Читать книгу Вечный Град (сборник) - Татьяна Александрова - Страница 3
Перед жертвенником лугдунским
II. Зерно небесного жемчуга
Оглавление1
К чему Веттий никак не мог привыкнуть в Городе, так это к смешению высокого и низкого, соседству роскоши и нищеты, красоты и безобразия. Рядом могли находиться совершенный с архитектурной точки зрения храм, облицованный цветным мрамором и красующийся резьбой коринфских капителей, и обшарпанная инсула, которая в один злосчастный для ее обитателей день обрушивалась, погребая под обломками тех, для кого еще вчера служила кровом. Под одними и теми же портиками можно было видеть почтенного ритора, прогуливающегося вместе со своими учениками, читавшего на память целые главы Цицерона и объяснявшего их слушателям; тут же грязные, оборванные ребятишки клянчили подаяние. Ученые мужи проходили сквозь них, как сквозь рой комаров, не замечая, хотя порой кто-нибудь из зазевавшихся студентов вдруг обнаруживал пропажу кошелька и прерывал высокоученую беседу отчаянными причитаниями и несколько неожиданной в столь возвышенных устах бранью. В толчее смрадной Субуры мог запросто встретиться видный ученый-правовед, пешком направляющийся в книжные лавки Аргилета, и тут же на глазах у всех открывались лоскутные завесы лупанариев, и голые потаскушки заманивали прохожих, демонстрируя им свои прелести и «титулы» – надписи, сообщавшие о каждой, кто она, как ее звать и каковы ее достоинства. В верхней части Траянова форума, где во множестве выставлены позолоченные изображения коней и разнообразные военные значки, Веттий однажды увидел киника Кресцента, бесстыдно обнажившего свою грязную плоть, – и еле сдержал рвотный спазм. Наглядевшись на все это, Веттий усвоил одно: находясь в толчее улиц Города, всегда надо быть начеку, дабы не уподобиться звездочету, свалившемуся в колодец.
Как-то раз в конце февраля, когда горожане во множестве высыпали на улицы, наслаждаясь первым холодноватым теплом весны, дуновением фавония и нежным каллаиновым цветом неба, он прогуливался по книжным лавкам на Юлиевом форуме, близ храма Венеры-Прародительницы, в поисках нужного ему комментария к платоновскому «Тимею». Знакомый книготорговец вынес ему связку книг и, сказав: «Ищи сам, кажется, это здесь», – занялся другими покупателями. Веттий разворачивал очередную книгу в надежде увидеть искомый заголовок. Вдруг за его спиной раздался женский вскрик, как от боли, и разноголосые возгласы: «Вор! Вор! Держите! Помогите!»
Веттий обернулся и ахнул: он увидел ту самую молодую матрону, которая привлекла его внимание на Плебейских играх и которую он с тех пор тщетно высматривал в любом собрании. На этот раз и туника, и палла ее были цвета морской волны из ткани, называемой «куматиле». Этот цвет изысканно сочетался с волосами цвета лесного ореха. Но лицо ее было искажено болью: указательный палец она держала у губ и дула на него. Возле нее причитала рабыня, не сумевшая защитить госпожу. И от нее как раз в направлении Веттия улепетывал какой-то уличный оборванец.
Веттий бросился ему наперерез. Оборванец заметался, пытаясь, подобно зайцу, запутать преследователя, но Веттию уж очень хотелось отличиться перед красавицей, и проворство он проявил неменьшее. Ему повезло: он ухватился как раз за ту руку, в которой оборванец сжимал украденную вещицу, и стал ее выламывать. От боли воришка разжал пальцы, и к ногам Веттия покатилось кольцо. Отпустив незадачливого похитителя, Веттий поднял его – это был тот самый перстень с жемчужиной, на который он обратил внимание в амфитеатре.
С видом триумфатора Веттий подошел к красавице и протянул ей свою добычу.
– Вот твое кольцо!
Та улыбнулась дрожащими губами, но сразу принять кольцо не смогла: рабыня неловко пыталась обвязать ей поврежденный пальчик носовым платком, однако платок был слишком широк, и у нее ничего не получалось.
– А ты разорви его, – посоветовал Веттий.
Служанка попробовала последовать его совету, но крепкая ткань не поддавалась слабым женским рукам. Веттию представился еще один случай отличиться: в его руках платок быстро превратился в ровные тонкие полоски, и вскоре пальчик юной матроны был аккуратно перевязан. Он, по счастью, не был сломан, но болел изрядно и начал опухать.
– Как же это случилось? – с искренним участием поинтересовался Веттий.
– Я сама виновата, – вздохнула юная матрона.
– Я спросила книгу у торговца и ждала, пока он мне ее подаст. Так и зазевалась с протянутой рукой, выставив палец с кольцом, и чуть не лишилась и того, и другого. Мое счастье, что кольцо сидит на пальце свободно! Но ты не представляешь, какую услугу мне оказал! Даже не знаю, как мне благодарить тебя!
– Позволь мне проводить тебя до дома! – попросил он.
Она не отказала, и он пошел с ней рядом, бдительно следя, чтобы никто в толпе ее не толкнул и не причинил какого-то иного вреда. Подобно Венере, раненной Диомедом и тяжко страдавшей от небольшой царапины, юная матрона шла, не разбирая пути, – что было небезопасно… Вскоре она споткнулась о высокую приступку, какие служат для перехода улицы во время дождя, и непременно упала бы, если бы Веттий ее не подхватил. После этого юноша почувствовал себя в полном праве поддерживать ее под локоток. Пользуясь удобным случаем, он представился и спросил, как зовут ее.
– Нония Марцелла, – ответила она, одарив его сиятельной улыбкой.
– Зачем ты ходишь по Городу пешком? – спросил он. – Неужели у тебя нет носилок или слуг, которые могли бы их нести? По-моему, ты совсем не привыкла к пешим путешествиям.
– Твоя правда, – ответила она. – Как правило, я и пользуюсь носилками, но сегодня я собиралась не дальше Юлиева форума, а там с ними неудобно, не протолкнешься.
– Какая же книга так завладела твоим вниманием, что ты чуть не лишилась кольца и пальца? – спросил Веттий.
– «Описание Индии» Флавия Арриана, – небрежно бросила Марцелла.
– Вот как! Ты читаешь по-гречески? – удивился Веттий.
– Да, конечно. Меня хорошо учили, пока был жив отец. Он очень гордился мною, выделял из всех сестер! Ну, и потом я, как могла, занималась.
– А почему именно это? Тебя привлекают заморские красоты?
– Мне просто нужна эта книга, чтобы выяснить кое-что. А что искал в книжных лавках ты?
– Комментарий Кальвизия Тавра к «Тимею».
– Ты изучаешь Платона?
– А ты, я вижу, неплохо его знаешь!
Они поговорили о таинственной стране Атлантиде, о душах, посланных на звезды, – Веттий не без удивления обнаружил, что его спутница, и правда, имеет кое-какие познания в этой области. Он готов был идти с ней так хоть на край света, но вскоре они пришли – гораздо скорее, чем ему хотелось. Жила она, как оказалось, возле Санквальских ворот, в четырехъярусной инсуле, весьма приличного вида, отделанной ионическими портиками и облицованной травертином.
– Вот здесь я и живу. Занимаю весь первый ярус.
– Она показала на свои окна. – Благодарю тебя еще раз! Я в долгу перед тобой: ты правда оказал мне неоценимую услугу, вызволив мое кольцо – я не представляю, что бы я делала, если бы оно пропало. Ну и, наконец, что я сегодня добралась до дома относительно целой и невредимой – исключительно твоя заслуга. Чем бы я могла отблагодарить тебя?
Веттий взглянул на нее в упор:
– Я хотел бы видеть тебя снова.
Марцелла посмотрела на него строго.
– Буду честна с тобой: я не хочу, чтобы ты питал тщетные надежды. Если ты желал бы видеть меня своей подружкой, или как вы там это называете, «сестрицей», то сразу скажу тебе, что это невозможно, по многим причинам. Но окончательно и бесповоротно отказывая тебе, в благодарность за добро, которое ты сделал мне, я могу предложить тебе нечто большее – путь к познанию Истины. Как мне кажется, душа твоя стремится к чему-то высокому, и наша встреча, похоже, не случайна. Если ты поклянешься не добиваться моей любви, наше знакомство продолжится, и если в тебе есть зерно небесного жемчуга, это будет для тебя путем ко спасению.
Веттий немного опешил. Сколько раз он задавал вопрос про истину Сервилиану и не получал удовлетворительного ответа… А тут… Женщина привлекла его своей красотой, изяществом, молодостью, но он никак не ожидал, что она предложит ему истину, и не мог поверить, что она может ею обладать. Жемчуг ее зубов, поблескивавший, когда она улыбалась, был для него намного привлекательнее таинственного небесного жемчуга, о котором она говорила. Веттий оказался перед сложным выбором. Сразу решительно отказаться от самого желанного – жестокое условие. Но он мгновенно сообразил, что, дав клятву, приобретет возможность видеть Марцеллу, и это решило его выбор. Остальное, как ему казалось в этот миг, должно было впоследствии устроиться само собой.
– Чем мне поклясться? Камнем-Юпитером, – спросил он с напускной уверенностью. Камень-Юпитер – это была самая сильная клятва, о какой он когда-либо слышал.
– Не надо. Просто скажи «клянусь».
– Клянусь, что не буду домогаться твоей любви, – произнес он, тут же в утешение себе вспоминая слова Овидия, что Юпитер, сам некогда стигийской водой клявшийся Юноне в верности, «ложным клятвам не чужд, ложным клятвам не мстит».
– В таком случае завтра в одиннадцатом часу дня приходи сюда.
Остаток того дня Веттий посвятил поиску белых голубок во исполнение своего обета, а на следующий день в назначенный час он постучал в двери заветного дома. Открыл раб-привратник, потом к нему вышла рабыня – та самая, которая накануне сопровождала Марцеллу. «А, наш спаситель! – приветливо обратилась к нему она. – Пойдем же, госпожа ждет тебя». Идя за ней, он услышал слабые звуки кифары и нежное пение на греческом языке. До него донеслись слова:
…Если ты в Египет снидешь
и жемчужину, единственную, изымешь,
сущую в утробе моря,
подле пасти огнедышащего Змия,
облачишься ты в ризу света…[13]
Он вошел в гостевую комнату, которая представляла собой скорее таблин. Стены ее были, как видно, совсем недавно расписаны геометрическим орнаментом, а на одной из них была изображена женщина, или богиня с воздетыми руками, и свет, сияющий сверху, – такой росписи Веттий никогда раньше не видел. У другой располагались книжные полки, на которых лежали свитки. Их было, конечно, меньше, чем в домашней библиотеке сенатора, но в комнате молодой женщины Веттий никак не ожидал увидеть столько книг. Однако тут же в углу на столике стояло довольно большое брундизийское зеркало и перед ним – несколько стеклянных лекифов с благовониями – синих, зеленых, красных. Воздух в комнате был напоен каким-то тонким, волнующим ароматом – то ли лекифы были неплотно закрыты, то ли одеяния хозяйки комнаты его источали.
Марцелла сидела в плетеном кресле в зеленоватом домашнем платье из тонкой шерсти и пела, подыгрывая себе на кифаре. На правой руке, которой она держала плектр, выделялся перевязанный пальчик. Увидев Веттия, Марцелла тотчас прекратила игру.
– Что за песню ты пела? – спросил Веттий, едва поздоровавшись. – И почему замолчала? У тебя замечательный голос!
– Не услышал ли ты в этой песни зов, как будто она поется про тебя? – спросила Марцелла вместо ответа.
Веттий почувствовал, что Марцелле хочется, чтобы он ответил «да» – и он не мог отказать ей в такой любезности. Тем более что какой-то зов он, безусловно, слышал, и этим зовом было его с первого взгляда возникшее влечение к ней.
– Да, пожалуй… – произнес он не вполне уверенно.
Глаза Марцеллы загорелись радостным интересом.
– Я знала, я знала, что так и будет! – воодушевленно воскликнула она.
– Но я совсем мало расслышал. О чем эта песня?
– О царском сыне, который отправился в Египет из восточной страны, чтобы добыть драгоценную жемчужину. Как он потерялся там и забыл свою родину, а потом вспомнил и отправился домой.
– Может быть, ты споешь песню до конца?
– В другой раз, – ответила Марцелла с загадочной улыбкой, видимо удовлетворенная его ответом. – Сейчас не могу, да и палец еще болит. Но если ты слышишь в ней зов, это, скорее всего, значит, что в тебе есть жемчужина.
– Какая жемчужина?
– Не все сразу, мой юный друг! – В устах Марцеллы, которой едва ли было больше двадцати лет, это обращение звучало забавно. – Ты должен встретиться с моим Учителем! Он увидит все, что есть в твоей душе. И если он согласится, я стану твоей наставницей, и поведаю тебе и это, и многое другое…
– Он твой опекун?
– Пока нет, но мы сейчас как раз этим занимаемся: уже обратились к претору по опекунским делам, чтобы Учитель стал и моим опекуном. Мои нынешние опекуны меня не устраивают. Они заговаривают со мной о новом браке, но я скорее умру, чем соглашусь на это. Помощи же от них никакой. А он… Моя жизнь по-настоящему началась только после встречи с ним!
При этих словах вся она засияла счастьем.
– Ты так убеждена, что можешь поведать мне истину? – спросил Веттий, изумляясь уверенности ее тона. – Ни один из философов, с которыми мне довелось познакомиться, не давал мне таких обещаний.
Марцелла пожала плечами:
– Если бы они знали подлинную Истину, то, несомненно, и они не таили бы ее. Просто они ее не ведают, а мне она открыта.
– Но ты так молода и ты… женщина.
– Разве Истина умаляется оттого, что вещает через женские уста? – в свою очередь удивилась Марцелла. Впрочем, и ее ответы, и ее удивление показались Веттию немного заученными.
Возвратившись домой, Веттий рассказал Гельвидиану о своем новом знакомстве.
– Как ты думаешь, кто они такие? Что за истину она мне предлагает?
– Секта какая-то, – пожал плечами Гельвидиан. – Много их сейчас! Жрецы египетского Гарпократа, поклонники персидского Митры, разные иудейские секты… Странные они все-таки, ущербные какие-то… И что у них там творится! Было же дело, еще во времена Тиберия, когда какой-то всадник изнасиловал матрону в храме Изиды, явившись к ней под видом бога. И охота тебе во все это ввязываться? Знаю, что тебя не переубедить, но ты все же поосторожнее!
– Да я и не жду от нее истины! – признался Веттий. – Но меня тянет к ней, как мотылька к светильнику. Я чувствую, что должен ее видеть!
– Не опали крылья, мотылек! – с сарказмом в голосе произнес Гельвидиан, ткнув его кулаком в бок. – И потом, неужели дальше того, чтобы видеть, твои желания не простираются?
– Если выбирать между «видеть» и «не видеть», я выбираю первое!
– Не советовал бы я, да и никто бы тебе не посоветовал связываться с матроной, со вдовой. Посмотри – Рим полон девушек попроще, подоступнее и ничуть не менее красивых. Не жениться же ты собираешься – в твои-то восемнадцать.
Несколько дней спустя состоялась ответственная встреча. Того, кого Марцелла называла Великим Учителем, Веттий узнал с первого взгляда и сразу почувствовал разочарование. Это был тот самый холеный красавец с проседью, которого он видел с Марцеллой на играх. Веттию сразу не понравился лукавый прищур его глаз. Что-то было в нем непроницаемое. Но Марцелла прямо-таки светилась в его присутствии. На этот раз на ней было яркое тирийское платье, на щеках играл румянец, и вся она походила на цветущий весенний мак. Учитель смотрел на нее с небрежным любованием, как на свою собственность.
– Сестра Марцелла сказала, что ты изучаешь Платона? – спросил он. – У кого?
– В Атенеуме, у Сервилиана.
– Какая серость! – презрительно поморщился Учитель. – Чему он может научить?
Как ни критически Веттий относился к Сервилиану, такая характеристика была ему неприятна. Он хотел было возразить, но Учитель уже задал новый вопрос:
– Вот скажи мне, сколько лиц принимают участие в платоновском «Пире»?
– Сократ, конечно, – бойко начал Веттий, загибая пальцы и стараясь не ударить лицом в грязь. – Агафон, Алкивиад, Федр…
Но Учитель не дал ему договорить.
– Я не спрашиваю кто, я спрашиваю сколько! Плохо ты знаешь Платона!
– Я не думал, что именно это важно в «Пире»!
– Ну разумеется, ты не думал. Где тебе возвыситься до понимания чисел! Впрочем, чего ожидать? Кто сейчас вообще учится в Риме? Уж лучше в Карфагене! Ну или хотя бы в Афинах – в память о прошлом.
– Я намерен продолжить учение в Афинах, – вставил Веттий, задетый столь пренебрежительным тоном.
– Да, но позволят ли тебе средства?
– Моя мать никогда не жалела денег на мое обучение и от отца мне досталась доля наследства.
В глазах Учителя вспыхнула искра хищной заинтересованности, и от Веттия это не утаилось.
– Впрочем, стоит ли ехать так далеко? – усмехнулся Учитель. – Возможно, тебе откроется знание высшего порядка… Если ты, конечно, его достоин. – Он устремил в глаза Веттия свой непроницаемый взгляд, некоторое время молчал, а потом глубокомысленно произнес: – Может быть, может быть… Но прежде всего ты должен поклясться, что никому не разгласишь того таинственного учения, которое будет тебе преподано.
По сравнению с той клятвой, которую от него с ходу потребовала Марцелла, эту дать было нетрудно.
– Ты не должен будешь записывать ничего из того, что будет говориться. Все надо будет заучивать на память. В этом тебе поможет сестра Марцелла.
В глазах Веттия невольно мелькнула радость, и, как ему показалось, Учитель обратил на это внимание.
Разговор с Учителем оставил в душе Веттия самый неприятный осадок, но все же главное было достигнуто: его, хоть и с натяжкой, все-таки сочли достойным для посвящения в тайны истинного учения, а для усвоения основ оного ему было дозволено приходить в дом Марцеллы – как выяснилось, не бесплатно, хотя плата была невелика – пятьсот сестерциев в месяц – и, по словам Марцеллы, вся шла на нужды общины «познавших», «пневматиков», или «племени Сифова», как они себя называли. Но Веттию было безразлично, на что идут деньги: он готов был все состояние отдать только за возможность видеть свою наставницу. Вскоре он сделался одним из самых прилежных учеников этой школы, сильно подвинув прочие свои занятия.
Вначале Веттий с некоторым неудовольствием узнал, что «истинное учение», которое преподавала Марцелла, непосредственным образом сообщалось со странным суеверием его матери, Вибии, ибо и в нем звучало имя одиозного иудейского пророка Иисуса Христа. Но Марцелла заверила, что на простонародное суеверие они, «пневматики», смотрят именно как на суеверие.
– Есть три рода людей, – объясняла она, важно расхаживая по комнате. – Большинство из них – плотские. Их совершенно не волнует познание духа. Они копошатся в низменных заботах этого мира, их интересуют только кусок хлеба, продолжение рода и сиюминутное благополучие. Если ты выйдешь на улицу и оглянешься – таких людей большинство.
Есть другие, – продолжала она, украдкой бросая взгляд в зеркало. – Мы называем их «душевными», «психиками». Их интересует жизнь духа, хотя по большому счету она им недоступна. Иногда они весьма образованны, начитанны. Ты, должно быть, со многими из них знаком. Но ты, вероятно, чувствовал, что тебе чего-то не хватает в их рассуждениях. Они подобны слепым, которые стремятся к свету, но не видят его и блуждают в потемках.
Эти слова весьма заинтересовали Веттия, потому что он в самом деле ощущал нечто подобное.
– Ты, должно быть, удивишься, но те простые, грубые люди, которые исповедуют учение Христа, относятся к тому же роду, что и твои знакомцы-философы, хотя философы, конечно же, презирают их. Жизнь этих простецов такова, что получить сколько-нибудь приличное образование они зачастую не могут. Но они правдами и неправдами все же добыли ту часть Истины, усвоение которой тем не менее было им доступно: слухи о Христе. Учение Его они понимают очень примитивно, оно для них сводится к простому набору правил. Но, может быть, это и хорошо, потому что сам Христос, когда жил на земле, учил прикровенно и преподносил Свое учение в притчах, именно с той целью, чтобы оно осталось закрытым для непосвященных. «Много званых, но мало избранных», – вот как Он говорил.
Веттию почему-то стало обидно за свою мать, хотя сам он ее суеверия никогда не разделял.
– Наконец, существует третий, высший род людей, – Марцелла, устав ходить, села на ложе и облокотилась на расшитую подушку. – Это как раз те избранные, о которых говорил Христос и ради которых Он и был исполнен силой Духа. Христос, несомненно, всего лишь посредник. Он – сын плотника Иосифа, и только по Своей душевной чистоте сподобился Он того, что на него сошел божественный Дух. Главная Его заслуга в том, что Он открыл избранным тайное учение. Ты, возможно, слышал, что Он был распят как последний раб. Это, конечно, многих вводит в соблазн, но надо понимать, что смерть Иисуса – всего лишь видимость, чтобы отсечь непосвященных. Иисус, конечно, не умер, умер лишь Его двойник, а Иисус через три дня явился Своим ученикам, после чего в течение восемнадцати месяцев раскрывал им то самое истинное учение, которое я имею честь преподать тебе. Кстати, главной и любимой ученицей его была женщина, Мария Магдалина. Вот почему последователи истинного учения отмели вековые предрассудки об ущербности женского пола. Главное только не попадать в двойной плен: плен брака и стремления к размножению – женщины особенно этому подвержены! А по природе не важно, мужчина ты или женщина, важно, есть ли в тебе небесная жемчужина, как мы это называем: непрестанное беспокойство и стремление к высшему, к духовному. Это беспокойство – воспоминание о том, что когда-то было родиной избранных, откуда их души ниспали в плоть. Все мы томимся в глухой темнице этого мира, этого презренного тела, и блажен тот, чьи уста возвещают избавление.
Веттий еще раз посмотрел на Марцеллу, на тщательно уложенные складки ее голубой домашней туники из тонкой шерсти, на красиво причесанные волосы и подумал, что не так уж томительна для нее, должно быть, эта темница.
– О том, как случилось, что наши души оказались в плену презренной плоти, я расскажу тебе в следующий раз.
– Ты удивительно красиво говоришь! – восхитился Веттий. – Я даже не думал, что женщина может так говорить!
– Истинное учение само по себе так прекрасно, что не может не облекаться в красивые слова, – сказала Марцелла, скромно опуская глаза, но явно польщенная похвалой.
Восхищение Веттия было вполне искренним. Хотя он так и не мог побороть в себе скептического отношения к предлагаемой Марцеллой истине, может быть потому, что ему казалось невозможным, чтобы красавица, в которую он попросту влюбился, оказалась заодно и премудрой сивиллой, он не мог не отметить в ее речи воодушевления, которого ему так не хватало в лекциях Сервилиана.
В следующий раз она поведала Веттию о совершенном Первоначале, или Праотце, некогда существовавшем в непостижимых и неизреченных высотах Духа. Голос ее звучал торжественно и чарующе, точно она рассказывала какой-то таинственный, прекрасный миф:
– Знай, мой юный друг, что Праотец, которого называют также Глубиной, – необъятный, безначальный, – существовал вне времени и пространства. В нем была мысль, которую также называют Благодатью и Молчанием. Когда Праотец решил породить все, что существует, он изверг семя в утробу Молчания. Молчание, зачав, породило Ум, который один может постичь все величие Праотца. Вместе с Умом родилась Истина. Они составили первую четверицу: Глубина и Молчание, Ум и Истина. Ум, которого называют также Отцом и Единородным, произвел Слово и Жизнь, а от них произошли Человек и Собрание. Они составляют первородную восьмерицу… Все эти первоначала мы называем эонами, потому что для смертного ума нет ничего более величественного, чем век.
– Подожди, подожди, – замахал руками Веттий. – Как можно все это запомнить? Почему нельзя называть каждый… как его… эон хотя бы одним именем? У меня в голове их уже не восемь, а по крайней мере шестнадцать!
– Если ты избран и в тебе есть жемчужина, – важно пояснила Марцелла, – ты найдешь в себе силы запомнить основы учения. Если же не найдешь в себе сил – увы, это будет означать, что жемчужины в тебе нет. Но ты не бойся! Всем нам, заключенным в темницу плоти, тяжелы небесные тайны. Признаюсь, я тоже не без труда запомнила их. Поэтому сейчас я расскажу тебе еще совсем немного, а потом мы повторим и ты постараешься их запомнить. Итак, от Слова и Жизни родились еще десять эонов: Глубинный и Смешение, Самородный и Удовольствие, Неподвижный и Срастворение, Единородный и Блаженная. А от Человека и Собрания родились двенадцать эонов: Утешитель и Вера, Отчий и Надежда, Матерний и Любовь, Вечный Ум и Разумение, Собранный и Блаженство, Желанный и Премудрость-София.
– Это чем-то напоминает Платона… – задумчиво произнес Веттий. – Демиург и другие боги…
– Да, потому что Платону лишь отчасти было открыто то, что в нашем учении явилось во всей полноте, – откликнулась Марцелла.
– Может быть… – продолжил Веттий. – Но еще больше напоминает «Теогонию» Гесиода: из Хаоса произошла Гея, Гея породила Урана, от Урана и Геи родились двенадцать Титанов. Помню, я тоже мучился, запоминая их, когда ходил к грамматику: Крон и Рея, Океан и Тефия, Гиперион и Тейя, Япет и Фемида, Кей и Феба и еще кто-то, последнюю пару я все время забывал и сейчас не помню.
Марцелла нахмурилась.
– Ну, может быть, и Гесиоду что-то было открыто… Однако же ты как-то легкомысленно относишься к тому, что я тебе говорю. Ты либо слушай всерьез, либо уходи!
Веттий прикусил язык.
Кончив свои превыспренние рассуждения, Марцелла сказала, что теперь некоторое время надо поговорить о чем-нибудь простом, земном, что это тоже необходимо, потому что души, искалеченные земным пленом, пока еще вынуждены возвращаться к земным предметам, иначе они задохнутся на высотах истинного учения, как нередко бывает с людьми на высоте гор. Это земное было, на взгляд Веттия, каким-то уж слишком земным, и со стороны Марцеллы напоминало простое женское любопытство. Она стала расспрашивать его о его жизни в доме сенатора, об учении в Атенеуме, о среде философов, о городских новостях. Тем не менее он покорно отвечал на все ее вопросы.
2
Так в жизни Веттия открылась еще одна сфера, вскоре ставшая для него средоточием всего. Просыпаясь, Веттий сразу думал о Марцелле, к ней возвращалась его мысль в течение дня, с ее именем на устах он засыпал, и был счастлив, если видел ее во сне. Чтобы угодить ей, он запомнил все это множество названий эонов и усвоил, кто от кого родился. Он не мог не признать, что само по себе это учение довольно поэтично, было в нем нечто таинственное и чарующее, особенно в устах Марцеллы, но не решался сказать ей, что все эти сложные построения кажутся ему избыточными, и что, к сожалению, в них, как и в лекциях Сервилиана, и в беседах знакомых ему ученых мужей, он не находит ответа на те вопросы, которыми с детства задавалась его душа. Учение Марцеллы явно пыталось на эти вопросы ответить, но отвечая, порой само же затемняло ответ. Пожалуй, ближе всего к раскрытию тайны подходили песни, которые Марцелла иногда пела, подобные первой песне о жемчужине: в них истина как будто брезжила за полупрозрачной завесой. Их Веттий любил больше всего.
Марцелла относилась к своей наставнической деятельности с величайшей серьезностью, однако чувствовалось, что и она овладела всей этой премудростью лишь недавно и не очень уверенно чувствует себя в ее лабиринтах. Помимо Веттия у нее было еще несколько учеников и учениц, иногда на занятие приходили еще двое или трое, все время разные, мужчины и женщины. Все они были старше него и старше самой Марцеллы. Все они, как и она, оказались убежденными противниками брака: из трех женщин-учениц, которых он видел, одна была вдовой, две – разведенными женами. Мужчины тоже были кто вдовцом, кто закоренелым холостяком, был один четвертый раз разведенный муж. И на всех на них лежала печать какой-то странности, неловкости, неудачливости, что немного смущало Веттия и подтверждало правоту слов Гельвидиана.
Впрочем, к самой Марцелле это не относилось ни в коей мере. Она была красива, образованна, умна, ловка и изящна. Веттия удивляло другое, на что он обратил внимание с первых дней: наставница постоянно твердила о бренности и суетности земного мира и о невыносимости заточения в темницу тела, однако даже в гостевой держала зеркало и не забывала в него смотреться, уходу за собой посвящала не менее четырех часов ежедневно, а кроме того, страстно любила разного рода зрелища: колесничные ристания, гладиаторские бои, театральные представления, знала имена всех лучших возниц, гладиаторов, актеров, понимала разницу между венетами – «синими» и прасинами – «зелеными», первым благоволила, вторых поругивала, различала, в каких случаях рукоплещут «желобками», в каких – «кирпичиками». Обычно вместе с ней эти зрелища посещал Великий Учитель (кто кого сопровождал, Веттий затруднился бы ответить), но вскоре он сам добился права сопровождать Марцеллу. Однажды, когда Учитель был чем-то занят и Марцелла пожаловалась, что хотелось бы попасть на очередные игры, но одна, пусть даже и со служанкой, она ходить не любит, Веттий изъявил готовность ей сопутствовать.
Это случилось раз, потом другой, а потом вошло в обычай (Учитель почему-то все чаще бывал занят). Веттий вскоре догадался, что в цирке и в амфитеатре Марцелла играет на деньги. Лично она никаких переговоров с игровыми воротилами не вела, все это за нее делали поочередно рабы-лектикарии. Госпожа уклончивыми намеками объясняла, сколько и на кого ставить, а исполнителю поручения в награду позволялось оставить свой пост при носилках и посмотреть игры с дальних рядов.
Ставки, впрочем, всегда были невелики. Иногда она выигрывала, иногда проигрывала, и от этого зависело ее настроение на остаток дня. Но Веттию эти совместные походы были интересны независимо от того, к кому была благосклонна фортуна: они приносили ему много маленьких радостей, вроде тех, что описаны Овидием в его знаменитом «Искусстве любви»: защитить свою красавицу от толпы, следить, чтобы никто не толкнул ее, нести над нею зонтик, обвевать ее веером от жары, поднять оброненный ею платок, стряхнуть пылинку с ее паллы, разуть и обуть ножку, когда красавица садится в носилки или сходит с них, – все, что было приятно ему, влюбленному, и за что госпожа не могла его упрекнуть.
Марцелла, конечно, чувствовала, что его неусыпная заботливость подпитывается чувствами, несравненно более глубокими, чем те, что он выражал словесно. Со своей стороны она относилась к Веттию с тем снисходительным благодушием, каким матроны порой одаривают мальчиков-рабов, не воспринимая их всерьез: его ухаживания были ей приятны и немного льстили ее самолюбию. Стоило ей мимоходом проронить, что она чего-то хочет: отведать кидонских яблок в меду, полюбоваться только что распустившимися гиацинтами или иметь у себя говорящую сороку в клетке, – как Веттий бросался исполнять любое ее желание.
Незадолго до майских календ Марцелла заявила, что не отказалась бы погулять в сосновом лесу на Яникуле. Веттий тут же пообещал ей нанять лектику, несомую шестью лектикариями. В день, назначенный для прогулки, – это был четвертый день до майских нон, – к полудню роскошные носилки были поданы к дому Марцеллы, и в них уже сидел Веттий. Дюжие носильщики, нанятые на целый день, должны были отнести господ на Яникул, ждать у подножия холма, пока те будут гулять, и к вечеру доставить домой. В денежном выражении этот день стоил Веттию не меньше месяца обучения в Атенеуме, но желание угодить возлюбленной было слишком велико.
Пока Веттий ждал Марцеллу, стоя возле лектики, случилось нечто, весьма его удивившее. Где-то за спиной он услышал скрипучий голос Кресцента – этот голос он не спутал бы ни с чьим другим. Правда, слова, произнесенные им, были довольно необычны для киника: «Ох, и люблю же я тебя, мой цыпленочек!» Охваченный любопытством, к кому бы мог так обращаться омерзительный киник, и главное, кто бы мог вытерпеть от него такое обращение, Веттий оглянулся и чуть не открыл рот от изумления: мимо него, в паланкине, еще более роскошном, чем тот, в котором предстояло ехать ему самому, проплывал Кресцент. На какое-то мгновение Веттий явно его увидел. Да, это, несомненно, был Кресцент – ну, или его брат-близнец. Однако при полнейшем сходстве несходство было еще более разительным. Этот новый Кресцент был чисто вымыт, его длинные волосы – расчесаны и даже завиты, что смотрелось весьма комично при малом их количестве. Одежду Веттий рассмотреть не успел, но на обычное нищенское рубище она явно не походила. Рядом с киником в носилках сидел мальчишка лет четырнадцати, напомаженный, завитой, с ярко крашенными губами. Это было какое-то мгновение: двойник Кресцента задернул занавеску (на пальце блеснуло кольцо с сардониксом), и лектикарии унесли его прочь. Но Веттий голову готов был дать на отсечение, что это он, и никто другой.
Некоторое время юноша еще раздумывал над этим странным явлением, но тут из дома вышла Марцелла, он выскочил ее встречать и забыл обо всем на свете, залюбовавшись ею. Одета она была просто, по прогулочному, но, как обычно, радовала взгляд: на ней была золотистая туника и фиалкового цвета палла. Она благосклонно улыбнулась, изящным жестом подобрав платье, взобралась в лектику, Веттий уселся на сиденье напротив нее. Лектикарии дружно подняли просторные носилки на плечи и пустились в путь в западном направлении, к Яникулу.
Миновав Эмилиев мост, по Аврелиевой дороге, проходящей через сады Цезаря, вдоль акведука и мимо нескольких вилл, они менее чем за час добрались до подножия этого сильно вытянутого с севера на юг горного кряжа в той его части, где возносилась самая высокая вершина, открывавшая великолепный вид на Город, и где все еще сохранялся свободный от застройки лес, ибо Яникул давно уже облюбовали для своих вилл поклонники тишины и уединения. Было довольно жарко, на небе собирались башнеобразные облака, обещавшие ливень к концу дня. Крутой склон порос раскидистыми пиниями, и воздух здесь был совершенно особенный, смолистый, сосновый, в кронах деревьев перекликались горлицы, высоко в небе плавали ястребы. Почва под пиниями была покрыта густой и свежей травой, в которой пестрели мелкие цветы, а при ходьбе из-под ног то и дело с шорохом разбегались прыткие зеленые ящерицы.
Веттий и Марцелла начали подниматься по узкой и крутой тропке, ведущей к вершине холма. Марцелла была в приподнятом и даже шаловливом настроении и бодро взбиралась по круче, все время оставляя Веттия позади и посмеиваясь над его медлительностью. Вся ее важность наставницы куда-то ушла, и Веттий как никогда ясно чувствовал, что она всего лишь его сверстница. К тому же, вопреки своему обыкновению носить башмачки на высокой подошве, на этот раз Марцелла надела греческие сандалии, чтобы легче было лазать по склонам, и стала еще меньше ростом – Веттию она едва доставала до плеча.
– Ну-ка догони меня! – вдруг крикнула она и пустилась бежать вверх по круто поднимающейся тропке.
– А ты позволишь мне себя поцеловать, если я тебя догоню? – крикнул он вслед.
Она даже остановилась.
– Что за речи, мой юный друг? Ты, кажется, забыл, какую клятву ты дал? – спросила она строго. В ее голосе зазвучали привычные нотки высокомерия, и Веттий испугался, что она вообще скажет, что возвращается домой. Но наставница неожиданно смилостивилась. – Ладно, так и быть! Один раз и в щечку.
Веттий не стал торговаться и последовал за ней, но она словно растворилась в воздухе. Он недоуменно оглядывался и вдруг откуда-то сверху услышал ее голос: «Э-эй!» – Он поднял голову: Марцелла стояла на узком уступе скалы почти над его головой. «Я горная нимфа Эхо, повелительница скал!» – тоном театральной актрисы провозгласила она, торжественно поднимая руку и вытянувшись в струнку. Он устремился вслед за ней, но она уже с легкостью и изяществом горной козочки перебралась на другую скалу. Глядя на нее, Веттий подумал, что замужество отнимает у девушек значительную часть детства и что это недоигранное детство порой ищет выхода. Вон Присциллина, старшая дочь сенатора, еще в куклы играет, а между тем ее брак – дело решенное.
Веттию пришлось немало потрудиться, чтобы догнать свою резвую наставницу и получить обещанную скромную награду.
Они двинулись дальше по тропинке. Марцелла, немного устав от беготни, шла чуть впереди Веттия, попутно срывая цветы и сплетая венок.
– Кто тебя научил так лазать? – спросил он после некоторого молчания.
– В детстве это было любимой моей забавой, – ответила она. – Мы жили в Номенте, точнее в сельской местности близ Номента, неподалеку от скал Форул, там у отца было именьице. Отца, к сожалению, разорили управляющие, которым он доверился. Только у нас и оставалось, что это именьице. Сестры сидели дома и учились прясть шерсть, я же читала книги, а в свободную минутку норовила улизнуть в горы. Когда я возвращалась домой с разбитыми коленками, меня очень ругали и стращали козлоногими фавнами. А я так мечтала их увидеть!»
– А потом? – спросил Веттий.
– А потом отец умер, именьице продали, а меня опекуны выдали замуж…
Это прозвучало так же, как обычно говорят о чьей-то смерти: «А потом он умер».
Веттий не сразу решился продолжить разговор.
– Скажи… – робко начал он. – Только не обижайся на мой вопрос: ты была несчастна в браке?
– В браке нельзя быть счастливым, – решительно ответила она. – Это только первоначальное опьянение создает ощущение счастья. Но меня и оно не коснулось. Наверное, это и хорошо! Мне было четырнадцать, ему – под шестьдесят, какое уж тут счастье? Но он хотел наследников, до безумия, а их не было. Он и первый-то раз женился не рано. Потом первая жена умерла, со второй он развелся, я была третья. А детей не было ни от одной. Он упорно лечился от бесплодия и меня заставлял лечиться. Говорили, что сам от этого лечения и помер. То ли принял что-то слишком сильное, то ли склянки перепутал. Вообще он уже подумывал развестись и со мной. Меня потом еще подозревали, не я ли его извела. Но я тут ни при чем, жизнью могу поклясться. Я, конечно, страдала, но убить человека… – нет, я на это не способна! Но, если задавать любимый вопрос юристов: кому на благо? – то я и правда оказалась в выигрыше. Все же наследство мне досталось, хотя от половины я вынуждена была отказаться, столько было долгов. У нас был дом, но его пришлось продать. Да мне и не хотелось бы там жить, там слишком многое напоминало о моем заточении. Нет, мне, конечно, не следует жаловаться на мужа, он был неплохой человек. Даже позволял мне читать и брать уроки – хоть в этом шел навстречу. Но все равно, как вспомню кое-какие подробности нашей с ним совместной жизни, так тошно делается…
Марцелла соединила концы сплетенного венка и увенчала им голову.
– Мне идет? – спросила она, лукаво улыбаясь.
– Конечно! – искренне одобрил Веттий, но от темы разговора уходить не захотел. – А как же твоя мать согласилась выдать тебя за такого старика?
– Разве это такая уж редкость? – усмехнулась она. – У меня матери уже не было, я ее и не помню совсем. Но опекуны и родственники решили, что это неплохая партия. Потом и сестер рассовали, но, правда, не за стариков. И, кажется, они довольны. Но я всегда была не такая, как они.
– Сколько же ты прожила с мужем?
– Четыре года. И вот уже полтора года я наслаждаюсь свободой.
– А Учитель? Как ты познакомилась с ним?
– Он приходил еще к моему покойному мужу. Был связан с ним делами. Он и мне сейчас помогает, все же ведение хозяйства, разбирательства с виликами – совсем не моя стезя. Ну, не он сам, конечно, но ему есть кому это поручить. Он единственный, кто жалел и понимал меня, еще тогда. А после смерти мужа он посвятил меня во все тайны учения. Он сказал, что сразу увидел во мне избранницу.
Ее глаза, как обычно, загорелись восторженным огнем, и на губах расцвела улыбка, – это случалось всякий раз, когда она говорила об Учителе.
– Почему он не называет своего имени? Ты-то хоть знаешь, как его зовут?
– Да, конечно, но важнее то, что у него есть тайное имя, и его я тоже знаю. Но пока не могу тебе открыть. А то имя, которое ему досталось от отца, не раскрывает его сущности. Поэтому он предпочитает, чтобы его звали Учителем.
Потом ей захотелось посетить место, где, по преданию, был погребен царь-законодатель Нума Помпилий.
– Раз уж я вспомнила о Номенте, там неподалеку есть маленькая деревушка Курис. По преданию, Нума Помпилий родом оттуда. И Тит Таций.
Они долго пытались отыскать могилу древнего царя, но так и не нашли никаких памятных знаков, зато набрели на алтарь Фонса, считающегося сыном Януса. Здесь же поодаль стояло простое древнее изображение самого двуликого бога. Веттий по привычке поднес руку к губам и запечатлел на пальцах поцелуй. Марцелла укоризненно посмотрела на него:
– Тебе надо отвыкать от языческих привычек!
– Прости… – смутился Веттий.
– Есть в нем что-то пугающее, – задумчиво проронила Марцелла и не пожелала оставаться на этом месте. Дальше тропинка двоилась.
– Смотри, тут две тропинки, и обе, похоже, ведут на вершину, – сказала она. – Давай, кто быстрее? Я по этой, а ты по той. – И весело побежала вверх.
Веттий сделал вид, что тоже спешит, хотя сразу решил, что уступит Марцелле. Впрочем, с ее проворством она не нуждалась в том, чтобы ей уступали.
– Ну вот, я почти поднялась! Я первая! – прозвучал ее звонкий голос – и через некоторое время за ним последовал приглушенный вскрик ужаса. Веттий, испугавшись, что на Марцеллу кто-то напал, со всей возможной быстротой бросился вверх по тропке, но когда он взбежал на самый верх, то увидел Марцеллу в одиночестве, целую и невредимую, но словно застывшую от ужаса, а перед ней – великолепную панораму Города и – страшную грозовую тучу, надвигающуюся из-за Фиден, со стороны Сабинских гор. Увидев открывающееся с вершины холма зрелище, Веттий и сам ахнул, то ли от ужаса, то ли от восхищения его величием.
Солнце еще ярко светило на юге, совершая свой путь к западу, заливая светом огромный Город, лежавший как на ладони, со всеми его семью державными холмами, теплым золотом высвечивая стены домов, колонны храмов и портиков, яркие черепичные крыши, резные полукружия театров, воздушные цепи акведуков, суденышки, устремлявшиеся вниз по Тибру. В мутных, зеленоватых водах реки еще отражалось голубое небо, а северо-восток уже тонул в сизо-черном сумраке, в котором время от времени вздрагивали розоватые вспышки молний. Удары грома издали казались угрожающим рычанием притаившегося чудовища. Передний край гигантской тучи был похож на небывалой величины снеговерхие горы, вырастающие из мрака и дыма, – словно это дальние Сабинские горы поднялись до самой тверди небесной и надвигались на Город, грозя стереть его с лица земли. Внизу еще царило затишье, и даже деревья замерли, как будто в ожидании, но вершины Яникула уже достигали порывы холодного ветра, и ласточки со взволнованным щебетом носились, опускаясь все ниже и ниже.
Почувствовав, что Веттий рядом, Марцелла обернулась – он увидел, что она сильно побледнела, – и внезапно приникла к нему, как младшая к старшему, спрятав лицо на его груди. Он обнял ее, с трудом веря в то, что может вот так запросто это сделать, и в то же время не в силах оторваться сразу от пугающего и завораживающего зрелища Города и тучи.
– Это дурной знак… – прошептала Марцелла.
– Это предвестие гибели… Я видела сон…
Веттий тоже поймал себя на мысли о каком-то дурном предзнаменовании, но слова Марцеллы удивили его. Странно было не только то, что она столь суеверно испугалась такого пустяка, но и то, что она, оказывается, настолько боится смерти! Не она ли постоянно твердила, что смерть – это освобождение? Он попытался успокоить свою спутницу, гладя ее по цветам венка, по пышным волосам, по хрупким плечикам и говоря преувеличенно бодрым тоном:
– Ну что ты? Разве нам с тобой страшна гибель? А как же небесная жемчужина, которая в нас? И это всего лишь туча… Грозовая туча… И нам надо спешить, чтобы она нас не накрыла здесь и чтобы мы не промокли. Может быть, мы успеем вернуться. Пойдем! Не оглядывайся!
– Да, ты прав… Смерть не страшна, жизнь – ничто… – бесцветным голосом повторила она.
Если бы Веттий был один, он остался бы еще полюбоваться надвигающейся грозой. Но необходимость позаботиться о госпоже была для него важнее. Еще раз взглянув на Город и на тучу, он бережно повел Марцеллу к той тропинке, которая казалась более пологой, и они стали спускаться, сначала медленно, потому что Марцелла все еще не могла оправиться от потрясения, но потом налетевший порыв ветра заставил их ускорить шаг, и дальше они, взявшись за руки, спускались почти бегом, насколько позволял крутой склон. Венок Марцелла на бегу потеряла.
Лектикарии ждали их у подножия холма. «Хорошо, что вы вернулись! – обрадовался старший из них. – Видно, буря надвигается. Успеть бы в Город до ливня! Садитесь скорее!» Они сели в лектику, лектикарии тронулись с места, и изо всех сил поспешили в Город.
Гроза накрыла их еще на правом берегу Тибра, до моста. Закапали крупные капли, мгновенно превратившиеся в потоки, дождь хлестал с неистовой силой, по навесу лектики что-то дробно застучало, и тут же по земле покатились зерна града. Порывы ветра, казалось, вот-вот растерзают кожаный навес, холодные струйки дождя стали проникать внутрь, несмотря на закрытые занавески. Веттий и Марцелла придвинулись друг к другу поближе, и он накинул на нее свой плащ, чтобы лучше защитить от дождевых струй. Некоторое время их лектика еще двигались под хлещущими потоками ливня, но потом промежутки между вспышками молний и раскатами грома сократились настолько, что лектикарии остановились, выбрав в качестве укрытия старый лавр (существовало поверье, что в лавр молния не ударяет).
– Нельзя идти дальше, господин, – сказал старший, заглядывая под навес к Веттию и Марцелле. – Надо попроситься куда-нибудь переждать. Вон как раз дом виднеется.
Дом находился, вероятно, меньше чем в стадии от них, но за стеной дождя его почти не было видно. Старший лектикарий оставил лектику и побрел просить убежища. Идти быстро он не мог, потому что молнии били уже где-то совсем рядом, и гром разрывался почти над головой. Всем остальным тоже было не по себе. При очередном ударе грома Марцелла, вся дрожа, прижалась к Веттию, он крепко обнял ее, и так они сидели, укрытые одним плащом, как настоящие влюбленные, и сами не заметили, как уста их слились в поцелуе. Некоторое время они целовались, как голуби у храма Венеры, но потом Марцелла вдруг, точно очнувшись, отшатнулась от Веттия, отгородилась скрещенными руками и отрицательно замотала головой.
– Забудь! Ничего не было! Это случайность, мгновенная уступка темному плотскому началу!
Через некоторое время старший лектикарий подал знак рукой, а остальные, медленно двигаясь по залитой водой дороге, поднесли носилки прямо ко входу. Веттий выбрался из лектики. Кругом стояла вода, и совсем не замочить ног было невозможно, поэтому он из носилок принял Марцеллу на руки и внес ее в дом, чему она не противилась. Хозяйские рабы помогли им снять с себя промокшую верхнюю одежду.
– Хозяин просит вас пройти в атрий, – доложил вошедший раб.
Хозяин, пожилой крепкий мужчина, как оказалось юрист, отошедший от дел, встретил их радушно и тут же завел с ними долгую беседу, точнее монолог, потому что в основном говорил сам. Он был явно доволен тем, что нашел в их лице слушателей, и принялся занимать их рассуждениями о правильном способе земледелия. Будучи большим поклонником Катона Старшего, он цитировал его на память целыми кусками. Из этих цитат Веттий и Марцелла почерпнули для себя немало ценного: как готовить лекарство для волов, как сажать тростник и как от всех болезней лечиться капустой.
Пока гроза бушевала над самым домом, пищи он им не предлагал, но как только молнии перестали сверкать и громы стали реже, им вынесли вина (хозяин убедил их выпить несмешанного, с какими-то травами, чтобы уберечься от простуды), сыру и хлеба. Веттий поел с охотой, Марцелла же не притронулась к пище и только выпила немного вина. Она вообще казалась безучастной, почти все время молчала, и поддерживать беседу Веттию пришлось одному. В этом гостеприимном доме они провели часа три, прежде чем смогли продолжить путь в наспех обсушенной и подправленной лектике. Дорогой Марцелла задремала, вновь дружески склонив голову на плечо Веттия, и он боялся пошевельнуться, чтобы ее не потревожить. У нее горели щеки, и он подумал, что это от вина. У ее дома они оказались, когда уже начало темнеть.
Домой он возвращался в приятном волнении, думая о том, что этот счастливый день разрушил преграду, разделявшую его с Марцеллой, и нетерпеливо ожидая следующих шагов на том же пути. Приятные мысли заслонили впечатление от зловещего зрелища грозовой тучи и от самой грозы, хотя в Городе только и говорили о том, что молния ударила в Капитолий. Но на следующий день он узнал то, что его обеспокоило гораздо сильнее: Марцелла слегла в горячке, хотя она-то меньше всех промокла под дождем. Дней пять она его к себе не допускала, и он томился в тревоге и каждый день передавал ей финики, орехи, чернослив, сушеные карийские смоквы, фиалки и записки, на которые она то не отвечала вообще, то отвечала односложно. Однако, будучи наконец допущен, он нашел Марцеллу светящейся счастьем, но снова совсем чужой. Зато она с радостью сообщила ему, что Великий Учитель зовет ее вместе с собой провести лето на вилле его друга в Кумах.
– Почему не на твоей? – удивился Веттий, помнивший, что и у самой Марцеллы были какие-то имения.
– Не знаю… – пожала плечами она. – Но это неважно!
– А как же… наши занятия? – растерянно спросил Веттий (он не решился сказать «я»).
– Я же не навсегда уезжаю! – рассмеялась Марцелла.
– Но скажи хотя бы, где ты будешь, чтобы я мог тебе писать!
– Я сама точно не знаю.
– Но, может быть, ты будешь писать мне?
– Да нет, я не охотница писать письма. Не скучай! Осенью продолжим!
3
После отъезда госпожи Город для Веттия опустел. Помимо всего прочего его мучила жгучая ревность при одной мысли о Великом Учителе. Вспоминая, какими восторженными глазами смотрела на него Марцелла и какая хищная плотоядность порой мелькала во взгляде Учителя, когда он останавливался на ней, Веттий до скрипа стискивал зубы и сжимал кулаки. Он подумывал отправиться вслед за ними, но где именно они собирались остановиться в Кумах, не знал, а главное – даже последовав за ними, он едва ли достиг бы желаемого.
Поделившись своей бедой с Гельвидианом, Веттий спросил:
– А что бы сделал ты?
Тот задумался.
– Незавидное твое положение! Твою красотку и зовут Нония – то есть слово «нет» в самом ее имени. Не случайно же ноны считаются неблагоприятными днями.
– Ее никто так не называет. Все зовут ее Марцеллой.
– Ну, пусть так, хотя, как ни называй, родовое имя со счетов не спишешь. Но главная беда не в этом, а в том, что любит она не тебя. Поэтому, последовав за ней, ты подвергаешься опасности окончательно ей опостылеть. Я бы, честно говоря, попробовал ее забыть.
– Это невозможно! – горячо возразил Веттий.
– М-да, любовь твоя выросла быстро, как лук-порей, и при этом крепка, как пальма! Ну, в таком случае подожди: вдруг ей опостылеет твой соперник?
– Я и трех дней не могу прожить, не видя ее, а тут целых три месяца!
– Ну, во-первых, скоро мы с тобой поедем в наше номентанское имение, так что ты немного отвлечешься. Кроме того, пока тебе надо бы за это время наверстать упущенное. Твои учителя забыли, как ты выглядишь. Я тут недавно встретил Аполлинария, он живо интересовался тобой и говорил, что у тебя, несмотря ни на что, значительное дарование, и было бы жалко зарыть его в землю. Кстати, на днях в Атенеуме ожидается выступление известного софиста и платоника Максима из Тира на тему «Следует ли почитать кумиров», и потом состоится публичный спор философов в присутствии самого августа. Пойдем?
Слова о номентанском имении несколько оживили Веттия. Он вспомнил слова Марцеллы и подумал, что те места еще хранят следы ее ножек, помнят ее голос. На спор философов ему идти не хотелось, но чтобы чем-то заполнить пустоту, он согласился.
В день публичного спора одеон Атенеума гудел, подобно улью. Старые и юные, маститые и безвестные, бородатые и безусые, одетые в философские паллии и юношеские хламиды и лацерны – учащие, учащиеся и просто интересующиеся собрались под эти полукруглые своды и заполнили собой все ряды сидений, поднимавшиеся вверх, как в театре, и проходами разделенные на клинообразные отсеки. Веттий и Гельвидиан не без труда нашли себе места, им пришлось даже разделиться, потому что двух мест рядом не нашлось.
Наконец на ораторском возвышении появился выступающий, встреченный приветственными криками. На вид ему было лет около сорока, в его жилах явно текла не только греческая, но и какая-то восточная кровь; он был смугл и черноволос, в волосах и в бороде красиво выделялись отдельные седые пряди. Он, несомненно, привык к поклонению толпы и держался очень уверенно. На нем был белоснежный гиматий, и, судя по всему, вестиплики не один час потратили на то, чтобы живописно уложить складки.
Ждали прибытия августа, и ровно в назначенный для выступления час он появился в сопровождении еще одного своего бывшего учителя, а ныне префекта Города, седовласого, немного угрюмого Юния Рустика, а также двух всегда находившихся при нем префектов претория. Фронтон, как говорили, не пожелал даже слушать Максима, считая стиль его выступлений образцом дурного вкуса. Говорили, что якобы он сказал о тирском ораторе: «Его лекифы переполнены, и их больше, чем у стареющей гетеры, – боюсь задохнуться от благовоний».
Все присутствующие встали, приветствуя августа, который тут же знаком показал, что не стоит привлекать слишком много внимания к его персоне.
– Все-таки до чего же он скромен! – прошептал кто-то рядом с Веттием. – Помните, как он, уже будучи цезарем, посещал лекции Секста из Херонеи? Как обычный студент!
– Да, и тогда же учился риторике у Гермогена! – живо откликнулся кто-то другой.
Оратор приветствовал августа, тот ответил милостивым кивком головы, и слушатели затихли в ожидании выступления.
Сначала Максим объявил тему выступления, по-гречески и по-латыни: «Следует ли почитать кумиры?». Потом эффектно воздел руку, устремил взгляд куда-то вдаль и заговорил по-гречески, с расстановкой:
– Боги помогают людям…[14]
Он выдержал паузу.
– Причем все боги всем людям.
После этого, окинув взглядом слушателей, заговорил быстрее:
– Считается, однако, что иные небожители некоторым смертным особенно покровительствуют. Поэтому помощью их взысканные всячески этих богов чтут и кумира им поставляют. Моряки в честь морских богов весла на высоких скалах водружают, какой-нибудь пастух Пана почитает, высокую сосну ему посвящая или пещеру тенистую, поселяне в честь Диониса в саду колоду – деревянный кумир бога – вколачивают. Артемиде посвящены вод источники, укромные ущелья лесистые и равнины, дичью богатые. Земли древнейшие обитатели не обошли и Зевса: ему они вершины Олимпа, Иды или иной какой-нибудь высокой горы посвящали. Также и реки обожествлялись – либо за блага, ими даруемые, как Нил египетский, либо за полноводность, как Истр скифский, либо из почтения к мифу, как Ахелой этолийский, либо в угоду обычаю, как Эврот спартанский, либо из-за священных обрядов, с рекой этой связанных, как Илисс афинский…
«Вот оно какое, азианское красноречие в чистом виде!» – думал Веттий, поражаясь цветистости речи Максима. Он понял, почему Фронтон не захотел это слушать, но также не мог не признаться себе, что ему такая речь скорее нравится, чем не нравится, и что это напоминает его собственный стиль, за который он столько раз получал выговор от своих учителей.
– Божеству ни в статуях, ни в кумирах нет надобности, – продолжал оратор. – Человеческий род, слабый и от божества как «небо от земли» далекий, их выдумал, чтобы в знаках этих имена богов запечатлеть и представления, с ними связанные. Стало быть, тот, кто хорошей обладает памятью и в состоянии, к небу глаза возведя, душой с божеством общаться, быть может, в статуях и не нуждается. Таких людей, однако, немного, а целого народа или племени, столь памятливого, чтобы без подобного подспорья обойтись, пожалуй, и вовсе не сыскать. Как наставники при обучении письму чем-нибудь острым неотчетливые буквы для своих питомцев углубляют и обводить их заставляют, на память детей рассчитывая, так, мне думается, и законодатели, словно для мальчиков маленьких, для своих сограждан статуи придумали – и символы к богам почтения, воспоминание облегчающие и им руководящие…
Перечислив, какие диковинные бывают кумиры у варварских народов, и сравнив их с греческими, Максим задался вопросом, стоит ли менять варварские обычаи, или лучше позволить каждому народу чтить божество так, как он привык, – и сам ответил, что не стоит.
– Ибо бог – родитель и творец всего сущего, он солнца и неба древнее, времени и вечности могущественнее, природы преходящей сильнее, он для законодателя неименуем, для уст неизречен и для глаз незрим. Не в состоянии постичь его сущность, мы прибегаем к помощи названий, имен, животных, изображений из золота, слоновой кости или серебра, растений, рек, горных высей или источников. Стремясь познать божество, мы по своему несовершенству в то обличие его воплощаем, какое признаем самым прекрасным. Этим мы сходствуем с влюбленными: всего на свете сладостней глядеть на изображение любимого, но милым о нем напоминанием и лира бывает, и кость игральная, и место, на котором он сидел, и ристалище, где он состязался, иными словами – все, что о нем воспоминание вызывает. Что мне сказать еще о кумирах богов и какие предложить установления? – Оратор вновь замедлил свою речь, подходя к самому главному, и, как и в начале, стал говорить с расстановкой. – Чти божество в любом обличии. Если порождает воспоминание о нем у грека – Фидия искусство, у египтянина – животных почитание, у других народов – реки или огонь, мне не досадно это несходство: лишь бы только знали, лишь бы только чтили, лишь бы только помнили.
Максим закончил, медленно, театрально опуская руку и потупляя в пол глаза. Собрание какое-то время молчало, потом разразилось громкими одобрительными криками: «софóс»! Сам август благосклонно кивнул.
– Желает ли кто-нибудь возразить оратору?
– обратился к присутствующим ритор Постумий Фест, по обыкновению, председательствующий в собрании.
– Да! – вдруг уверенно произнес чей-то голос. С одного из первых рядов поднялся невысокий, худощавый, уже весьма немолодой человек, одетый в простой и грубый философский паллий и во всем остальном тоже являвший собой полную противоположность изысканному Максиму. В нем не было ни тени позы, самолюбования, – только строгая, воздержная простота.
Слушатели зашумели, и Фест обратился к выступившему:
– Назови свое имя, скажи, откуда ты родом и к какой философской школе принадлежишь.
– Я Юстин, сын Приска, родом из Флавии Неаполис в Сирии Палестинской, – ответил тот. – Некогда учился стоической философии, потом платоновской, но уже много лет как исповедую единственную истинную философию – ту, что возвещает единого истинного Бога.
– Да христианин он! Что вы его слушаете? – вдруг раздался откуда-то скрипучий голос Кресцента. Он был в обычном своем «философском» виде, грязный, с сумой и палкой в руке.
Весь одеон возмущенно загудел.
– Квириты, кажется, это серьезное место, где собираются серьезные люди и ведут серьезные беседы, – запротестовал грамматик Цезеллий Виндекс. – Для тех, кто хочет забав, есть пантомима. С каких это пор последователи иудея Христа допускаются в собрание порядочных людей?
Веттия несколько удивило, что возмущение относилось не к Кресценту, появление которого грозило срывом всему выступлению, а к Юстину, который, кем бы он ни был, вел себя прилично.
– Давайте дадим этому человеку сказать то, что он хочет, – прозвучал негромкий голос августа Марка Антонина, и все притихли. – Наш закон равен для всех, и все имеют равное право на речь. К тому же ничего не стоила бы наша мудрость, если бы мы не сумели опровергнуть учение неученых. А если он учен и разумен, почему бы и не выслушать его? Говори же, Юстин, сын Приска!
– Благодарю тебя, автократор! – спокойно ответил Юстин. И обратился к Максиму: – Очень хорошо сказал ты, что Бог – Творец всего сущего, что Он древнее солнца и неба, могущественнее времени и вечности, сильнее преходящей природы, что Он неименуем для законодателя, неизречен для уст и незрим для глаз…
Веттий был поражен, как точно он запомнил слова оратора.
– И я бы, может быть, даже согласился с тобой, что, стремясь познать божество, мы по своему несовершенству воплощаем его в том обличии, какое признаем самым прекрасным. Но ведь до этого ты говорил не об этом Боге! Ты говорил о Зевсе, нечестивом сыне нечестивого отца; об Артемиде, в бешенстве напустившей собак на несчастного Актеона и стрелами убившей ни в чем не повинных дочерей Ниобы; о Пане, умеющем наводить леденящий ужас и даже искуснейшими эллинами изображаемом в прекраснейшем – ничего не скажешь – облике: козлоногом и рогатом, и о прочем множестве, которому нет числа. Разве Того, единого, непостижимого, не оскорбляет почитание этого шумного, склочного и развратного сонмища? Почему образ его дробится и искажается, словно в кривом зеркале? Почему ты начал с одного, а пришел совсем к другому?
– Ты, похоже, ничего не понял из того, что я сказал, – снисходительно возразил Максим. – Или для тебя новость, что разные народы почитают разных богов? И что это совершенно не мешает нам предполагать существование единого высшего бога, который стоит над ними всеми. Кроме того, ты, конечно же, знаешь, что и олимпийских богов философы понимают аллегорически, или же у них высший бог как-то уживается с прочими богами. Так и у Платона. Это диалектика, которая тебе непонятна.
– Философы сами не верят в этих аллегорических и диалектических богов. Согласись, что большинству из них, да и тебе самому, совершенно безразлично, один Бог или их много – вот и вся тебе диалектика. Вы доказываете, что Бог, хотя и промышляет о мире, но только вообще, о родах и видах существ, а обо мне и о тебе и о каждом порознь не печется, даже если бы мы молились ему дни и ночи напролет. Понятно, чем это вызвано: в таком случае можно говорить все что угодно, не боясь наказания и не ожидая какой-либо награды от Бога. Потому-то и поэты безбоязненно сочиняют о ваших богах непристойные басни. Народ же поклоняется кумирам, думая, что именно они являются богами, и именно от кумиров, от идолов из мрамора, дерева или слоновой кости, ждут себе помощи.
– Ну, мы же не можем донести высоты философии до каждого торговца рыбой или горшечника! – засмеялся Максим.
– Да вы и не хотите! Разве кто-то из вас пытался донести до простых людей учение о Боге, сотворившем небо и землю, о Боге, промыслительно заботящемся о каждом из нас, о Боге живом? Но вы тем самым признаете, что и сами ничего о Нем не знаете.
– Ты говоришь так, как будто есть кто-то, кто его знает.
– Да, есть такие люди, которые подлинно знают истинного, живого Бога и видят Его, как Он есть, – твердо ответил Юстин, окидывая взглядом зал.
– Это люди праведные, благочестивые и наставленные Духом-Утешителем, ибо только Он дает людям возможность видеть Бога. И они хотели бы донести это знание до вас, именующих себя мудрыми. Но сердца ваши закрыты для их слов, потому что ум ваш помрачен гордостью. К большому для вас сожалению, горшечники и торговцы рыбой оказываются более восприимчивыми, чем вы.
– Послушай, почтенный… как тебя… – обратился к Юстину Фест. – Тебе не кажется, что ты уводишь нас от темы? Если выразить твою мысль кратко, то ты всего лишь хочешь сказать, что почитать кумиры не следует? Не так ли?
– Да, именно это я и хочу сказать, но я пытаюсь также объяснить, почему нельзя почитать кумиры. Иначе мое утверждение выглядело бы голословным.
– И ты дерзаешь говорить это в присутствии самого августа?
– Да, – нисколько не смущаясь, продолжал Юстин. – Я уже и раньше обращался еще к почившему отцу ныне царствующего автократора с письмом, в котором старался донести до него взгляды мои и моих братьев по вере, и убедить его, что мы желаем лишь добра ему и государству. Но ответа я не получил. И к ныне здравствующему автократору я тоже обращался. Правда я сомневаюсь, что мое сочинение дошло до него. Вот почему я отваживаюсь говорить в его присутствии.
– Послушай, Юстин, сын Приска! – спокойно, без тени раздражения заговорил август. – Занимал ли когда-нибудь ты или кто из твоих братьев по вере хоть какую-то ответственную должность, от добросовестного исполнения которой зависели бы жизнь и благо государства?
– По роду занятий я философ, – просто ответил Юстин. – Нет, как ты понимаешь, мне не доводилось быть ни квестором, ни претором, ни военным трибуном, ни наместником провинции. За всех же своих братьев по вере я поручиться не могу. Точнее, я не могу утверждать, что никто из облеченных властью не разделяет нашего учения. Ведь в прежние годы, в правление Домициана, пострадал за имя святое консул Тит Флавий Клемент. А еще ранее проконсул Сергий Павел уверовал, увидев чудо, совершенное святым апостолом Павлом.
– А я считаю, друг, что это маловероятно, – продолжил август. – Проконсул, консул-христианин – это ваши измышления, не более того. При Домициане, к сожалению, незаслуженно пострадали многие достойные люди, и ваше учение тут совершенно ни при чем. Видишь ли, христиане не могут служить государству не то что в консульской, но даже и в солдатской должности. Возможно, тебе неизвестно, однако среди войск случались такие неприятности, когда кто-то из солдат (к счастью, невысокого звания) отказывался нести службу на том основании, что он христианин, а ваши правила воспрещают убивать. И уж конечно, тебе известно, что твои братья по вере не раз отказывались участвовать в жертвоприношении богам.
– Да, мы не признаем ваших идолов богами, считаем ваши изваяния всего лишь кусками мрамора и дерева. И это было бы не так страшно, если бы за бездушными кумирами не скрывались злые демоны. Вот почему мы отказываемся приносить им жертвы.
– Вот видишь, ты сам этого не отрицаешь. И я скажу тебе, почему вы поступаете так. Вам безразлично государство. Вам безразличен этот древний великий Город, судьба его народа и прочих народов, ему подвластных. Кстати, не потому ли все эти народы так ненавидят вас? Они ведь не любят презрения к себе и к своим святыням! Вы возникли недавно и ниоткуда, точно пена на воде. Попробуйте-ка лучше создать что-то, что величием было бы равно этому Городу! На протяжении веков эти, как ты выразился, бездушные идолы и злые демоны хранили наших предков. Возможно, в своих обрядах народ и не сумел возвыситься до понимания истинного бога. Но бог снисходит к немощи народа и принимает эти жертвы, и через них хранит нас. Мы внимаем знакам, посланным с небес, – таким, как недавний удар молнии в Капитолий, – и умилостивляем богов через жертвоприношения, и боги даруют нам победы. Вот мы ведем сейчас войну в Парфии. Ты думаешь, я имею нравственное право подвергнуть риску судьбу наших легионов и лишить их привычной помощи – от кого бы она ни исходила, от единого бога, творца вселенной или от тех отеческих богов, которых каждый римлянин почитает с рождения?
– Я думаю, – возразил Юстин, – что люди истинно благочестивые и любомудрые должны уважать и любить только истину и отказываться от последования мнениям предков, когда они худы. Такова обязанность, внушаемая разумом. Ты ошибаешься, отказывая нам в древности. Мы наследники истинных пророков, которые древнее ваших философов и которые познали истинного Бога. Разве кто-нибудь из вас может сказать, что знает, что видел ваших богов?
– Не богохульствуй! – строго возразил август. – Есть люди, видевшие богов и общавшиеся с ними. Разве, к примеру, Идейская матерь богов не засвидетельствовала целомудрие весталки Клавдии, когда та, слабая женщина, помолившись богине, «чистой рукой» сдвинула с места застрявший корабль во исполнение пророчества? И разве не явились Диоскуры на берегу озера Ютурны, чтобы возвестить о победе Рима над македонским царем Персеем? Ты скажешь, что все это – дела минувшего и, возможно, тут кто-то что-то присочинил. Но вот пример, более близкий к нам, – богоподобный мудрец и чудотворец Аполлоний Тианский. Есть и ныне люди, общающиеся с богами, в чем я даже не сомневаюсь. А даже если и не всем это дано – что с того, что кто-то видел богов, а кто-то нет? Я, например, и души своей не видел, а ведь чту же я ее.
Собрание одобрительно зашумело.
– Я мог бы объяснить, что то, что вы называете общением с богами, – это общение со лживыми демонами, ищущими погубить человека, – вздохнул Юстин. – Но, к сожалению, вы мне не верите и не поверите. В том-то и дело, что никто из вас не видел ваших богов. Если бы вы их увидели, вы бы содрогнулись! И даже если вы, отказавшись от многобожия и следуя учению Платона, горделиво надеетесь увидеть единого Бога силами собственного ума, вы не видите Его, потому что гордым Бог противится. Если кто-то что-то и видит, то это лишь ложь и обольщение! Но вот про душу – это ты хорошо сказал, владыка. И я, поддержав твою мысль, скажу тебе: душа – и твоя, и моя, и каждого из здесь присутствующих, и даже тех, кто никогда не входил в эти стены, тех, кто там, на форумах, на улицах, на рынках – ценнее этого Города, и этого государства, и всего видимого мира. Душа – это храм Бога вышнего, чистый и нетленный. Вот что созидаем мы. Именно о своей душе думает каждый из нас, христиан, когда отказывается приносить жертвы идолам!
– Ох, ценностей-то сколько повсюду разбросано! – скрипучим смехом засмеялся Кресцент. – А никто и не знает, сколько кругом богатства!
– Ты опять уводишь нас в сторону, – с раздражением вмешался Фест, обращаясь к Юстину. – И к тому же ты непочтителен – ты перебиваешь самого августа.
– Я так тебе скажу, – продолжил август. – Выше всего я ставлю исполнение долга, возложенного на человека божественным промыслом, логосом, пронизывающим мир.
Если бы я думал иначе, я бы, пожалуй, отодвинул в сторону дела государства и всецело предался изучению философии. Может быть, я познал бы что-то, чего не знаю сейчас. Однако я этого не делаю, потому что долг велит мне печься об этом государстве, и о Городе, и о народе. И уважать его законы и обычаи. И потому я вправе требовать того же от каждого из вас. Что улью не полезно, то и пчеле не на пользу. И если долг гражданина повелевает тебе принести положенные жертвы, ради общего блага ты обязан это сделать. Часть не должна бунтовать против целого! А верить или не верить – это дело твоей совести. Ты видишь, мы никого не преследуем за веру. Ты веруешь так, мы иначе, и, возможно, каждый по-своему. Так что давай закончим этот спор. Я очень надеюсь, что во время жертвоприношений, которые состоятся в ближайшие дни, ты будешь благоразумен и выполнишь свой долг.
– Вы говорите, что не преследуете, и тем не менее казните нас именно за нашу веру… – начал было Юстин, но Фест с неожиданным металлом в голосе прервал его:
– Все! Кончено! Либо ты умолкнешь сам, либо тебя выведут отсюда в принудительном порядке.
– О Вернейший, ты, может быть, лучший из людей, ныне живущих! – с болью воскликнул Юстин. – Так подумай о своей бессмертной душе!..
Он еще раз с мольбой взглянул в сторону августа, после чего повернулся и направился к выходу.
– Что, выгнали тебя, философ, почитатель распятого преступника? – злорадно проскрипел Кресцент, когда Юстин проходил мимо него.
– Ты мастерски играешь роль Диогена, Кресцент, но ты лжец, мошенник и мужеложник! – четко произнес Юстин.
Присутствующие загудели, однако Фест умело направил их внимание на заскучавшего Максима и тут же предоставил слово кому-то другому, кто стал хвалить сказанную им речь. Однако Веттий не запомнил ни его имени, ни его слов.
– Как тебе понравилась речь Максима? – спросил его Гельвидиан, когда они возвращались домой. – На мой взгляд, он слишком цветисто говорит. Но по сути я с ним согласен.
– Максим красноречив, – ответил Веттий. – Но я как-то позабыл о нем, когда этот Юстин стал спорить с августом.
– А я что-то как раз отвлекся, когда он говорил, – произнес Гельвидиан, зевая. – Слышал только, что сказал август. Ну, он, как всегда, мудр и логичен.
– Да… Максим красноречив, август мудр, однако в этом человеке есть поразительная убежденность, хотя меня он тоже не убедил. В том, что касается Города, я полностью согласен с августом. Да, кстати, ты слышал, что Юстин сказал Кресценту? Он назвал его мошенником и мужеложником. И знаешь, у меня есть кое-какие основания думать, что он не лжет.
Тут Веттий рассказал брату о странном видении двойника Кресцента в лектике.
– Быть не может! – изумился Гельвидиан. – Ты с кем-то его спутал. Ты ведь ждал свою Кумскую сивиллу, и до остального тебе не было дела.
– Клянусь Геркулесом, не спутал! – воскликнул Веттий, даже не обратив внимания на то, что его прекрасную возлюбленную уподобили старухе. – Я его голос из тысячи узнаю!
– Ну, если не спутал, то, выходит, никакой он не киник, а просто сукин сын!
– Похоже! – рассмеялся Веттий.
– Но ты не жалеешь, что послушал этот спор?
– Нет, нисколько! Спасибо, что вытащил меня!
4
Через несколько дней было объявлено о взятии римскими войсками очередного парфянского оплота – Селевкии. По этому случаю вновь состоялось всенародное молебствие, и вновь в присутствии самого августа в жертву Юпитеру Капитолийскому было принесено сто белых волов, и вновь состоялась грандиозная раздача вина и продовольствия. Жертвенным дымом был, казалось, пропитан весь воздух, по улицам бродили толпы пьяных, нередко можно было видеть, как граждане тащили в казармы какого-нибудь мертвецки пьяного солдата, переусердствовавшего в «благочестии». По Городу тотчас же пошла гулять шутка, пущенная известным острословом, мимом Гермесом: «Белые волы августу Марку – привет. Если ты еще раз победишь, мы погибли». Веттий вместе со всеми смеялся этой шутке, но с новыми жертвоприношениями у него оказался связан не только смех, но и эпизод, весьма его опечаливший.
Очень вскоре после празднования взятия Селевкии Гельвидиан сообщил Веттию, что в ближайший судный день в Юлиевой базилике должен состояться суд над тем самым философом Юстином, который спорил с августом. Его привлекли к ответу за безбожие, и дело должен был рассматривать сам префект Юний Рустик, а добровольным обвинителем вызвался выступить киник Кресцент.
– Пойдем, послушаем! – предложил Гельвидиан. – Мне предлагали было попробовать выступить защитником по этому делу, да, говорят, сам подсудимый от защитника отказался.
– Неприятно как-то это… – вздохнул Веттий.
– Только что он в философском споре участвовал, и август говорил, что у всех равное право на речь, а тут – раз! – и его судят. Не при Нероне ведь живем и не при Домициане.
– Так его же не за речь судят! А за то, что уклонялся от жертвоприношений. И что ты вспоминаешь Нерона? Тот – раз! – и повелел Сенеке покончить с собой. А тут – суд, все по закону. Что ни говори, времена наши куда более просвещенные!
Тем не менее Веттий решил посетить этот процесс, и на следующий день в седьмом часу (день считался судным только с полудня) они с Гельвидианом вступили под гулкие своды обширной Юлиевой базилики. В глубине просторного, сильно вытянутого в длину помещения на судейском помосте, возвышавшемся над полом локтей на семь, восседал Юний Рустик, при одном взгляде на которого становилось понятно, что он скорее философ, нежели судья. Одежда на нем была самая простая, лицо хранило обычное, печальное, немного угрюмое, выражение. Рустика окружали ликторы, а также помощники и нотарии, ведшие протокол заседания. Перед помостом, по правую руку от судьи, стоял добровольный обвинитель Кресцент в обычном своем рубище, по левую, за невысоким ограждением и под охраной нескольких солдат – обвиняемые, среди которых была одна женщина, все в оковах. За спиной судьи в нишах располагались статуи Юпитера, Фемиды, божественного Юлия и ныне здравствующего августа. Слушателей было немного, а длинные, рядами расположенные скамьи для заинтересованных лиц вообще пустовали. По-видимому, суд над Юстином и еще несколькими христианами, обвиняемыми вместе с ним, общественного интереса не вызвал.
– Слушается дело Юстина, сына Приска, уроженца города Флавия Неаполис, а также Харитона, Харито, Эвельписта, Гиеракса, Пеона и Либериана! – возгласил глашатай.
Первым выступил Кресцент, доказывавший, что означенные лица уклонились от жертвоприношений, учрежденных августом по случаю победы, а вместо этого собрались на тайную сходку.
– Случилось так, – скрипел он, – что я расположился на площади возле дома, где он живет. Сам-то я и крова постоянного над головой не имею, не нужен он мне. В холод в заброшенных домах приют нахожу, а как тепло, так мне улица – дом родной. Вот я и лежал там на площади возле бань. И что вы думаете? За весь день жертвоприношений он и из дому не вышел. Я уж думал, нет его там, а к вечеру начали к нему собираться эти. Я испугался: знаю, что люди они темные, поклоняются распятому преступнику, сами на фиестовы пиры собираются. Мне жутко: я-то совсем беззащитный, палкой поди и не отобьешься от такой шайки, вмиг, как говорится, узнаешь, как Юпитер сердится. Я и заявил, куда следует. Пришли солдаты и всех взяли под стражу. Так что я предотвратил пролитие невинной крови! – не без гордости заявил он под конец.
Объяснение это звучало натянуто и слишком осторожно, что было несколько странно в устах Кресцента. Он не ругался, никого не оскорблял и, кажется, очень тщательно выбирал слова. Веттий, слушая его, не сомневался, что обвинение надуманно. Рустик взглянул на Кресцента усталым, слегка презрительным взглядом, поблагодарил его и затем обратился к Юстину:
– Скажи мне твое имя!
– Юстин, сын Приска.
– Ты римский гражданин?
– Да.
– Ты слышал, в чем обвиняет тебя этот человек?
– Рустик указал на Кресцента.
– Да, слышал, – спокойно ответил Юстин.
– Можешь ли ты, Юстин, сын Приска, чем-то опровергнуть его слова?
– Смотря какие, – пожал плечами Юстин. Он выглядел совершенно спокойным. – Если речь идет о том, что мы собирались ради фиестовых пиров, то это ложь, но он и сам ничем не может подтвердить своих слов, это лишь его подозрения. А то, что я не участвовал в жертвоприношениях и что ко мне собрались эти люди, – это сущая правда.
– Во чудной! – быстро зашептал Гельвидиан Веттию на ухо. – Даже не пытается оправдаться! Тут можно было бы прекрасно возразить: если ты весь день жертвоприношений следил за нами, то, значит, ты сам в жертвоприношении не участвовал, а если не весь день – значит, не можешь утверждать, что не участвовали мы!
– Может, он не понимает, чем это ему грозит?
– спросил Веттий. Спокойствие Юстина действительно было поразительно.
– Ну, да, не понимает! Что он, ребенок? Сам префект рассматривает дело!
– В таком случае, – обратился к Юстину Рустик, пристально вглядываясь в его лицо, – скажи, что заставило тебя пренебречь твоим гражданским долгом, и более того, личным пожеланием августа? Все мы помним, что недавно в Атенеуме август обратился к тебе лично и настоятельно советовал тебе быть благоразумным.
– Я чту автократора и его повеления, – ответил Юстин, – но все же более повинуюсь заповедям Господа моего Иисуса Христа.
– Та-ак… – Рустик брезгливо поморщился. – Представление начинается! От защитника ты, насколько я знаю, отказался. Поставьте клепсидру! Три клепсидры ему хватит! – обратился он к своим помощникам. – Объясни, на каком основании ты ставишь повеления этого самого Христа выше нашего закона и повелений августа, и постарайся оправдаться. Только смотри: вот клепсидра. Ты можешь говорить, пока она не опустеет в третий раз. Но если ты не убедишь нас, времени тебе добавлено не будет.
– Я верую и исповедую, что Иисус Христос – Сын Бога Вышнего, Творца неба и земли, всего видимого и невидимого мира, – уверенно начал Юстин. – О Его пришествии в мир еще за несколько веков возвестили истинные пророки, люди, которые древнее всех философов, блаженные, праведные и угодные Богу, предсказавшие будущее, которое и сбывается на наших глазах. Писания их существуют и ныне, и кто читает их с верою, вразумляется. И вот, более века тому назад это пришествие совершилось. Иисус Христос, Сын Божий, сошел на землю, воплотился от Девы, жил среди нас, учил и творил чудеса, был предан суду, распят, погребен и в третий день воскрес, – чему вы упорно не хотите верить. Он пришел спасти человеческий род. Он призывал людей покаяться в своих грехах, омыться водою крещения и творить заповеди Отца небесного, очищая око сердца, ибо только чистым сердцем можно увидеть Бога. Здешняя жизнь мгновенна, но от нее зависит наша будущая участь. Тому, кто соблюдет заповеди Отца и сотворит волю Его, откроется вечное царство. Тот же, кто не соблюдет его заповедей и останется во грехе, тому уготованы вечные муки. Вот почему я предпочитаю ослушаться императора, которого чту, нежели Бога, которого чту еще больше. Все, что может автократор, – это подвергнуть меня кратким мукам и смерти. Господь же властен даровать мне вечное царство или, отринув меня, ввергнуть в геенну огненную. Мне не страшно стоять ошуюю тебя, о досточтимый судья, лишь бы не оказаться ошуюю вечного Судии…
Юстин говорил горячо, с воодушевлением, явно увлекаясь собственной речью. Однако по лицам членов судебной комиссии было видно, что слова его не достигают цели. Веттий понимал это и с печалью смотрел, как постепенно пустеет верхняя часть клепсидры и наполняется нижняя. То, что говорил Юстин, не убеждало и его, но странное спокойствие этого человека перед лицом смерти заставляло вспомнить Сократа. Веттий всей душой желал его оправдания. Но наконец булькнула последняя капля воды. Юстин еще говорил, но Рустик знаком остановил его.
– Кажется, ты именуешь себя философом? – спросил он.
– Да, я философ и следую той единственной, древней и неповрежденной философии, которая дает знание о сущем и ведение истины. Желал бы я, чтобы и все были одних мыслей со мною и не отвращались от учения Христа-Спасителя.
– Прекрасно! Софóс! – усмехнулся Рустик. – Ты произнес замечательную речь! Но ты, видно, забыл, в каком месте ты находишься, и несколько ошибся родом речи. Тебе надо было произнести апологию, а ты прочитал нам лекцию. Кроме того, ты должен был бы знать, что я тоже присутствовал на выступлении Максима из Тира и помню все, что ты говорил тогда. Если моя персона показалась тебе слишком незначительной и ты попросту меня не заметил, то я тебе об этом напоминаю и говорю, что ты нисколько не убедил меня тогда, не убеждаешь и сейчас. Логика у тебя хромает. Я понял, что ты больше чтишь какого-то своего бога, нежели божество августа и всех наших богов, но я не понимаю, почему я-то должен считать, что твоя истина – единственная? Ваш миф о сыне вашего бога, на мой взгляд, ничем не лучше, чем мифы о Геркулесе и о Бахусе. Я готов признать, что в нем есть определенный смысл, но и в тех тоже он есть. Образования тебе не хватает, философ! Широты взгляда! Видно, что ты нахватался каких-то знаний, но доказательности тебе явно недостает. И потом, хорошо, допустим, что ты веруешь и исповедуешь все, что ты сказал. Но что тебе мешает совершить обряд? Никто не заставляет тебя верить, что Юпитер золотым дождем сошел к Данае – знаешь, я, наверное, удивлю тебя, если скажу, что я сам в это не верю! Но это не мешает мне быть законопослушным гражданином и приносить жертвы тому же Юпитеру. А ты мне рассказываешь, в сущности, про тот же золотой дождь, про какую-то деву, зачавшую от бога, – и при этом говоришь, что жертву принести не можешь!
– Про блудницу Мариам, прижившую ребенка от солдата Пантеры, – громко крикнул Кресцент, но на него не обратили внимания.
– Я все тебе сказал, – развел руками Юстин.
– Верить мне или не верить – твое дело.
– Итак, ты не отрицаешь, что ты христианин и на этом основании отказываешься выполнить повеление августа?
– Не отрицаю. Я христианин!
– Философ, подумай! – Рустик посмотрел на Юстина почти с сочувствием. – Ты, кажется, не понимаешь всей опасности своего положения! В случае твоего упорства я буду вынужден поступить с тобой по всей строгости закона, который предусматривает в этих случаях смертную казнь. Не буду скрывать, мне не хотелось бы этого! Я тоже философ и чувствую некоторую неловкость, осуждая своего в каком-то смысле собрата. Я не верю в россказни черни, которая утверждает, будто вы убиваете младенцев, едите их мясо и пьете кровь. – Говоря это, Рустик еще раз презрительно взглянул на Кресцента. – Я смотрю на тебя и понимаю, что ты на это неспособен. Я немало дел рассмотрел и знаю, что убийство, особенно если оно не одно и не случайно, всегда оставляет некую печать на лице человека! На тебе ее нет. Поэтому все, что я могу тебе предложить, – это принести жертву прямо сейчас. У нас все есть: вот изображения богов и августа, гению которого ты также можешь поклониться, ладан и вино готовы. Этого будет достаточно.
– Я христианин! – повторил Юстин.
Рустик тяжело вздохнул и некоторое время молчал.
– Так ты отказываешься принести жертву?
– Отказываюсь!
– Я дам тебе время одуматься. Если ты не согласишься принести жертву сейчас, я прикажу бить тебя плетьми. Я не должен был бы этого делать, потому как ты свободный человек, но я хочу отечески вразумить тебя. Если и после этого ты откажешься выполнить положенные требования, я назначу тебе отсрочку в тридцать дней.
– Отсрочки не надо! – твердо ответил Юстин, – За тридцать дней ничего не изменится. Я понимаю, что меня ждет.
– Сомневаюсь! Да, вот еще что скажи: где и для чего вы собираетесь?
– Я живу возле Тимофеевых бань, чуть выше, снимаю там две комнаты в инсуле Мартина, на пятом ярусе. Там же я останавливался и раньше, в первый свой приезд в Город. Никакого другого места для собраний у нас нет.
– Но что вы там собирались, ты не отрицаешь?
– Нет.
– Что вы делали, когда собирались?
– Мы занимались философией, изучали Писание.
– Ты учил их поклоняться Христу и не почитать богов?
– Да.
– И эти люди, которые с тобой, все твои ученики?
– Все.
– Юстин, сын Приска! Последний раз спрашиваю тебя: согласен ли ты раскаяться и принести жертву богам?
– Нет!
– Уведите его и бейте плетьми! Пятьдесят ударов, да покрепче! – обратился Рустик к прислужникам.
Юстина увели.
Рустик начал допрашивать остальных, по порядку. Они были куда менее красноречивы, чем Юстин, но твердость и спокойствие в них были те же, во всех, даже в женщине по имени Харитó.
Когда их допрос близился к концу, вернулись солдаты с Юстином. Пока его вели к месту, предназначенному для осужденных, было видно, что одежда его липнет к окровавленной спине, шел он еле-еле, пошатываясь. С уголков губ стекали струйки крови. Видимо, к назначенным пятидесяти плетям конфекторы добавили кое-что от себя.
Рустик, увидев это, неодобрительно покачал головой.
– Я сказал: пятьдесят плетей! И все! Никаких зуботычин! Кто-то решил выслужиться?
Ответа не последовало.
Потом, обратившись к Юстину, Рустик спросил:
– Ну, хоть теперь-то ты одумался?
– Я по-прежнему… в здравом уме, – ответил тот глухо и хрипло, но отчетливо. – И… повторяю вновь… я… христианин!
Рустик закрыл глаза и, подперев кулаком висок, опираясь на подлокотник своего кресла, некоторое время молчал. Потом выпрямился и заговорил вновь.
– Что ж? Я пытался сделать для тебя что мог. Но ты сам приговорил себя к смерти. Недаром говорят: бешеной собаке вода страшна. Так и вам страшны наши священные жертвоприношения. Бешеных собак положено уничтожать, как их ни жаль, иначе погибнут все. Вы противитесь мировому логосу, вот почему мы уничтожаем вас. Все, что я могу еще сделать для тебя, философ, из чистого человеколюбия – это чтобы тебя подвергли быстрой и безболезненной казни через отсечение головы, а также чтобы тебя освободили от публичных издевательств и приговор привели в исполнение прямо в темнице. Это произойдет завтра на рассвете.
Юстин некоторое время молчал. Потом посмотрел на своих сотоварищей и, неожиданно улыбнувшись (в этой окровавленной улыбке в сочетании с заплывшим глазом было что-то жуткое), сглатывая кровь, произнес по-гречески, явно что-то цитируя по памяти и исполняясь восторгом от произносимых слов:
– Верно слово!… Если мы… с Ним умерли… то с Ним… и оживем… если терпим… то с Ним и… царствовать будем… если отречемся… и Он…. отречется… от нас! Подвигом добрым… я подвизался… течение совершил… веру сохранил… А теперь… готовится мне венец правды… который даст мне… Господь… праведный… Судия…
Все члены судебной комиссии и присутствующие на процессе замерли в недоумении, почти в испуге, а осужденные взволнованно зашумели:
– Христос посреди нас! Господи, дай нам сил!
Все это выглядело странно и неестественно.
– Кончай свои проповеди! – срывающимся голосом, с неожиданным гневом воскликнул Рустик, обращаясь к Юстину, и топнул ногой.
– Отпусти им, Господи!.. Не ведают… что творят! – были последние слова Юстина, уводимого стражниками.
Процесс завершился быстро. Все осужденные были приговорены к смертной казни (род казни избирался в зависимости от общественного положения) и препровождены в темницу.
– Сумасшедший! – сердито повторял Гельвидиан на обратном пути. – Вот и защищай такого! Слава богам, что избавили меня от этой участи! Вот так проиграешь дело, а потом доказывай, что обвиняемый сам всеми силами себя топил! Но что тут поделаешь? «Где нет возможности, нет и обязанности», как сказал наш знаменитый юрист Ювенций Цельс. Вот только не помню – нынешний консул или его отец.
Гельвидиан засмеялся, пытаясь разрядить обстановку. Незнание, скорее всего, было притворным. Веттий молчал. Ему не совсем понятна была непреклонность этого человека и странная готовность идти на смерть по столь незначительному поводу, но сам процесс произвел на него весьма тяжелое впечатление. «Я философ и осуждаю на смерть своего собрата!» – звучал в его ушах голос Рустика. «Как же так? – думал он. – Сократа казнила невежественная толпа. Тиран Нерон приговорил к смерти философа Сенеку. А тут оба именуют себя философами, и тот, и другой стремятся к истине, и каждый думает, что именно он на верном пути; один за нее идет на смерть, другой – приговаривает к смерти. Кто из них мудр, кто безумен?»
Той ночью он почти не спал, все думал об осужденных, ожидающих конца, старался представить себе, что могут чувствовать они. Обычно казни преступников, которые ему доводилось видеть в амфитеатрах, никак не пересекались с его собственными размышлениями о смерти, но в этот раз что-то объединяло его с ними. Он думал об этом Христе, которого не раз упоминала Марцелла. Но она никогда не говорила о том, что за Него надо умирать и что нельзя участвовать в жертвоприношениях! И что он сам будет делать, если ее так же бросят в темницу, будут терзать бичами ее нежное тело? Он же не вынесет этого! А мать? Как бы поступила в этом случае его мать? Неужели и она, как эта Харито, вот так же не сделала бы даже попытки себя спасти?
На следующий день, в июньские календы, он узнал, что на рассвете приговор философу Юстину был приведен в исполнение.
5
Как ни тяжело было впечатление от казни Юстина, но постепенно оно сгладилось, заслонилось другими событиями, заботами, конечно тоской о Марцелле. Июнь и июль Веттий провел в Городе, стремясь наверстать упущенные занятия. Но в августе, когда жара стала невыносимой и «виноградные каникулы» были объявлены раньше срока, они с Гельвидианом отправились в Номент. Туда ему и доставили письмо матери.
«Вибия Веттию, дражайшему сыну, привет.
Давно не получала от тебя весточки, сынок! Ты, должно быть, занят, но все же вспоминай, что я о тебе скучаю и что нет для меня большей радости, чем твои письма.
Как ты живешь? Хватает ли тебе денег? Если будет нужно, пиши или прямо отправь Матура, сколько надо, пришлю. В этом году урожай винограда обещает быть добрым. Рано, конечно, говорить, но, милостью Божией, соберем все, что завязалось.
Хозяйство требует забот, во все приходится вникать. Хоть наш Перегрин и исправный вилик, непьющий, а все равно надо следить. К большому моему прискорбию, люди, в том числе рабы, не умеют ценить хорошее к себе отношение. Если ты к ним с милостью и совсем без строгости – воспринимают это как слабость. Приходится порой быть строгой, хоть в душе и жаль мне их.
Тут приключилась у меня покупка, за которую меня осудили и вилик, и все слуги, к чьему мнению я прислушиваюсь, но я не могла поступить иначе. Сосед наш Юлий Нигеллион, как ты помнишь, с рабами не то что строг – суров, а порой и лют. Даром, что сам сын бывшего раба. Умерла одна из служанок его жены, которая, как говорят, была на хорошем счету. И вот Нигеллион немедленно распорядился выставить на продажу двух ее детей, поскольку в хозяйстве от них пользы нет. На продажу – читай: на верную смерть. Про этих несчастных мне и доложили. Собралась, поехала на невольничий рынок. Что вижу? Девочка, лет девяти, убогонькая: личико попорчено оспой, одни глаза хороши, сама маленькая, тщедушная, ручки, ножки – как прутики, да еще и хроменькая: правая ножка вывихнута от рождения. Прижимает к себе мальчика лет четырех. Тот, по счастью, здоровенький, но ему еще расти да расти, прежде чем будет способен на какое-то дело. Выброшены, понятное дело, в первую десятку и продаются за бесценок – по шестьсот сестерциев. Мальчишечку еще готовы были купить, но одного, сестра его никому не нужна.
В общем, взяла я обоих! Как эта бедняжка плакала от счастья (кто бы знал, что и дети на это способны!), целуя мне руки. У нас и еще есть несколько детей-рабов и при них воспитатель. Вот и эти сиротки теперь к ним присоединились. И то смотрю, чтобы их не заклевали, дети ведь – сам знаешь, народ жестокий. Девочку зовут Бландиной, и правда, имя соответствует ее кроткому нраву. Брата ее зовут Понтиком – и тоже верно, потому как малыш он оказался живой, своенравный, есть в нем что-то от морской стихии.
Смотрю на них и думаю: может быть, хотя бы эти дети, которые с детства будут расти в добре, вырастут другими, и не нужна будет с ними строгость?
Вот видишь, увлеклась я рассказом о своих подопечных, ты уж, должно быть, соскучился. Не забывай меня, милый, пиши почаще! Будь здоров и да хранит тебя Бог!»
Веттий не сразу сел отвечать, несколько дней откладывал написание письма, обдумывал, о чем стоит говорить, о чем нет. Он долго думал, не написать ли матери о суде над Юстином, но решил не расстраивать ее. Наконец из-под его тростинки вышло следующее:
«Веттий Вибии, любезной матери, привет. Прости меня, матушка, что нечасто удается мне написать тебе, но тому виной суета жизни в Городе и мои занятия. Да, по правде говоря, я уже привык к этой жизни, и порой она не кажется мне заслуживающей внимания. Но сейчас выдалось и свободное время, и хороший предмет для описания, ибо уже десять дней мы с братом находимся в номентанском имении дяди. Хотел бы я, чтобы ты могла видеть эту красоту!
Номент находится милях в двенадцати к северо-востоку от Города. Этот путь мы с братом преодолели верхом всего за два часа. Дорога для верховой езды очень хороша. По сторонам – густые дубравы, чередующиеся с виноградниками и посадками маслин, а также с лугами, где пасутся отары овец, табуны лошадей, стада коров. А еще эта местность славится породой реатинских мулов, отличающихся особенной выносливостью. На вид они, впрочем, ничем не примечательны. Но если захочешь иметь такого в хозяйстве, напиши, я устрою эту покупку.
Имение дяди – в миле от Номента. К нему ведет аллея платанов густолиственных, плющом увитая и бледным буксом красиво обсаженная, а чуть поодаль вдоль аллеи – канал с водой, ведущий к нескольким прудам, один за другим расположенным, то сужающимся, то полукругом расширяющимся. Все они зеленым каристским мрамором отделаны, и во всех в них разнообразная зелень отражается. Дом просторный и очень удобный для жизни, не только летом. Несколько спален и триклиниев, хорошая баня с гипокаустом. Есть и отапливаемые спальни. В общем, там круглый год можно было бы жить безбедно, да только редко кто живет. Дядя занят: он теперь еще избран авгуром, и без него не обходится никакая церемония, а кроме того, он является куратором нашей номентанской дороги. Заботу его об ее состоянии мы имели возможность оценить, совершив этот переезд. Дядя говорит, что мечтает в старости удалиться от дел и жить в одном из своих имений размеренной жизнью мудреца. Ну а нам с братом о такой жизни и мечтать еще рано. Исключение составляют те дни, когда, по слову лесбосского лирика, «звездный ярится пес» и о возвращении в раскаленный душный Город даже подумать страшно. Тетушка и сестры не с нами. Она вообще предпочитает Тибур, а сейчас вся поглощена подготовкой к свадьбе старшей дочери. Так что мы предоставлены сами себе.
Встаем мы с братом в первом часу дня, по утренней прохладе совершаем конную прогулку, объезжаем местные достопримечательности. Уже видели дикие скалы Форулы, где скрывались сабинские повстанцы, были у целебных источников в Котилиях, побывали и в Требуле, где не бывает жары, и в Фалакринах, на родине божественного Веспасиана. Все это занимает, как правило, два-три часа в день, не больше. Потом завтракаем, несколько часов посвящаем занятиям. Я то читаю Платона, делая выписки, то немного перевожу, пытаясь передать его стиль по-латыни, то сочиняю заданную мне декламацию на тему: «Речь Ветурии к Кориолану».
Потом мы играем в мяч (то в тригон, то в гарпаст), чтобы размяться, посвящаем время бане, в девятом часу садимся обедать. Не волнуйся, вина мы пьем в меру, несмешанным не злоупотребляем. Хотя не буду лгать, будто совсем его не пробовал. Порой развлекаемся игрой в камешки. Не без гордости сообщаю, что я в этой игре преуспел и мои полководцы не раз справляли триумф.
Не забывай и ты меня! Пиши, не думай, что мне неинтересны новости родного города и нашего дома. Я был весьма тронут рассказом о твоих подопечных. Но все же будь разумной, не пытайся объять необъятное и охватить своей жалостью всех, кто встречается на твоем пути.
В деньгах я остро не нуждаюсь, но если ты можешь прислать хотя бы тысяч пять, не откажусь. Так что ожидай к себе Матура.
Гельвидиан, которому, как моему названому брату, ты также в какой-то мере приходишься матерью, шлет тебе привет. Будь здорова!»
Такое письмо написал матери Веттий, заметно подражая слогу Плиния Младшего. Конечно, в его изображении времяпрепровождение их с Гельвидианом вышло чересчур серьезным и благочестивым. На самом деле несмешанное вино употреблялось почти каждый день, Платону нередко приходилось томиться в одиночестве, а вместо речи матери-Ветурии к изменнику родины Кориолану Веттий уже подумывал написать обращение Ромула к похищаемой им красавице Герсилии, благо сабинские края навевали мечты о похищении сабинянок. Пожалуй, в этом случае красноречие бы ему не изменило. Ну и, разумеется, он не стал волновать мать описанием охоты на кабана, в которой участвовали они с Гельвидианом и приятели, гостившие у них несколько дней.
Это были «прокулианцы» – однокашники Гельвидиана по юридической школе. Некоторых из них Веттий запомнил еще с прощального пира Геллия и с последующих философских пиров, на которых ему доводилось бывать. Все они были очень в духе Геллия, блистали изощренной ученостью, подтрунивали над вечными своими соперниками-«сабинианцами», принадлежавшими к другой юридической школе. Спор между этими школами продолжался уже полтора века, со времени их основателей, Антистия Лабеона и Атея Капитона. Суть спора давно забылась, но последователи их, почему-то называемые «прокулианцами» и «сабинианцами» (Веттий так и не понял, почему), продолжали упорно соперничать. Друзья Гельвидиана очень смеялись тому, что «прокулианцы» обосновались в сабинской земле, и толковали это как свою победу.
Один из них, Азиний Басс, привез с собой своего возлюбленного Каллидрома, очень красивого чернокудрого и белокожего мальчика-грека, чем-то напоминавшего знаменитого Антиноя. Об их связи знали все, но на людях они держались как обычные друзья, только что называли друг друга «братцами» – это было словечко, обозначавшее любовников. Веттий, который познания об этом роде любви почерпнул в основном из вольных стишков Катулла и Марциала, украдкой присматривался к обоим, особенно к красавцу-греку, и постоянно ловил себя на мысли, что в мальчике уже заметны черты той искусственной, взлелеянной женственности, в которой есть что-то отталкивающее по сравнению с естественной женственностью, столь пленявшей его в Марцелле.
Не пропускающие ни одного интеллектуального события «прокулианцы» привезли новую нашумевшую книгу некоего Апулея из Мадавры под названием «Метаморфозы». О ней было много споров в Городе: от резкого неприятия до бурного восторга. Как водится, старики возмущались, молодежь восхищалась. На номентанской вилле были устроены рецитации, и молодые люди, расположившись под сенью портика над зеленым прудом, по очереди читали, в музыкальном сопровождении неистовствующих от жары цикад, то и дело дружно заливаясь смехом. Фабула была не нова: историйку превращения некоего Луция в осла уже рассказал Лукиан из Самосаты, но сочинение Апулея представляло собой нечто особенное. Стиль слегка напоминал латинский слепок речи Максима из Тира, но было в нем что-то чарующее, захватывающее, выдающее руку мастера. Веттий решительно присоединился к партии поклонников карфагенского автора.
Воспоминания о Марцелле по-прежнему властвовали над душой Веттия, ими был наполнен каждый его день и час. Об Учителе же он старался не вспоминать совсем, чтобы не терзаться бессильными муками ревности. Но эти нежеланные мысли то и дело всплывали вновь, отравляя его существование, словно медленный яд, приготовленный зловещей искусницей Локустой. Конечно же, он отыскал и бывшую виллу отца Марцеллы. Она была несравненно скромнее, чем имение сенатора, но Веттий чувствовал себя счастливым, что нашел ее, и немало времени провел в ближайшем лесу на склоне горы, словно пытаясь разглядеть в лесной чаще то ли фавнов, о которых мечтала его госпожа, то ли ее саму, загорелой и тонконогой девочкой-подростком.
Переждав в Номенте августовский зной, Веттий один вернулся в Город, несмотря на то что «виноградные каникулы» заканчивались только в середине октября, а в сентябре воздух Города считался особенно нездоровым. Но он очень надеялся, что Марцелла тоже вернется к Римским играм. Не случайно же она говорила о «трех месяцах».
6
Веттий не ошибся: за четыре дня до сентябрьских нон он действительно получил долгожданную записку от своей наставницы с приглашением прийти. Юноша долго раздумывал, не посвятить ли ему богам легкий пушок, покрывший его щеки, но пришел к выводу, что с ним он будет выглядеть солиднее. Однако приветствие Марцеллы прозвучало убийственно:
– А ты за лето подрос, мой мальчик!
– А ты стала еще красивее! – ответил Веттий, стараясь подавить огорчение от ее слов: он почти что отпустил бороду, а она по-прежнему хочет считать его ребенком. Но говорил он правду, Марцелла и в самом деле похорошела, и не только внешне. Казалось, будто терпкое, выбродившее вино переливалось в ней.
– Ну и что тут произошло интересного за время моего отсутствия? – спросила Марцелла.
Веттий рассказал о странном философе Юстине, начиная с его спора с августом и кончая казнью. Марцелла слушала внимательно, но с явным неудовольствием.
– Не обольщайся! – сказала она наконец. – Я слышала о нем. Учитель говорил, что он, несомненно, психик, и выше этого не поднимался никогда. Да, по слухам, он неплохо знал Платона и щеголял этим, чтобы прикрыть скудость собственного учения… Психики придают чрезвычайное значение тому, чтобы не участвовать в жертвоприношении богам. И очень чтут своих «мартиров», как они их называют. Но мы смотрим на это шире и свободнее, потому что знаем: не мученичество, не мартирия, а только истинное знание, гносис, приносит спасение. Избранным же и познавшим ничто не может повредить! Ни жертвоприношения, ни зрелища, ни что другое. А про августа – что сказать? Разумеется, истина и от него сокрыта, раз он вообще не признает Христа.
Веттий поразился уверенности ее тона. Даже Юстин не мог бы с ней в этом соперничать. Потом разговор перешел на номентанское имение и его окрестности. Марцелла оживилась, вспомнив детство, расспрашивала его о каждой мелочи. Ее очень тронуло, что Веттий отыскал дорогие ей места, она даже пустила слезу, когда он рассказывал о них.
– Хочешь, я отвезу тебя туда? – спросил он.
– Нет! – решительно ответила она. – Как сказал эфесский мудрец, нельзя дважды войти в одну и ту же реку. Мне будет больно видеть этот дом, зная, что он уже не мой.
Занятия их все еще откладывались на довольно продолжительный срок. Близились Римские игры, открывавшиеся, как обычно, в сентябрьские ноны и продолжавшиеся четырнадцать дней. Зато Марцелла тут же предложила Веттию сопровождать ее на все представления. Веттий был наверху блаженства: после трехмесячной разлуки он вновь мог не только каждый день видеть Марцеллу, но более того, почти не расставаться с ней в течение всех этих четырнадцати дней, вволю любуясь ее разрумянившимся от азарта личиком. Пыль, вздымаемая колесницами в Большом цирке, их раскаленные колеса, песок, исчерченный их следами, лошади, покрытые пеной, меты, обелиски, тысячеголосый рев трибун, венеты, прасины; любовные страсти, пляски пантомимов, и пение флейт в театре Помпея; львиный рык, вой гидравлического органа, звон мечей и стоны умирающих во Флавиевом амфитеатре – все это переполняло ощущением праздника жизни. Общее воодушевление порой захватывало его настолько, что даже в льющейся крови он ясно видел цвет триумфального пурпура и, глядя на победителей, сам надеялся одержать победу в борьбе за возлюбленную, все еще неприступную. Воспоминание о казненном Юстине все реже посещало его.
Когда игры наконец закончились, в первый день, назначенный собственно для занятий, Веттий, придя к Марцелле, как обычно, в шестом часу, застал ее сидящей у окна с кифарой. На ней было воздушное косское платье золотистого цвета, и несмотря на полуденное время ее роскошные волосы были распущены, покрывая всю ее плотным плащом.
Она вновь играла на кифаре и пела странную песню:
…Все висящим в духе я вижу,
Все носимым духом я зрю.
Плоть, к душе подвешенную,
Душу, из воздуха свешенную,
Воздух к эфиру подвешенный
Из глубин плоды приносимые,
Во чреве младенца носимого…
Когда Веттий вошел, она смолкла.
– Что это ты пела? – поинтересовался Веттий.
– Какие странные слова!
– Эту песню написал Валентин, великий пневматик и поэт. Хотя мы не вполне согласны с его учением, но нельзя отрицать, что ему были открыты тайны духа. Так говорит Учитель. Но тебе пока рано это знать.
Она отложила кифару и плектр, а потом, небрежным жестом отбросив выбившуюся прядь, виновато улыбнувшись, взглянула на Веттия.
– Прости, что я не убрана. Но я сегодня проспала: никак не могла проснуться. С вечера болела голова и сейчас немного болит. Ну а служанки такие копуши! Куда-то эта негодница Исия запропастилась… Придется и заниматься с неубранными волосами. Иначе я не смогу говорить. Она всегда так больно их расчесывает!
– Так может быть, не будем заниматься, если у тебя болит голова? – спросил он встревоженно. – Не лучше ли тебе лечь? Может быть, нужен врач?
– Пустяки! – покачала головой Марцелла. – Это бывает. А врача – нет уж! Навидалась я их, когда жила с мужем. Только вспомню, так мороз по коже: то пепел овечьей шерсти с водой, то жженый собачий череп с женским молоком. Как я сама-то жива осталась? Помнишь у Марциала?
…Просишь, Фавстин, объяснить неожиданной смерти
причину?
Да Гермократа-врача видел он ночью во сне!
И они оба от души посмеялись над зловещим жрецом Эскулапа.
– Ну смотри… – развел руками Веттий. – Но за волосы тебе не стоит извиняться! Они так прекрасны! Просто счастье смотреть на них! – Он немного помолчал и вдруг предложил, не смея надеяться на ее согласие. – Хочешь, я их тебе расчешу? Я буду очень стараться, чтобы не было больно! Послужу тебе, как богине! Знаешь, я видел, как некоторые суеверные встают перед храмом Юноны или Минервы и делают вид, что расчесывают им волосы и укладывают. Думают, что тем самым угождают богиням. Интересно, почему они так уверены, что делают все как надо? Не позавидовал бы я тому, кто слишком сильно дернет за волосы Юнону или выстроит Минерве на голове что-нибудь такое, на что не налезет шлем!
Марцелла весело рассмеялась, представив себе, что могла бы сделать разгневанная богиня с самозваным цирюльником, прояви он неловкость. Но роль богини ей явно пришлась по душе, и она приняла предложение Веттия.
Веттий взял лежащий на столике гребень из слоновой кости и с замиранием сердца погрузил его в мощные потоки ее волос. Между тем, Марцелла спросила его:
– Итак, на чем мы остановились?
– Кажется, ты что-то говорила о двадцати четырех Тайнах, – не без усилия вспомнил Веттий.
– Плохо, что ты не уверен в этом, – вздохнула Марцелла. – Но тогда придется повторить. Вспоминай: от Первой Тайны, пребывавшей от Начала, и по приказу этой Тайны Иисусу было послано Одеяние Света, которое Он оставил в Последней Тайне, то есть в Двадцать Четвертой Тайне от Внутренней до Внешней Части, из тех Двадцати Четырех Тайн, которые пребывают в чине Второго Пространства Первой Тайны…
Она говорила и дальше, но Веттий чувствовал, что все эти Тайны ничтожны по сравнению с тайной удивительной красоты ее волос и их оттенка, какого не могла бы дать никакая модная краска. Эти волосы не секлись и почти не оставались на гребне. Веттий осторожно разбирал их на пряди и расчесывал понемножку, поднимаясь снизу вверх и придерживая руками, пока зубцы гребня не стали проходить сквозь них как сквозь воду.
Внезапно в комнату без предупреждения вошел Великий Учитель. Веттия несколько удивило то, что он может войти к ней вот так запросто, как к себе домой. Увидев Марцеллу с распущенными волосами и Веттия с гребнем в руке, он удивленно повел бровью и проговорил с недоброй усмешкой:
– Какая идиллия! Я и не знал, что у тебя новая служанка!
Веттий смутился, Марцелла же, вспыхнув, вскочила с кресла, на котором сидела, и быстро залепетала, оправдываясь:
– Прости, я не успела причесаться, а Исия так неловка, а сидеть с распущенными волосами так жарко, вот почему брат Веттий любезно предложил мне помочь…
Учитель посмотрел на нее с досадой и скукой и рукой подал знак замолчать. Марцелла осеклась на полуслове.
– Да нет, я, собственно, не вижу в этом ничего предосудительного, – бросил он равнодушно. – Можно подумать, он не расчесывает, а выщипывает. Но и это не мое дело. А пришел я вот почему. В октябрьские календы, в канун дня солнца, состоится очередная священная трапеза. Вот он и еще несколько учеников пока не приняли посвящения, но, думаю, они уже могут быть допущены. Разумеется, если дадут клятву, что ни одна живая душа не узнает о том, что там будет происходить. Ну и конечно, если согласятся внести плату в двести сестерциев: устройство трапезы требует расходов, к тому же помещение придется нанимать.
– О да, Учитель, это большая честь! – тихо проговорила Марцелла, чем-то расстроенная.
– Ну а что скажет сам катехумен? Ты рад?
– О да, конечно! – как можно бодрее произнес Веттий, чувствуя напряженность.
– Так ты готов дать клятву?
– Да.
– Тогда повторяй за мной.
– Я готов.
– Клянусь здоровьем и счастьем тех, кто дорог мне на этом свете….
– Клянусь здоровьем и счастьем тех, кто дорог мне на этом свете… – повторил Веттий, удивляясь словам клятвы.
– А также уготованным мне будущим…
– …а также уготованным мне будущим…
– И вечным спасением моей души…
Веттий повторил и это.
– Что ни одно живое существо не узнает о тех тайнах, свидетелем которых я стану на священной трапезе.
Веттий завершил клятву. Учитель удовлетворенно кивнул.
– Хорошо. О дне, часе и месте ты будешь оповещен. Будь здоров!
Он повернулся и направился к выходу. Марцелла поспешила вслед за ним.
Вернулась она явно опечаленная, с пылающим лицом и со слезами на глазах. Прикоснуться к ее волосам Веттий больше не решился: именно это стало причиной ее огорчения, да ему и самому было ужасно стыдно, что Учитель обозвал его «служанкой». Марцелла несколько раз порывалась заговорить, тяжело вздыхала и наконец выдавила из себя:
– Прости, давай на сегодня закончим. У меня, правда, очень болит голова. Я пойду лягу.
И, ударив в колотушку, вышла из комнаты, не дожидаясь прихода служанки.
В следующий раз Марцелла стала говорить подробнее о судьбе эона Премудрости-Софии.
– Из всех эонов созерцанием Праотца или Глубины мог наслаждаться только один Ум. Но вот София, младший эон, воспылала дерзостной страстью к недоступному ей Праотцу, пожелав познать его величие. Но это было для нее невозможно, и, сколько она ни устремлялась к Непостижимому, и сколько ни желала раствориться в нем, некая охраняющая сила, именуемая Пределом, удерживала ее. Охваченная страстью, София ниспала во внешний мир, и долго скиталась, томясь тоской о возлюбленном, и родила некую несовершенную безобразную сущность, женского пола, и увидев это, опечалилась оттого, что порождение ее столь несовершенно, и испугалась, как бы это не прекратило ее собственного бытия, и пребывала в страхе и недоумении, ища способ, как бы скрыть то, что случилось, и пыталась возвратиться к Отцу, и ослабела в своих метаниях, и стала молиться Отцу…
Тут голос Марцеллы задрожал, и она замолчала. – Ты знаешь, – заговорил Веттий, сделав вид, что не замечает ее внезапного огорчения. – Мне почему-то вспоминается один рассказ из той новой книги, что мы читали летом в Номенте: это «Метаморфозы» некоего африканца по имени Апулей. Всей книги я не перескажу, но если тебе известен «Лукий или осел» Лукиана из Самосаты, то основная линия там та же. Некий Луций превратился в осла и никак не мог вернуть свой человеческий облик. Но есть там вставная история об Амуре и Психее. У царя с царицей были три дочери, младшая и прекраснейшая из них звалась Психеей, и было велено выдать ее замуж за неизвестного супруга, и ее поставили на утес, думая, что готовят к смерти. А потом оказалась она в чудесном дворце, и все ей там служили, а по ночам являлся к ней неведомый супруг и сочетался с ней как с супругой. И ей было запрещено его видеть, а она все-таки решила подсмотреть и ночью спрятала лампу под глиняным горшком, а потом достала ее и увидела, что супруг ее – сам крылатый Амур, сын Венеры. Она нечаянно капнула на него масло из лампы, он проснулся, разгневался и оставил ее. И она тоже долго скиталась и тосковала, и повсюду искала Амура. Но все-таки нашла, и кончилось, как водится, свадьбой, и родилась у них дочка по имени Наслаждение.
– Я, конечно, не читаю историй про ослов, – заговорила наконец Марцелла, совладав с чувствами, – но твой рассказ меня заинтересовал. Принеси мне, если можешь, эту книгу! Ну а теперь слушай, что дальше случилось с Софией…
Разумеется, просьба Марцеллы была удовлетворена со всей возможной и даже невозможной быстротой: книгу для нее Веттий добыл в тот же день у одного знакомого книготорговца. В следующую их встречу Марцелла сразу же о ней заговорила.
– Этот твой Апулей, как мне кажется, знает намного больше, чем говорит. Не буду утверждать, что он пневматик, но что о Софии он слышал, это бесспорно. А что известно о нем самом?
– Да очень мало чего. Некоторое время он жил в Риме, давно, но его никто не помнит. Известно, что на родине его судили по обвинению в колдовстве: якобы он околдовал какую-то пожилую вдову и женился на ней. То есть женился – точно, а вот что околдовал – это обвинителям доказать не удалось. В общем, оправдали его.
– Я не удивлюсь, если он и правда причастен тайному знанию. Только маскирует его игривым тоном и языческими мифами. Но, во всяком случае, это интересно, так что за эту книгу я тебе благодарна.
– Марцелла… – помедлив, начал Веттий. – Почему тебя так волнует судьба этой Софии? Ты прямо сама не своя делаешься, когда о ней говоришь.
Лицо Марцеллы покрылось красными пятнами. – Как ты можешь говорить «этой Софии»?
– возмутилась она. – История Софии знаменует историю каждой человеческой души в ее устремлении к Первоначалу. И в ней причина нашего ниспадения в темницу плоти.
– Да, пожалуй! – согласился Веттий, думая про себя и собственное неразделенное чувство к Марцелле. Но все же он не стал бы плакать над Софией.
7
Незадолго до октябрьских календ Марцелла сообщила Веттию, что священная трапеза состоится в доме Криспа на Широкой улице, и передала слова, какие он должен сказать при входе. Веттий думал, что будет, как обычно, сопровождать ее, но она велела ему явиться туда одному в последнем часу дня.
– Мне, как посвященной, надо быть там раньше. А тебе – как я сказала.
Веттий повиновался и в назначенный час явился к дому Криспа, являвшему собой зрелище довольно странное. Это был особняк, но сильно запущенный. По каким-то неуловимым приметам было понятно, что там никто постоянно не живет, хотя слуги сновали во множестве и привратник встречал каждого пришедшего бдительно, если не сказать настороженно. Вместо обычных расшитых пиршественных туник здесь гостям выдавались серые, как будто траурные.
В просторном атрии собралось человек тридцать народу. Ложа были расставлены, как на обычном пиру, но никто не возлежал, все стояли и тихо, сосредоточенно ждали. Наконец откуда-то из глубины появился Великий Учитель, одетый, единственный из всех, в белую льняную тунику, в которой он был похож на жреца Изиды, и с большой восковой свечой в руках. За ним вошли несколько женщин, с головы до ног укутанных в серое. Сердце Веттия дрогнуло: в одной из них по каким-то неуловимым признакам он узнал Марцеллу.
– Братья и сестры! – начал свою речь Великий Учитель. – Племя Сифово! Избранные и отмеченные! Посвященные и готовящиеся к посвящению! Мы собрались сегодня на трапезу любви, познания и освобождения. Помолимся от века избравшему нас Богу. – Он помолчал и, простерши руки ввысь, вдохновенно продолжал:
– О Тайна сущая прежде всего непостижимого и всего бесконечного – услышь меня, восхваляющего тебя. Услышь меня, Тайна, воссиявшая в своей тайне, с тем, чтобы тайна, сущая от начала, свершилась!
– Услышь меня, о Тайна! – эхом откликнулись все присутствующие.
– Напомню вам, – продолжал Великий Учитель, – в память чего мы собираемся здесь. В день полнолуния сошел на Иисуса свет Тайны, и стал он вещать ученикам своим о начале мира. И поведал им о Великой Невидимой Полноте, от которой пошло все и в которую все возвратится, и о двадцати четырех ее Истечениях, эонах, и о том, как один из эонов, София, покинул свое место, исполненный чрезмерной любви к Невидимому, и ниспал в низший мир, всецело принадлежа тому, высшему миру. Частицы Божественной Софии есть в каждом из нас, именно они влекут нас к свету. Сегодня все светлое, что есть в нас, соединится в великое сияние, мы на время освободимся из темницы этого мира. Наше темное будет творить дела тьмы – но да не смущается сердце ваше! Ибо Господь, наш Бог, спасший нас и пославший нам во спасение ангела Своего Иисуса Христа, призывает вас, братья и сестры, призванные, избранные и приобщенные к истинному познанию к преодолению всякого греха. И сказал Христос Своим ученикам, когда в течение пятисот пятидесяти дней являлся им тайно по воскресении из мертвых: тот, кто совершит все грехи и все преступления, и отыщет Таинства Света, и сотворит их, и свершит их, и не оступится, и не согрешит, тот будет наследовать Сокровище Света, Тайную Жемчужину…
Он долго еще говорил про эоны, архонтов, двадцать четыре тайны, – хотя Веттий уже достаточно слышал о них от Марцеллы, многое, тем не менее, было ему непонятно. Но наконец прозвучало то, что поняли все:
– Начнем же пир! Сейчас наши сестры усладят ваш слух божественными гимнами, и под звуки этих песен вы почувствуете, как высшее в вас отделяется от низшего.
После этого он возжег от свечи благовоние в трех стоящих рядом курильницах и возлег на главное ложе в первой девятке. Его примеру последовали другие, и тут же мальчики-прислужники начали обносить гостей вином и всевозможными угощениями – как на обычных пирах – и в воздухе стал распространяться сладкий волнующий аромат, какого Веттий никогда не обонял. Глядя на то, какие кушанья разносят рабы, Веттий не мог не отметить, что в отличие от философских пиров здесь явно прослеживалось неравенство: все, приготовленное Учителю и возлежавшим с ним, было намного более изысканно, чем то, что подавалось остальным. Так, к его ложу подносили то устриц и омаров, то отборные маслины, то большую жареную краснобородку – одну из ценнейших рыб, – то фаршированную матку свиньи, а к тому, на котором возлежал сам Веттий, принесли только мелких улиток, горшок гороха с люпином и костлявые куски разделанного зайца. Впрочем, это обстоятельство Веттия совсем не огорчило.
Сначала все было чинно. Зазвучали флейты, и одна из женщин – совсем молодая девушка – запела по-гречески:
Невеста – дщерь света,
Слава царская на ней почиет.
Величав и отраден вид ее,
И чистым светом дивно украшен.
Как вешние цветы одеяния ее,
Сладкое льют благовоние…[15]
Пропев это, девушка вдруг сбросила с себя покров и предстала перед всеми совершенно нагая. Одобрительный гул прошел по атрию, и многие из присутствующих женщин последовали ее примеру и сбросили с себя покровы. Потом запела другая:
Возблагодарю Тебя, Господи, ибо Ты Бог мой.
Не оставь меня, Господи, ибо на Тебя уповаю.
Ты дал мне суд Твой втуне, и Тобою я освобожден.
Да падут гонящие меня и не узрят меня.
Облако дыма да покроет очи их, и мгла да осенит их,
Чтобы они не видели света и не уловили меня…
Веттию, как обычно, нравились эти песни, и он слушал пение с удовольствием, но уже с середины второй почувствовал, что все эти прекрасные слова не имеют никакого отношения к происходящему. Пирующие – не исключая Великого Учителя – смеялись, много пили и ели и недвусмысленно заигрывали с девушками-певицами, чьи молодые, свежие тела притягивали взгляды и руки, и с мальчиками-прислужниками. Зазвучали непристойные шутки, столь разительно отличавшиеся от слов песен, и грубый, плебейский смех, похожий то на икоту, то на ржание – ничего подобного невозможно было и представить на пирах у Геллия или Фронтона. Веттий ждал, что Великий Учитель возмутится и восстановит порядок, но тот не проронил ни слова. Вскоре каждый, кто хотел, нашел себе пару. Кто не искал пару, тот услаждался вином и пищей, – многие ели с такой жадностью, как будто до этого долго голодали.
Потом пели и другие девушки и наконец настала очередь Марцеллы. Она не сбрасывала с себя одежд, и ее голос звучал болью и отчаянием:
Свете светов, на него же уповаю,
Не оставь меня во тьме до исполнения времени
моего.
Помоги мне и спаси меня тайнами твоими,
Приклони ко мне ухо твое и спаси меня.
Да спасет меня сила света твоего, и да возьмешь
ты меня к эонам вышнего….
Ибо ты, Свете, тот, в чей свет я уверовала.
И когда уверовала я в тебя, издевались надо мною
Архонты эонов, говоря: «Прекратила она тайну ее».
И ты тот, кто спасет меня. И ты – Спаситель мой,
и ты – тайна моя, Свете.
Уста мои наполнены славою, дабы рекла я тайну
величия твоего во всякое время.
Ныне же, Свете, не оставь меня в хаосе
при исполнении всего времени моего, не оставь
меня, Свете.
Ибо взяли они всю силу у меня.
И окружили меня все исхождения сего Дерзкого,
и восхотели они весь свет мой взять сполна,
и наблюдали они за силой моей.
Между тем говорили они друг с другом в то время:
«Свет оставил ее». Захватим ее и возьмем свет
весь, тот, что у нее…»[16]
Великий Учитель, не дослушав, встал со своего ложа и удалился из помещения, уводя одну из девушек. Марцелла, прервав свою песню на полуслове, бросилась вслед за ними.
После их ухода началось что-то невообразимое. Несмешанное вино полилось рекой, перемены блюд следовали одна за другой, флейты и кимвалы зазвучали бешеным весельем, движения стали раскованными, потом развязными, потом откровенно непристойными, как пляски гадесских танцовщиц. Мужчины и женщины начали совокупляться прямо на виду у всех и порой без разбора пола, правда в полумраке постепенно потухающих светильников и дымном курении благовоний лица были почти неразличимы.
Веттий смотрел на все это в ужасе. Он успел выпить немного вина, и оно ударило ему в голову, но не заглушило чувства острого стыда и разочарования. «Так вот что они называют освобождением, путем к свету? – думал он. – Но это же просто какой-то лупанарий – и где в нем свет?» Покинув то гостевое ложе, на котором он должен был возлежать вместе с другими непосвященными, несчастный забился в угол, спрятавшись за колонну, и думал только об одном: как бы незаметно выскользнуть из этого ужасного помещения. Но тело его оцепенело. Сколько времени так прошло, он не помнил. Некоторые пьяные заснули кто на ложе, кто прямо на полу.
Однако самое страшное для Веттия было еще впереди. Внезапно он увидел Марцеллу, которая пробиралась среди сплетающихся тел с глиняной лампой в руке и явно кого-то отыскивала взглядом. Теперь и она была обнажена, волосы ее, в начале пиршества красиво убранные, были смяты и наполовину распущены, как будто кто-то таскал ее за них, но ей не было до этого никакого дела. Вообще, судя по неловкости движений, она была совершенно пьяна. Двигаться ей было нелегко и по другой причине: по мере ее продвижения всякий, кто еще не спал, пытался к ней пристать. От кого-то она отмахивалась, от кого-то уклонялась и продолжала свой неверный путь. Она почти прошла все помещение до конца, но тут кто-то все же захватил ее к себе на колени, начал тискать и подал ей кубок. На этот раз она не отказалась, громко смеялась от щекотки и поцелуев, но потом вновь высвободилась и, не забыв свою лампу, продолжила поиски. Наконец она добралась до сжавшегося за колонной Веттия. «А-а, вот он! – с надрывной радостью в голосе воскликнула она и продолжала заплетающимся языком, проглатывая половину звуков. – Ть-бя-то я и…щу! Уч-тель вь-лел мнь быть с т-бой!»
Веттий остолбенел. Насколько пьяняще на него обычно воздействовало ее присутствие, ее кошачья грация, настолько неуклюжей, жалкой и отвратительной показалась она ему сейчас. Такое же чувство обычно возбуждали в нем грязные потаскушки с Субуры, цепляющиеся к прохожим. Пьяных женщин он вообще не выносил, а в своем кругу даже никогда не видел: для римской матроны не существовало порока более страшного, чем пьянство!
Дрожащий свет лампы освещал черты Марцеллы, как будто смятые воздействием винных паров, ее помутневшие глаза, почему-то залитые слезами, губы, чем-то измазанные и потерявшие свои очертания, искаженную улыбку. От нее пахло вином и терпкими благовониями, но во всем этом чувствовалась какая-то неприятная примесь, какая обычно бывает у пьяных. С трудом добираясь до него, спотыкаясь о чьи-то чужие ноги, Марцелла протянула к нему обе руки, одну с лампой. Их разделяло занятое кем-то ложе, которое она никак не могла сообразить обойти. «Ну же! – засмеялась она. – П-м-ги мне! В-зми мня к сь-бе!»
Впоследствии Веттий не раз казнил себя, что не исполнил ее просьбы, не увел, не унес ее из этого блудилища. Но в тот миг словно что-то треснуло в его душе: он отказывался верить, что та самая целомудренная матрона, которую он любил и боялся оскорбить поцелуем, оказалась простой потаскушкой. Он рванулся с места и устремился прочь, а Марцелла, не удержав равновесия, повалилась поперек спящего, через которого пыталась перебраться, выронив при этом лампу. Горячее масло кого-то обожгло, кто-то взвыл от боли…
Веттий не помнил, как выбрался из этого страшного дома, как потом, несмотря на полнолуние, долго блуждал по переулкам в дымном свете луны, не понимая, куда ему идти, как наконец добрался до дома дяди, до своей комнаты. В отчаянии повалился на кровать и вскоре забылся коротким тревожным сном. Во сне перед ним продолжали крутиться чьи-то тела, руки, чаши, Марцелла звала его, протягивала руки, просила о помощи, и слезы вновь стояли в ее глазах. Он проснулся с чувством страшной душевной боли. Воспоминание о Марцелле вызывало отвращение, но вместе с тем и тревогу.
Утром он долго не выходил из своей комнаты.
«Ныне же сердце разбито, шутя ты его расколола…» – крутились в мозгу строчки веронца о злосчастной вине Лесбии, разбившей его сердце. Душу его раздирали противоречивые желания: вопреки разуму, он вновь мучительно хотел увидеть Марцеллу, но умом понимал, что если ее вера и ее таинства таковы, то ничего общего между ним и ею быть не может. Да, верно, и она не захочет даже говорить с ним, памятуя, что он ее отверг, если она, конечно, вообще что-то помнит из вчерашнего…
Сквозь тревогу о Марцелле пробивалась и другая забота: о матери, Вибии. «Неужели и она… так?» – с ужасом думал он. Мрачные его мысли прервал Гельвидиан, постучавшийся в его дверь.
– Что с тобой, брат? Ты болен? Ты не собираешься сегодня к своему ритору?
Веттий нехотя поднялся и отворил дверь:
– Спасибо, брат! Ты прав, пора!
Гельвидиан пристально вгляделся в его лицо:
– Но правда, что с тобой?
– Ничего, пустое!
– Тебя вновь отвергла твоя возлюбленная?
– Нет, скорее это я отверг ее. С ней все кончено! – сердито отозвался Веттий.
Гельвидиан присвистнул. Потом, немного помолчав, добавил:
– А, ну тогда все понятно! Не буду докучать тебе расспросами.
На пути к Сервилиану Веттия остановил незнакомый раб и передал ему письмо. Веттий догадывался, от кого оно, но все же остановился и поспешил прочитать. Да, он не ошибся: ему писал «Великий Учитель». Приветствия в письме не было, оно начиналось как будто с середины: «Мне доложили о твоем позорном бегстве со священной трапезы. Выходит, я ошибся в тебе. Ты пуст, и нет жемчужины в твоей душе. Отныне вход в наше собрание тебе закрыт, и наше племя тебя отвергает. Ты больше не вправе искать общения с нами. В остальном предоставляем тебя твоей судьбе. Напоминаю только о данной тобой клятве. Если ты нарушишь ее, кара придет с небес. Что же касается нас, нам глубоко безразлично твое мнение о нас. Мы крайне разочарованы. Прощай!»
Рассерженный, Веттий плюнул и швырнул письмо на землю. Немного отойдя, он заметил боковым зрением, что тот же раб, который его ему передал, поднял с земли брошенные им таблички. «Я бы мог написать ему то же самое! – думал Веттий в досаде. – Люди с нечистой совестью! Собственных угроз боятся!»
Через несколько дней служанка Марцеллы принесла ему короткую записку: «Приходи, прошу тебя!» Веттий был крайне изумлен. «Что это, ловушка? – подумал он. – Чего она добивается!» Он вопросительно посмотрел на рабыню, но та подтвердила на словах: «Госпожа очень просила тебя прийти! Что мне передать ей?» Веттий ничего ей не ответил. Сначала он твердо решил не ходить, потом поймал себя на том, что думает только о Марцелле, мысленно что-то ей доказывая, а потом сам не заметил, как оказался у ее дверей. «Как хорошо, что ты пришел! – обрадовалась встретившая его в вестибуле рабыня Сотерида – та самая, которая сопровождала Марцеллу в день их знакомства. – Сейчас я доложу госпоже!»
Марцелла, одетая в простую домашнюю длинно-рукавную тунику, с волосами, небрежно связанными в узел, встретила его, полулежа на ложе, не в своем таблине, где они обычно занимались, а прямо в спальне, куда до этого она его не допускала. Выглядела Марцелла неважно: она как будто пополнела, тело ее как-то обмякло, лицо было бледно, с зеленоватым оттенком, который она даже не попыталась скрыть румянами. Припухшие глаза выдавали недавние слезы. Несмотря на это, а также на то, что воспоминание о гнусном пире было в нем еще свежо, Веттий вновь почувствовал трепет и благоговение.
Увидев его, Марцелла приняла сидячее положение и слабо улыбнулась:
– Я уж думала, что ты не придешь.
– Я и не хотел идти, – откровенно признался Веттий. – Но что с тобой? Ты выглядишь нездоровой! – В душе его вновь ожило привычное внимание к любой мелочи, ее касавшейся.
– Нет, не то, – уклончиво ответила Марцелла.
– А почему ты плакала?
– С чего ты взял?
– По глазам видно!
Некоторое время они молчали.
– Я получил письмо от твоего Учителя, – заговорил он наконец. – Даже и не думал, что придется еще увидеться с тобой.
– Он не знает, что я тебя позвала.
– Но чего ты хочешь? Тебе нужна помощь? Давай я схожу за врачом!
– Ах, я не знаю… – она закрыла лицо руками и некоторое время молчала. Потом отвела их. – Нет, врача не надо. Тут другое. Я просто… хотела посмотреть на тебя…
– Ну так вот он я. И что же?
– Ничего. Просто побудь со мной какое-то время. Расскажи что-нибудь. Как твои занятия в Атенеуме? Уже начались?
– Что вам, посвященным в тайное знание, до жалких попыток психиков что-то познать своим ограниченным умом? – усмехнулся он.
– Не сердись! – кротко попросила она. – Мне просто хочется отвлечься!
Ему показалось, что она вновь стала его сверстницей, как тогда, весной, на вершине Яникула. Не было обычной снисходительности, чувства превосходства. Веттий приблизился к ней, устроившись на маленькой скамеечке у ее ног, еще раз всмотрелся в ее лицо, потом одной рукой обнял ее колени, другой взял ее за руку.
– Марцелла! Ты же умная девушка… женщина! Неужели ты веришь во всю эту чушь про совокупляющиеся эоны? Все эти ваши построения – какая-то инсула Феликлы с главным богом под самой крышей. Что это чушь – я чувствовал и раньше, но не решался тебе сказать, думая, что нечто главное, чего я не понимаю, еще впереди! А теперь я посмотрел на вашу оргию, но увидел только тьму, в которой нет никакого света. Можете сколько угодно твердить, что это во мне нет жемчужины, но я всего лишь повторяю то, что говорит моя совесть. Если ты прислушаешься к своей, я уверен, она скажет тебе то же самое. Все эти красивые слова – только прикрытие самого пошлого разврата. Я бывал на пирах философов и разочаровался в них, потому что там было много пустой болтовни, но там никогда не опускались до такой мерзости. Неужели тебе самой не стыдно вспоминать все это и саму себя?
Она высвободила руку и ласково коснулась его щеки.
– Ты хороший, Веттий! Ты, наверное, самый хороший из всех, кого я знаю, потому и позвала тебя, хотя он запретил. Ты окружил меня такой заботой – не думай, что я не чувствовала, я грелась в ней. Никто и никогда так ко мне не относился! Но… я – его зеркало, ты понимаешь? Я живу отраженным светом. Зеркало не думает, отражает ли оно солнце, или это солнце закрыто тучами. Оно просто не может не отражать. Я верю… верила, что отражаю истину. Если нет – тем хуже для меня. И… ты еще совсем мальчик, хоть ты и обижаешься, когда я так говорю, но я правда не могу объяснить тебе всего!
– Марцелла, милая, послушай! – вновь горячо заговорил Веттий, к которому вдруг пришло неожиданное решение. – Мальчик или муж – все это познается по поступкам. И вообще ты старше меня на какие-то полтора года, я посчитал! Просто вы, женщины, раньше прощаетесь с детством, ну а ты еще была несчастлива за стариком. Послушай, ведь он, о ком ты говоришь, не любит тебя! Он заставляет тебя страдать. А я – люблю! Хочешь, я женюсь на тебе? Или не женюсь, если тебе так отвратителен брак. Мне все равно, лишь бы ты была рядом! Я никогда ничем не попрекну тебя! Хочешь, мы с тобой уедем отсюда? Соглашайся! Зеркало можно увезти из края вечных туч, и в нем отразится чистое небо. Чего ты не можешь мне рассказать? Я уже видел всю эту грязь, я знаю, что у вас там творилось, и в чем участвовала ты, но ты видишь, я снова здесь…
Он опустил голову и долго не поднимал глаз, ожидая услышать ответ. Когда он поднял глаза, ему показалось, что в ее глазах промелькнула то ли тень сомнения, то ли надежда, он был уверен, что она вот-вот скажет «да!», но она тут же отрицательно замотала головой:
– Прости, Веттий! – Она попыталась резко подняться, но как будто почувствовала головокружение, прикрыла рукой глаза и немного помолчала, а потом, глубоко вздохнув, продолжила: – Я и правда нездорова! Спасибо тебе, что ты пришел. Но… я все равно люблю его, а не тебя. И уже поздно что-то менять, все зашло слишком далеко…
Она откинулась на ложе и свободной рукой ударила в колотушку у изголовья. Потом с усилием все-таки поднялась, приблизилась к Веттию, обняла его за шею и сжатыми губами поцеловала в лоб. Но тут вошла рабыня, и Марцелла тотчас же отстранилась от него со словами: «А теперь иди! Прощай! Сотерида, проводи его!» У самой двери он еще раз оглянулся:
– Когда я буду нужен тебе, позови меня! Слышишь? Я буду ждать!
Марцелла проводила его грустной улыбкой.
Веттий почему-то был убежден, что она позовет его, и ни в тот день, ни на следующий больше не пошел к ней, просто потому, что решил не быть докучливым и дождаться первого шага с ее стороны. Что этот шаг она сделает, он не сомневался. Он всерьез обдумывал, куда увезет ее, чтобы вырвать из лап Учителя и помочь ей поскорее забыть его. Самого его, разумеется, манили Афины или, может быть, Карфаген, где он мог бы продолжать учение. Да и Марцелле надо будет чем-то серьезно занять ум, чтобы не чувствовать опустошения. С ней, конечно же, придется повозиться, но он был убежден, что его любовь и забота помогут ей восстановить здоровье – телесное и прежде всего душевное.
Два дня он радостно загадывал о будущем, но на третий все его надежды разом рухнули: служанка Сотерида прибежала к нему, подловив его вечером на пути домой, и, заливаясь слезами, сообщила о смерти госпожи. Веттий не сразу понял, что она говорит, а когда понял, окаменел, как от взгляда горгоны.
– Узнала, бедняжка, что ребеночка ждет… – всхлипывала Сотерида. – Хоть она и очень против детей была, но тут затрепыхалась, хотела было оставить… Да тот, изверг, ведь ничего такого не потерпит! Только ему сказала, он от нее отвернулся, к другой переметнулся. Да он, правду сказать, уже и раньше к ней охладел. Деньги-то все сгреб! Обратилась к бабке… И под ножом кровью истекла, несчастная!… Не смогли остановить! Как умирала, все его звала, послали за ним, да он не пошел. С той был! Мы ей и сказать-то не решились – сама догадалась. А уж совсем была слаба. Тогда вспомнила тебя. Повторила несколько раз твое имя. Спросили, позвать ли. Сказала: поздно, не дождусь. Вот, велела передать тебе.
С этими словами она вручила ему маленькую кипарисовую шкатулочку. На крышке ее была вырезана надпись – предсмертные слова Дидоны:
Я прожила, и тот путь, что дала мне судьба,
совершила.
В шкатулке были прядь ее волос и заветное кольцо с жемчужиной. Все это, видимо, было приготовлено заранее: Марцелла предчувствовала неблагополучный исход. Дар, конечно же, предназначался не Веттию, но все же попал в его руки по ее воле.
13
«Песнь о жемчужине». Здесь и далее переводы апокрифических текстов – с сайта «Русская апокрифическая студия».
14
Речь Максима Тирского «Следует ли почитать кумиры» цитируется в переводе С. В. Поляковой (с некоторыми изменениями) – Т. А.
15
«Песнь о невесте» из «Деяний апостола Фомы».
16
«Пистис София». Пер. М. К. Трофимовой (с некоторыми изменениями).