Читать книгу Крымский мост - Татьяна Михайловская - Страница 2

ПРОЗА
Николай Бойков (Новороссийск)
ВОЗВРАЩЕНИЕ ДУШИ
Из книги «Африканский капкан»

Оглавление

Трое сидели у костра молча. Лукьяныч помешивал ложкой в кастрюле. Пахло вареной рыбой. Гена в который раз уже перекладывал плоские камни походного стола. Гоша раскладывал бананы на три кучки.

После похорон соотечественника прошли сутки. Все трое находились в состоянии депрессии. Почти не разговаривали между собой. Не шутили. При этом, казалось, избегали друг друга в течение прошедшего дня, но старались и не удаляться далеко, не выпадать из поля зрения.

– У меня глаза от этих бананов зеленые, – сказал Гена без интонации.

– Не ешь, – вставил Гоша.

– Что такое, не ешь? Бананы не ешь, рыбу не ешь… Что такое?

– Гена, – улыбнулся Лукьяныч, – ты чего занервничал?

– Я не занервничал. Я загрустил.

– По девочке-сенегалочке, да? – съязвил Гоша-грузин.

– По дому, – ответил Гена. И все опять замолчали.

В африканском поселке сегодня было тихо. Будто и там тоже грустили. Или действительно были эти туземцы чернокожие такими чуткими к чужому горю. Но факт: даже мальчишки сегодня не играли с мячом и не звали Гошу постоять на воротах.

– Я подумал, – начал Гена нерешительно, – если у этого парня была душа, то куда она полетит сегодня? На ветки деревьев или к облаку над рекой?

– Она домой полетит, – сказал Гоша уверенно. – Туда, домой, – показал рукой в сторону севера.

– Ты откуда знаешь?

– Лукьяныча спроси, если мне не веришь.

Гена посмотрел на старшего. Лукьяныч вынул из котелка ложку, поднес к носу, нюхая, опять опустил ее в варево.

– Чего ты молчишь, Лукьяныч? – спросил Гена нетерпеливо. – Чего его нюхать и на вкус пробовать, соли все равно нет. Обман желудка это варево!

Лукьяныч повернулся к Гене:

– Ты тетрадь этого парня в могилу не положил?

– Я положил, Лукьяныч. Но несколько листиков сами мне в руки выпали, будто просились. Я их и взял.

– Я почему сказал, что в могилу положить надо? Потому что эти листики, как душа его, потому и должны с ним быть. А если ты их с собой взял, то это как тайну чужую взять. Можешь ты ее сохранить, не растерять? Когда ты сейчас и себя самого уберечь не можешь, не знаешь, что с тобой завтра будет…

– Оно так, Лукьяныч, – вмешался Гоша. – Но с другой стороны посмотреть если, то плоть соотечественника нашего умерла, а душа-то жива. Как живую ее – в могилу?.. Правильно Гена взял. Ты читал, что там? Я сегодня увидел эти листики на камнях, когда Гена читал их. Он не видел меня. Поверишь, листики шевелятся от ветерка, а мне кажется, что живые они. Чуть мозги не зашевелились! Мне читать трудно, глаза болят. А увидел раскрытыми два листочка, да стрекоза на них присела, поцарапалась лапками и улетела куда-то. А мне, веришь, показалось, что все она прочитала и поняла, божья тварь! Мистика! А я верю!

– И я с этими листиками головой тронулся, домой хочу! – скрипнул поломанными зубами бывший боцман. – А что такое? Хочу!

– Значит, дойдешь, – успокоил его Лукьяныч.

– Дойду!

– И тетрадь сохранишь?

– Сохраню. Мне эти листики, поверь, единственный документ, по которому каждый поймет, что я из России, – Гена показал рукопись.

– А ведь прав боцман! Мы как с флагом теперь, – засмеялся сухумский грузин.

Лукьяныч взял из рук боцмана чужое письмо на тетрадных листочках:

– Дай, – сказал, – я почитаю…

Начал читать:

«…И нет покоя душе.

И дела ей нет до совести или рассудка, до голоса любви или зова предков.

Есть только крик.

Нет дела ей до того, что не найти равновесия и опоры. В сознании человеческом или в жизни.

Есть только боль.

И жаль человека, разорвавшего собственную душу, как рубаху на груди, оттого что забыл он, что и душа одна, но и она – рвется.

И жаль мне того, кто потерял свою душу, гоняясь за катающимися кружками рассыпающихся монет или купаясь беспечно в опьяняющих струях коварных страстей, забыв, что и душа может слезиться. И капать. И утекать. Как вино из наклонившейся чаши. Чистое вино – на грязный пол…

И нет места душе, если потеряла она сосуд свой.

И уйдет она.

И никто не заменит её.

И ничто не заменит.

Ни ум. Ни благополучие. Ни слава.

Ни слова о великой Родине или историческом предназначении.

Ничто не стоит рядом. И не стоит цены своей. И теряет цвет свой.

И увядает. Как цветок без весны. Как птица без полета. Как песня, потерявшая голос… Ибо сказал мудрый: Что есть душа? Не ответит никто.

Но трава без души – сено. А дерево без души – дрова. А человек без души – мертв.

Что ж ты плачешь, душа?

Что ж ты плачешь…

Растерялась душа моей Родины. Растерялась.

Растерзалась. Отплакалась. Откричалась.

Не дождалась.

Не позвали тебя, родимую. Не назвали душой – в Отечестве.

И осталась ты только песнею:

«Зову тебя – Россиею, единственной – зову…», «Светит луна или падает снег…», «Маленький синий платочек…», «Течет река-Волга…», «Деревенька моя, стародавняя дальняя…», «Мой милый, если б не было войны…»

Без души – обесцветили флаги.

Без души – онемели гимны.

Без души – обезножили воины.

Без семей вырастают дети. Без души.

Без души – потеряли совесть. Без души – воровать обессовестились. И из Родины тянут. И у собственных отца с матерью. И ни детям своим даже. Просто – за заборы. За замки. За решетки на окнах. В квартиры – с собаками и охранниками.

И самый престижный дом стал похож на музей в тюрьме.

А самый незащищенный – на «Гуляй-поле».

А верха – вороватое гульбище, где не говорят, а токуют. Не живут – а «в бегах». И те, кто думают, что «они властвуют», и те, кто боится думать, «что будет завтра»… В бегах от души своей. И не властвуют, а властью пользуются, как молотком над глиняной кошкой-копилкой. Чужой. «Домушники» правят.

Мундиром чиновника и лозунгом демократа орудуя, будто фомкой.

И место ли в этих домах душе?

И запоётся ли пьяну иль трезву: «Эх, полным полна коробушка…» или «Я люблю тебя жизнь…» или, незабываемое, «Когда домой товарищ мой вернется, – за ним родные ветры прилетят. Любимый город другу улыбнется: знакомый дом, зелёный сад и нежный взгляд…»

А было.

Какая была душа!

У песни. У города. У парня с нашего двора. У всей страны.

Когда свадьбы гуляли на всю улицу. А день Победы – семейный праздник.

В каждом доме. И по всей стране. И если уж делать День независимости, то я бы его в этот день праздновал – Победы, Памяти и Независимости! И Скорби… От размаха души или тупой исторической инерции? Когда нам раскачать историю-матушку, что дедовский сарай ломать. Когда, если воевать, то собственного народа крови и славы – без меры. Рекой. А если революцию, то «мирового масштаба». А трудовые будни – от ребенка до заключенного. И будущая мать – как каторжница, с мозолями и слезами. А подвиги – от «Варяга» до блокадного Ленинграда. А Перестройка – так и «Перестрелка»… А была коль колючая проволока, так – не извольте сомневаться – от границ и лагерей до каждого дачного огородика. Но коль пошла сегодня мода в тюрьме сидеть, или «под крышей жить», или в русских деревнях вывешивать над магазинами вывески «Шоп», а вместо «Открой окно» говорить «Открой виндовочку», то разве поймешь сразу – это у народа мозги поехали, или он, народ, поголовно юродствует, или просто смеется – над правительствами, над собой, над «европо-американо-благоразумным» к нам снисхождением? Это плач? Или шоу в театре абсурда, незатейливое, как объявление в привокзальном буфете: «Хот дог холодный!»… Где самый главный актер – бандит. А самая расхожая роль – проститутка. А самый счастливый зритель – «бомж», бывший отечества моего житель…

Исстари на Руси к юродивым прислушивались. Особенно, когда никакого разума не хватало понять происходящее. Никакой надежды не оставалось на светлое. Никакой веры. Сколько раз это повторялось: «Неужели конец?» И тогда появлялся ниоткуда и некто, кто говорил в душу: «Даю установку на добро. Приготовьте свои тазики и банки. Будем наполнять…» И хочешь – верь, а не хочешь – смейся, но полстраны бежали к телевизорам со своими банками, склянками, ведрами. Потому как легче самому считать себя свихнувшимся, чуть-чуть, чем поверить, что мы никогда уже не сможем чувствовать себя спокойно в своем Отечестве. Ни в отпуске у моря. Ни в собственном доме. Ни на работе, независимо от того, начинается ли она с «нового утреннего анекдота», или с улыбки женщины, или с новой по радио песни…

Грустно.

Какая же душа выдержит?

Ан нет, жива. Еще и изворотлива. Да темна.

Ох, темна русская душа! Ибо как понять – по прошествии целой эпохи социалистической – поют с одинаковым чувством патриотизма и соучастия и бывший коммунист, и бывший зек, и бывший (советский!) интеллигент:

«Раздайте патроны, поручик Голицын. Корнет Оболенский – надеть ордена!»

Ни ордена, ни медали, ни офицерские кортики, ни даже именное наградное оружие, хотя все это было, в том или ином сочетании, в доме родителей и в домах моих близких друзей и было осмотрено нами, детьми, с должным вниманием, уважением, гордостью, трепетом… Но не это осталось в памяти как самое главное и дорогое фамильное достояние – фотографии. Боже! Сколько фотографий запомнилось, наслоилось, перепуталось. И стало совершенно не важно – из чьей это семьи? Чей отец? Ибо запечатленные позы и выражения лиц и надписи на обратной стороне – все было похоже. Усатые казаки осанисто сидели на витых венских стульях или на табуретках, одной рукой опираясь на эфес шашки, а другой обнимая сидящего на коленях ребенка, глядящего в объектив испуганно. Рядом стояла жена. Гордо подняв подбородок и придерживая на высокой груди шаль. Будто фотографироваться на память всемирной истории – обычное дело для любой казачки. Старшие дети стояли по обе стороны от родителей, напряженные, как на экзамене. На других фотографиях эти дети улыбались легко и свободно, будто научились дышать, в гимнастерках или в морских кителях, или в шлемах и в свитерах, на фоне нарисованного самолета… И в какой бы дом я ни заходил, я видел такие же фотографии, в настенных рамках или в лежащих на виду альбомах. И слышал привычные слова: «Это после гражданской… Это на Дальнем Востоке… И он – служил… Это на вокзале, перед отправкой на фронт… Это дети, после института… Это – на море. Он тоже служил…» И бог мой свидетель, эти фотографии сделали больше, чем весь последующий поток привнесенной новым временем «перестроечной» информации – я ни на одну минуту не усомнился в том, что мы жили одной страной, одной жизнью, одной семьей… Мы все – жили Отечеством. Мы хотели сделать его лучше. Мы были наивными романтиками его. Каждая душа была открыта, как кувшин на дегустации. Мы сами были его вином и кровью. Мы все – служили Отечеству! Настоящему и романтическому. Полагая его – неделимым…

Я помню деревню бабушки – семь изб, два старика, семь баб. По субботам собирались на спевки. У каждого была своя роль, известная. Если в деревне были гости – приглашали. Обязательно ждали, если кто-то задерживался: «Корову доит…» или «Капустки принесть обещалась квашеной…» Песенный репертуар не меняли, начиная от «Хас-Булат удалой» и «Шумел камыш, деревья гнулись, а ночка темная была, одна возлюбленная пара всю ночь гуляла до утра…» до современных советских из популярных фильмов. Пели «по голосам», серьезно. Переживали искренне, если «не пелось». Ну, да я такого не помню. Если что – добавляли «красненькой, магазинной». Пили бабушки по глоточку, как птички. Ставили на стол недопитые рюмки, утирая платочком уголки усмехающихся губ. Частушки пели «с картинками», как тогда говорили, то есть с дословными выражениями. И с приплясом, обязательно. «Мы с милёночком моим целовались горячо, целовались бы еще – да болит…»

С настенных фотографий смотрели на них родные лица. Их тоже обязательно вспоминали: кто за кем ухаживал, кто как пел или танцевал, над кем в деревне посмеивались. От этих разговоров и воспоминаний компания получалась и веселее, и многочисленнее.

Помню такие же вечера на Украине. Только начинали обычно с других песен: «Ничь яка мисячна зоряна ясная…», «Расцвела под окошком белоснежная вишня…», но потом переходили на те же кино-советско-народные: «Каким ты был – таким ты и остался…» или «Мы с тобой два берега у одной реки…». И тоже были фотографии на стенах. Невесты в свадебных платьях. Младенцы в кроватках. Мужчины в кителях и шинелях. На настоящих тракторах или в нарисованных танках: «В настоящем нельзя, – пояснял чей-то дед, – секрет!»…

И в этой похожести – фотографий и песен, надписей и слов, судеб и воспоминаний – было неподдельное единодушие. От дома к дому. От города к городу. От Крыма до Камчатки. Была удивительно БЛАГОПРИЯТНАЯ, ПОДДЕРЖИВАЮЩАЯ человека среда. И это именно то ощущение, которое вспоминается при наших разговорах о прежних летних отпусках, поездках на юг, остановках на трассах, или вынужденных ночлегах у реки, или на окраине провинциального городка, одинокие огоньки которого излучали те же настроения успокаивающей, поддерживающей, обнадеживающей близости.

Разве кто-то кого-то боялся? Неуместный вопрос. Глазами выискивали номера машин со знакомыми (Москва, Ленинград, Краснодарский край) сериями. Первые слова при знакомстве: «Откуда? Куда? Есть знакомые? Есть где переночевать?» … Кто кому больше радовался: «Бабушка, – кричала девочка, – дачники приехали! Танцы будут!.. Бабушка, гости приехали! Случайные! У них машина застряла…»

Откуда что бралось и куда подевалось? Или спряталось, как улитка? Насторожилось, как душа? Ведь это и была душа. В песнях. В фотографиях. В покое у большой воды. Это была наша настоящая душа. Но теперь она сжалась, как лужицы на дне убежавшей по другому руслу реки. И вроде бы это река еще, но уже от нее не покой – а грусть… Беспокоит. Напоминает. Говорит что-то беззвучно, одними глазами. О чём она говорит? О чём она помнит? Милая и усталая душа. Такая надежная и родная. Как ветер из родного сада. Как знакомая мелодия. Как улыбка моей мамы…

Родной стороны – душа.

Мы еще не знаем, что приобрели. Но уже чувствуем, что потеряли. И это осознание потери – наше первое перестроечное приобретение. Как первая любовь.

А разве бывает вторая любовь к Отечеству?

Разве мог мой отец ответить по-другому, тогда, на берегу Севастопольской бухты, когда я – пятилетний – спросил: «Почему эта земля на обрывах такая красная?» – «От крови, сынок. От крови за Родину». Разве теперь эта земля может стать для меня менее дорогой, менее легендарной, менее кровно моей?!

Когда много раз спрашивали меня иностранцы, что сделала перестройка для России (они надеялись услышать слова «демократия, свобода, благополучие»), я отвечал неожиданными для них пояснениями: «Не в том беда, что огромную страну, как ножом, на куски разрезали, но – каждую семью! Сын – остался в России, сестра – на Украине, брат – в Казахстане, друг – в Прибалтике, могилы родителей… Каждую семью, каждую душу – на куски искромсали. И топчут.

Деньги переслать – проблема. Встретиться – проблема. На похороны приехать – и то через границу. И что же мне теперь – с моей первой любовью? Подниматься на войну? Плевать в правителей? Ложиться и умирать в знак протеста?»

Это странно и удивительно, но даже первая мировая война, и революция, и гражданская война – не разделили Отечества. Поранили, порвали, как собаки медведя, но отступили – от вздувшихся кровью и силой мышц и могучего, как из тьмы веков, взгляда. Яркого. Ярого. Ненавидящего и любящего. Ждущего. Жаждущего. Животного и человеческого. Многоликого: скифского, греческого, Батыя и Невского, Пушкина и Петра Первого… Сестры моей. Друга. Попутчика. Взгляда верной собаки из-под куста цветущей сирени. Взгляда девушки моей. Когда мы сидели с ней, еще школьники, ночью дождливой укрывшись под большим и шумящем листвой деревом, и мечтали о будущей нашей (мечтали) семейной жизни, с детьми (мечтали), радостными праздниками (мечтали), пельменями по субботам… «Будут тебе и пельмени, – сказала, – если на мясо заработаешь»… И собственные глаза мои открылись на самое главное предназначение МЕНЯ в мире: долг и ответственность. ОТВЕТСТВЕННОСТЬ! За историю скифов. За славу Петра. За слово об Анне Керн. За любимую девушку. За мужчину – в пилотке, в шинели… В строю. За город, «в котором я жил и дружил…», как пелось когда-то в песне.

…Мы работали с американцами в Антарктиде. Американцы – работяги со странностями: кофе – в постели и в сауне, сэндвич полуметровый (горчица, варенье, кетчуп, колбаса, мясо…) – где-то рядом лежит или подразумевается, «хэппи бёздэй» – обязательно… Но при этом, и тоже обязательно, приходили к нашему Олегу Анатольевичу заранее, по очереди, и просили: «Олег, у нас сегодня (завтра… через два дня…) день рождения. Пожалуйста. Please… We kindly ask you… We should appreciate you… Просим не отказать в любезности… Мы были бы очень признательны… Придите к нам в гости со своим аккордеоном, спойте нам…» И он шел, прихватывая двух-трех друзей для компании, для куража. И пели по специально-американскому заказу:

«Такой лазурный небосвод сияет только над тобой, Тбилиси мой, любимый и родной… Расцветай под солнцем, Грузия моя…», «Ехали на тройке с бубенцами, а вдали мелькали огоньки… Дорогой длинною и ночкой лунною, да с песней той, что вдаль летит, звеня…». И учили американцы всерьез полузабытые НАМИ слова, записывали на листиках бумаги и на компьютерах: «Деревенька моя, стародавняя дальняя… Смотрю на тебя я, душой не кривя… Тебя называю по имени-отчеству, святая как хлеб, деревенька моя…»

Как вернуть эту веру? И верность? Душевные силы… А разве они ушли? А разве Отечество кончилось? Господи, как хочется душе выговорится. Будто мусор из сада выгрести, после зимы. Такая «куча мала» в голове. Оттого и усталость. И цепляется память за далёкое слово, за ранимые строки, как ветер в саду за обрывок бумаги… Смеяться хочется. Смеяться и плакать. Мучиться бессонницей и засыпать на рассвете. Обижаться и обижать. Спорить до хрипоты или петь до одури. Да и всё нам одно – что петь, что молиться. Такой менталитет у народа. Считать, что никто лучше меня не понимает. Никто больше меня не любит. И каждый поёт, не произнося слов, и думает, что это только его душа чувствует и поет: «…Счастьем и болью вместе с тобою. Нет, не забыть тебя сердцу вовек… Здесь отчизна моя, и скажу не тая: „Здравствуй, русское поле, я твой тонкий колосок…“»

Крымский мост

Подняться наверх