, храм расположен заповедный, и тут же храм братьев Елениных. К северо-востоку от Палатина также возвышенность Велия располагается, и на ней Священная дорога начинается, на восток, мимо храма Весты устремляющаяся. Продолжение Велии – холм Оппий, вместе с Циспием образующий Эсквилин, некогда пристанище нищеты, но впоследствии усилиями августов в значительной своей части в сад цветущий превращенный. На Эсквилине мы и обретаемся. Здесь сооружения самые приметные – амфитеатр Флавиев и бани Траяновы.

Севернее форумов лежит холм Квиринал, часть которого срыта при строительстве форума Траяна, и колонна, над форумом возносящаяся, прах божественного императора покоящая, показывает, насколько холм этот срыт. Восточнее Квиринала – Виминал, а западнее, начинаясь от Сервиевой стены, все семь холмов опоясывающей, и излучиной Тибра ограничиваясь, – Марсово поле и поле Фламиниево, с цирком Фламиния, банями Агриппы и Нерона и в северной части – с величественным куполом храма всех богов, Пантеона.

Все это – левый берег Тибра. Из построек правого берега привлекает внимание разве что огромный мавзолей августа Адриана в северной части Города. Вообще же правый берег заселен позднее и меньше, ибо низменность его представляет угрозу во время наводнений, а за низиной, защищая город с запада, тянется холм Яникул. В противоположной ему части, вдали, в ясную погоду гор плавные волны виднеются, на северо-востоке – горы Сабинские, на востоке – Альбанские.

Матушка, ты и представить себе не можешь, сколько раз затирал воск на табличках, сочиняя это письмо тебе и напрягая все силы своего ума, чтобы изложить то, что я хочу, понятно и ясно. Но сейчас, перечитывая написанное начисто, я вижу, что ничего непонятно, и, перечислив части Города, самого Города я так и не описал. Прости великодушно! Как видно, задача эта безнадежна. Лелею, впрочем, надежду, что тебя и эти мои старания потешат, ибо более благосклонного и внимательного читателя мне не сыскать. Будь здорова!»

Через два месяца он писал матери следующее:

«Веттий Вибии, любезной матери, привет. Дорогая матушка, сейчас, накануне Сатурналий, весь Город, как в лихорадке, мечется, и повсюду шум приготовлений невиданных, и уже приготовлены платья шелковые и колпаки фригийские, и в зимних триклиниях для господ и для рабов столы общие ставятся, и подарки уже запасены, и все кратковременный возврат золотого века предвкушают. А я вспоминаю, как у нас в доме, особенно при жизни отца, Сатурналии праздновались. Мне тогда и правда казалось, что это век золотой возвращается, и я без подарка бесхитростного даже последнего раба оставить боялся. Как же сейчас мне оставить без подарка тебя, дражайшую? Поэтому посылаю тебе отрез ткани шерстяной, как ты любишь, цвета шафранового. Что ты предпочтешь сшить, я не знаю, и не очень в ваших женских нарядах смыслю, но пусть его цвет донесет до тебя немного солнца южного, коего, не буду скрывать, даже и у нас сейчас, в декабре, немного – но тем дороже пусть будет дар. Будь здорова!»

Февральское письмо было таково:

«Веттий Вибии, любезной матери, привет. Дорогая матушка, жизнь моя окончательно вошла в колею, я, как и мечтал, учусь в Атенеуме, философии и риторике учусь, много нового узнаю, а также по-прежнему жизнь великого Города с восхищением наблюдаю. Большим счастьем для меня было увидеть все то, что мы, провинциалы, в основном по стихам поэтов представляем. Увидел я наконец, как

По Капитолию жрец верховный ведет деву безмолвную[11],


– и как будто приобщился вечности Города. Увидел я также, как

…киликийский шафран звонко трещит на кострах.

В светлых одеждах идут в крепостные Тарпейские башни,

Чтобы достойно почтить светлого праздника день.


И подумал, что, должно быть, правда:

С верху твердыни смотря на окружность мира, Юпитер

Видит всюду одну Рима державную власть[12].


И хотя должность консула уже не сопряжена с той властью, какая во дни пелигнского поэта подразумевалась, сила древнего обряда чувствуется и поныне. А в третий день до январских нон состоялись молебствия о благополучии августа, великолепием древний обряд затмившие. В этом году торжество было тройное: за двойным празднованием новолетия последовало всенародное молебствие по случаю взятия одной из парфянских столиц, Ктесифона. В жертву Юпитеру было принесено сто белоснежных волов – зрелище поистине впечатляющее! И какое ликование всеобщее, и даже последний бедняк обделенным не остается, каждый корзиночку с хлебом и мясом, да меру вина получает.

Сейчас, в месяце очищений, видел я, как празднуются Луперкалии по римскому обряду, когда обнаженные луперки (все юноши из знатнейших семей, правда!) хлещут косматыми ремнями всех, кто попадается им на пути, и как женщины лучших фамилий стараются подставить руки под бич в надежде на удачное зачатие. Хоть календарь для всех один, но некоторые обряды, и в частности этот, в Городе сильно отличаются от наших и чувствуются по-особенному.

Что ни говори, когда думаешь, что те же праздники на протяжении столетий наши предки праздновали, некую неразрывную связь с ними чувствуешь и понимаешь, что великий Город – наше наследие, которое нам хранить и совершенствовать. Ты, наверное, скажешь, что я заговорил совсем в духе дяди-сенатора. Но я скажу, что скорее живое прикосновение к истории Города заставляет меня говорить так. Будь здорова».

О праздниках Веттий писал не без умысла. Суеверие матери его по-прежнему тревожило, и он надеялся своими рассказами отвлечь ее и вернуть к отеческой вере. Описывая все это, он не знал, что вскоре судьба круто повернет его собственную жизнь и уведет его прочь от отеческих святынь.

3

Здесь и далее «Энеида» Вергилия цитируется в переводе С. А. Ошерова.

4

Здесь и далее эпиграммы Марциала цитируются в переводе Ф. А. Петровского.

5

Здесь и далее «Илиада» Гомера цитируется в переводе Н.И. Гнедича.

6

Стаций. Сильвы. Перевод мой – Т.А.

7

Здесь и далее «Одиссея» Гомера цитируется в переводе В. А. Жуковского.

8

Овидий. Наука любви. Перевод М. Л. Гаспарова.

9

Пер. С.П. Кондратьева.

10

Термин античных авторов для обозначения окончания сезона навигации.

11

Гораций. К Мельпомене. Пер. С. В. Шервинского.

12

Овидий. Фасты. Пер. Ф. А. Петровского.

Вечный Град (сборник)

Подняться наверх