Читать книгу Женская верность - Татьяна Петровна Буденкова - Страница 4
Россия. Первая треть двадцатого века
Акулина
ОглавлениеВ ночной тишине, лёжа на пуховой перине, которая ещё помнила её первую ночь с Тимофеем и делила с ней долгие вдовьи годы, Акулина вспоминала прошлое. В окно всё так же заглядывали звёзды, тихо посапывала уснувшая Устинья. А Акулина, закрыв глаза, мечтала, как раздастся негромкий стук в дверь и вдруг вернётся Тимофей. Она не представляла подробности этого момента, она переживала чувства, почти осязаемо, почти зримо… И сердце сжалось от боли, на мгновенье замерло и застучало часто-часто. Лежать стало невтерпёж.
Она встала, стараясь не шуметь, чтобы не разбудить сестру, открыла скрипучую дверку шифоньера, достала картонную коробку, наполненную пузырьками с лекарствами, и, привычно выбрав корвалол, пошла на кухню. Постелила возле батареи старую плюшевую жакетку, прилегла на ней, накрывшись шерстяным платком, и закрыла глаза. Исходившее от радиатора тепло расслабляло, и острая боль ушла, уступив место привычной, с которой Акулина жила больше четверти века с того дня, когда получила казённое письмо, что её муж, Тимофей Винокуров, пропал без вести в боях под Москвой.
В годы, на которые пришлась её молодость, рязанские деревни хватили горького до слёз. Акулина была в семье самой младшей, и потому выпало ей лихо с самого детства. А началось с того, что землю стали делить не по едокам, а по душам. Душами признавались только мужчины и мальчики, если в семье рождались дочери, то один отцовский пай не мог всех прокормить, и семья обрекалась на голод. Объясняли это тем, что женщины не в силах обработать землю. И чтоб спастись от голодной смерти, оставалось одно: в Москву, на заработки. Но тут молодое советское государство организовало колхозы, куда добровольно-принудительно должны были войти все деревенские жители. Тех, кто был против колхозной жизни, отправляли во всем известные места, не столь отдалённые. Паспорта колхозникам выдавать не полагалось. А без документов – куда податься? Вот и выходило: не привязан, да визжишь.
Подошёл срок Акулине готовить себе приданое: вышитую рубаху, вышитую панёву, передник, самотканый пояс, цветастый платок, душегрейку, полотенца из отбеленного льна, вышитые красными и чёрными нитками по краям и обвязанные кружевами. Всё добро складывали в сундук. Обитый полосками железа в клеточку и раскрашенный в красный и зелёный цвета, сундук издавал мелодичный звон, когда ключ с вензелями отмыкал его.
Весенние работы закончились, но дел хватало и на подворье. На рассвете, с первыми петухами, надо было затопить печь, заварить свинье пойло, напоить корову, выгнать её в стадо, сварить семье прокорм на день – обычно кашу или постные щи, потому что мяса от забитой по осени скотины хватало только до половины зимы. Потом надо было натаскать воды для полива огорода и других хозяйственных нужд. Таскали воду на коромысле с реки. Своего колодца не было. И только когда вечерние сумерки спускались на деревню и вернувшееся стадо разбредалось по стойлам, когда струи молока переставали бить в подойник, а куры утихомиривались на насесте, парни и девушки направлялись за околицу.
Там Акулина встретила статного красавца Тимофея. Самые красивые деревенские девушки оказывали ему знаки внимания. Самые завидные семьи были не против такого зятя, хотя все в деревне знали, что Тимофей – сирота и на руках у него младший брат.
Невысокая, тоненькая, как тростинка, голубоглазая, с чистой белой кожей и румянцем во всю щёку, с выбивающимися из-под платка чёрными, слегка вьющимися волосами, Акулина только украдкой поглядывала на Тимофея.
Лет ей было ещё мало, да и не шла она ни в какое сравнение со статными, пышногрудыми девушками, семьи которых жили куда в большем достатке. Деревенская молва уже наметила парню невесту. И Акулина бежала вечерами за околицу с замиранием сердца, всякий раз ожидая, что вот сегодня Тимофей пойдёт провожать намеченную деревней избранницу, а там и сватов пошлёт. Только он вечер за вечером уходил с посиделок один и не оказывал особого внимания ни одной из девушек.
Щёки Акулины с каждым днём горели всё сильнее, и тёплый летний вечер не мог остудить жар, который светился в её глазах. Сама того не замечая, она всё чаще и дольше смотрела на Тимофея. Акулина наблюдала веселье старших подруг и лишь изредка вступала в разговор или подпевала затянутую кем-то песню. А когда все расходились по домам, мечтала, что вот дойдут до её ворот, и все пойдут дальше, а Тимофей останется рядом с ней. От этих мыслей кружилась голова, и Акулина почти не замечала, что творится рядом.
Сумерки становились всё гуще. Темнота растекалась в ветках яблонь у домов, погружая деревню в ночную дрёму. Летние ночи коротки. Встаёт деревенский житель с рассветом и работает до заката. И молодёжь, утомлённая за день, кто парочкой, кто небольшой компанией расходилась по домам.
Акулина встала со ствола старой берёзы, когда-то поваленной ветром, отряхнула подол, проверила, не помялся ли он, пока сидела, и, поправив кончики платка на голове, направилась к дому.
Пройдя совсем немного, оглянулась, поискала глазами Тимофея и не нашла. В вечерней темноте виднелись только очертания светлых девичьих нарядов. Голосов почти не было слышно. Дневная усталость давала о себе знать, но молодость, всему наперекор, всё же звучала тихим девичьим смехом.
Возле ворот своего дома Акулина остановилась. Девчата и парни один за другим исчезали в ночи. Она повернулась к калитке и скорее почувствовала, чем увидела: кто-то стоит в нескольких шагах от неё.
– Не пугайся, это я…
Сразу оборвалось и куда-то покатилось сердце. И не то чтобы она испугалась, а просто мечта, неожиданно превратившись в явь, сделала ворота её дома, соседский забор, и всё-всё вокруг неправдашным, ненастоящим. Ей казалось, что это не она, а кто-то другой на её месте. И виделось, и слышалось всё будто бы со стороны.
– Это я, Тимоха, – парень решил, что она испугалась, не разглядев его в темноте, шагнул вперёд и оказался почти рядом с ней. Если бы Акулина подняла голову, то, наверное, коснулась бы своим лбом его губ. Она чувствовала его дыхание и, кажется, слышала, как подол платья, отдуваемый лёгким ветерком, задевает его сапоги… И молчала, молчала секунду, минуту… Не помнит сколько…
– Ты не думай, я не в обиду и не для насмешки.
Стоять так дольше было невозможно, и Тимофей отошёл к воротам. Темнота скрывала выражение его лица и глаз. Но голос… Ноги Акулины совсем онемели. Счастье тёплой волной накрыло её с головой.
– Вставать скоро… – она зачем-то развязала и снова завязала платок.
– Ладно… Не против, если я завтра при всех подойду и провожу тебя? – вглядываясь в темень, Тимофей пытался разглядеть её лицо. Тишину летней ночи нарушали лишь куры, устроившиеся на насесте.
– Не согласная, значит? – его голос дрогнул.
– Нет, я… я… – от волнения голос Акулины пропал. – Я киваю…
– Что ж, вставать и мне на заре. Тогда до завтра.
Она ещё раз кивнула и прошла мимо Тимофея в калитку.
Говорят, что Бог любит троицу. Так вот эта ночь была первой из трёх самых счастливых в её жизни. Вторая – ночь перед свадьбой. Ожидание счастья. Заботы родительского дома уже позади, а своих ещё нет. И самое большое счастье – ночь после рождения дочери. Когда после всех дневных волнений и болей они с Тимофеем, положив между собой махонький свёрток, старались затаить дыхание, чтобы не разбудить их доченьку. Как коса из трёх прядей, сплелась её жизнь из этих трёх ночей. Сплелась и завязалась в тугой узел. Но в тот летний вечер для Акулины всё только начиналось.
После свадьбы молодые жили у Тимофея. Но родительский дом он решил оставить младшему брату, а для своей семьи построить новый.
Посадили большое поле картошки. Заняли под неё весь надел и огород возле дома. Чтоб урожай был хорошим, под каждый корень во время посадки положили навозу. Всё лето Акулина таскала на коромысле воду, поливала, окучивала – и осенью накопали знатный урожай. Было чем кормить скотину и самим кормиться. Ухоженная и сытая корова давала хороший надой. Молоко почти всё продавали, собирая деньги на приобретение стройматериалов для дома.
Устинья в это время уже имела четверых детей, мал мала меньше. Жила очень голодно, и Тимофей, видя, как переживает Акулина, велел ей каждое утро кувшин молока относить сестре.
Прошла зима. Жили дружно. Брат у Тимофея был работящий, старался вовсю, зная, что, когда молодые построят себе дом, у него останется родительский. Был Тимофей старше Акулины и в первые же недели совместной жизни обсудил с ней, что дитё им пока заводить рано. Вот построят дом, тогда и родят. Акулина согласилась, видя тяжёлую, беспросветную жизнь вечно беременной старшей сестры. Однако по молодости лет и тёмному неведению молодой жены Тимофей сам оберегал её, оберегал любя…
Череду воспоминаний прервали шаги в подъезде. Кто-то из припозднившихся соседей возвращался домой.
Акулина посильнее натянула на голову шерстяной платок. Волна непонятного беспокойства пробежала по её телу. Она встала, вернулась в комнату. Устинья дышала тихо, почти бесшумно, подложив под щёку сложенные лодочкой ладони.
Взгляд Акулины упал на кровать: те же подушки, та же перина и одеяло то же. Вещи хранили память тех ночей. Она неслышно подошла к кровати, откинула угол одеяла, разгладила и поправила подушку у стены. Это место Тимофея. Сама она спала с краю, чтобы, вставая первой по хозяйству, зря не тревожить мужа. А позднее рядом расположилась люлька их маленькой дочери. Тихо-тихо прилегла на край и накрылась с головой. Ночь за окном текла медленно. Жизнь прошла быстро.
Акулина лежала и всей душой верила (и не было в мире силы, которая могла бы её разуверить), что Тимофей вернётся.
А воспоминания наплывали и наплывали, хотя за все эти годы не было ни одного дня, часа, минуты или секунды, чтобы она его не помнила. Так и жила в вечном ожидании. И кто знает, было это её болью или спасеньем от боли.
Осенью картошку продавать не стали, а, перебрав и просушив, спустили в подпол, рассчитывая весной продать дороже. Так оно и вышло. Ещё и Устинье не одно ведро унесли. На деньги, собранные от продажи молока и картошки, закупили необходимый материал и летом начали строительство. Вывели стены, поставили стропила, закрыли крышу. Но досок, чтобы настелить пол, не хватило, и деньги тоже кончились. Поэтому пол остался земляной. И всё равно Акулина была несказанно счастлива. Оба мечтали, что подкопят денег и достроят свой дом!
В это время выяснилось, что Акулина понесла. Свою беременную жену Тимофей старательно оберегал, и всё было нормально. Они планировали, что на будущий год достроят дом и переедут туда жить.
Подошёл срок, и у них родилась дочь. Миновала третья счастливая ночь Акулины. Девочка росла розовощёкой и весёлой. Вот уже и детские волосики можно собрать в небольшие косички, и Акулина вплетает в них атласные ленты.
Однако человек предполагает, а Бог располагает. Тимофея призвали на срочную службу. Часть их стояла недалеко, и, выспросив разрешение, он изредка, отмахав не одну версту, прибегал в деревню, чтобы помочь Акулине. Нравы в деревне строгие, и, чтобы не жить в одном доме с молодым и холостым деверем и не наделать по деревне разговоров, она перешла жить в недостроенный дом.
Непокрытый ли земляной пол виной или так на роду написано, только девочка заболела.
С рассветом Акулина стояла у крыльца правления. Наконец появился председатель.
– Егор Савыч, дитё болеет, мне бы подводу али лошадёнку. В райцентр к доктору надо. Помоги, не откажи солдатке.
Председатель снял картуз, почесал голову:
– Ты свою сопливую самодельшену катать по райцентру будешь. А тут в хозяйстве дел невпроворот. Нет подводы и лошади нет.
– Егор Савыч, горит ребёнок, боюсь, не сдюжит.
Председатель поднялся на крыльцо правления, глянул сверху на Акулину:
– И не стой над душой. Сказано – нет, значит нет!
Оставив дочку на Устинью, Акулина, сбивая ноги в кровь, пешком бежала в райцентр. Там был медпункт. Условившись, что врач приедет на попутной подводе, не отдыхая, тем же ходом бросилась назад. Врач приехал на следующий день, выписал лекарства. Сказал, что дело серьёзное, и он на днях наведается с какой-нибудь попуткой. Акулина собрала все свои сбережения и вместе с врачом вернулась в райцентр. Купила выписанные лекарства и опять пешком бежала домой. Третий, четвёртый, пятый день… Жар не спадал. Потное, малиновое от высокой температуры личико дочери таяло на глазах. Приехавший врач выписал другие лекарства и сказал, что достать их, наверное, она не сможет. Но Акулина всё-таки купила эти таблетки!
Тимофей получил письмо жены, написанное печатными буквами. Акулина окончила только два класса приходской школы. Жена писала, что дочь болеет, лекарства не помогают: «Как быть? Присоветуй!» И столько было боли в каждой неровной букве, в каждой кривой строчке! Но командир и слушать не стал. Не мужичье это дело с детскими соплями валандаться. Только не было для Тимофея такой мировой проблемы, которая бы стала ему дороже этих двух людей – жены и маленькой дочки. На попутке, на подводе, пешком, добравшись до райцентра, побежал в медпункт. Врач сказал, что теперь как Бог даст.
– Где взяла твоя Акулина таблетки, которые я выписал без всякой надежды, что их можно достать, не знаю…
Не дослушав врача, Тимофей выскочил во двор. Поняв, что надеяться на попутный транспорт не приходится, зашагал по просёлку, прося об одном: «Спаси и помилуй». Еды у него с собой никакой не было, денег тоже, и, чувствуя, что шаг его становится всё мельче, Тимофей поднял лицо к небу: «Господи, попутку бы али подводу…»
Пыльная просёлочная дорога бесконечной лентой уходила к горизонту. Тимофей всё шагал и шагал. И когда добрая половина пути была уже позади, а солнце перевалило за полдень, за спиной послышался скрип деревянных колёс и стук лошадиных копыт об утрамбованный просёлок.
Не веря своим ушам, не оглядываясь на приближающиеся звуки, Тимофей посторонился на обочину. Телега, запряжённая тощей клячей, обогнала его и, проехав несколько метров, остановилась.
– Тимоха, що ли?
Тимофей смотрел в знакомое лицо деревенского соседа и не верил своим глазам.
– Садись, що ли!
Мужик поёрзал на подводе, будто стараясь уступить ему место. Тимофей устроился с краю, и конские копыта опять застучали о просёлок. Какое-то время ехали молча.
– Тебя отпустили али как? – к Тимофею повернулось загорелое до черноты, всё изрезанное морщинами лицо возницы.
– Али как, – Тимофей посмотрел на мужика и вдруг понял, что ничего он у него про своих не спросит. И вообще, ему самое главное успеть добраться, а там он их защитит. Он им поможет. Да, конечно, одна Кулинка, а уж вместе-то они справятся. От чего защитит, с чем справится, до чего добраться – он и сам не знал.
– Я третьего дня из деревни, ну тады у вас по хозяйству Устишка справлялась. Знать, твоя неотлучно при девке. Да ты особливо не убивайся. Может, ещё обойдётся. Ну а ежели воля божья, то ваше дело молодое, так что и не будешь знать, куды от энтих детишек деваться.
Тимофей не отвечал. Он мысленно погонял лошадь: «Пошла, милая, пошла-а-а…»
Начинало вечереть, когда, громыхая на ухабах и колдобинах, телега въехала в деревню. Тимофей соскочил на онемевшие ноги, натянул поглубже пилотку, кивнул вознице и почти бегом направился к своему дому.
Во дворе никого не было. Стадо ещё не вернулось, и загон для коровы был пуст. Две курицы, ухватив одного червяка, тащили его в разные стороны. Ноги подкосились. Тяжёлое предчувствие навалилось на плечи чёрным мохнатым комом. Он медленно опустился на ступеньки крыльца, прислушиваясь в тщетной надежде услышать детский топоток или смех, или хотя бы плач, но в доме стояла тишина.
Тимофей поднялся, одёрнул гимнастёрку, двумя руками поправил пилотку и открыл дверь.
В переднем углу возле иконы горела лампада. На дощатом столе стоял гранёный стакан воды, прикрытый ломтиком хлеба. Лёгкий запах ладана кружил в избе, выбиваясь наружу. Этот едва уловимый запах и придавил его к ступеням крыльца. Рядом со столом на табурете сидела маленькая, сгорбленная фигура. На скрипнувшую дверь она повернулась, подняла голову, и Тимофей увидел бледное, без единой кровинки лицо. В сумраке комнаты глаза казались синими до черноты. Чёрная юбка складками стекала на земляной пол, тёмный платок, обрамлявший это лицо, завершал картину. Лицо дрогнуло, исказилось, и слёзы одна за другой покатились по щекам, догоняя друг друга и солёными каплями падая с подбородка.
Тимофей гладил её голову, плечи и чувствовал, как бьётся под руками в беззвучных рыданиях самое дорогое и теперь единственное существо. Ком сдавил горло.
Разделённое горе легче. Оно никуда не делось, но жизнь продолжалась. Окинув мужа взглядом, Акулина увидела покрытое слоем дорожной пыли лицо. Значит, пешком не один десяток вёрст отмахал. Да и котомки за плечами не было.
– Счас, печь затоплю, воды в чугуне согрею – умоешься. А уж баню завтра истопим. Тебе назад-то когда?
– Я свою пайку старшине отдал. Так он меня на эти дни прикрыл. Будто у него на работах я. Так что с рассветом назад. Только… – язык не поворачивался сказать, что вот только на могилку к дочери сходит.
– Ну что ж, с утра и сходим. Может, что по-своему поправишь.
Акулина смотрела на мужа и понимала, что ни вчера, ни сегодня маковой росинки у него во рту не было. Пайку отдал старшине, а деньги откуда у солдата? И этот покрытый дорожной пылью, пропахший солдатским потом, голодный и предельно уставший человек – её защита, её надежда, её жизнь и любовь.
Она засуетилась у стола. Поставила чугунок с картошкой в мундире, в чашку положила квашеной капусты, солёных огурцов, развернула белёное холстяное полотенце, вышитое по краям красным и чёрным крестом, отрезала от каравая пласт хлеба.
От одного вида еды у Тимофея в животе громко заурчало. Голод с новой силой напомнил о себе. Однако он поднялся с лавки и попросил: «Слей на руки».
Акулина перекинула через плечо полотенце, опустила в ведро ковш, и они вышли во двор. Холодная вода смывала дорожную пыль, принося облегчение душе и телу. Боль утраты смешивалась с ощущением домашнего тепла и заботы.
Акулина собрала его вещи.
– Ha-ко вот портки чистые, казённую одёжу в порядок произведу. Больно грязна. А то до завтра не успеет высохнуть.
– Ты-то вечерять будешь? – Тимофею жаль было терять каждую минуту. И Акулина так же дорожила этим временем.
– Я в доме простирну, покель ты ешь.
Вернулось стадо. Акулина подоила корову, поставила перед Тимофеем крынку тёплого парного молока. Не переливая в кружку, Тимофей пил, Акулина стояла рядом, и он ощущал возле своего плеча её дыхание и хотел только одного – чтоб мгновенье это продолжалось вечно.
Ночь наступила тёмная, безветренная. На небе ни звёздочки. Всё тучами заволокло. Дождя тоже не было. Тучи тянулись от горизонта до горизонта, чёрные, высокие. Намаявшись за последние дни, прижавшись друг к другу так, что и водой не разольёшь, оба уснули.
Акулина проснулась первая. Перевернула другой стороной одежду Тимофея, сушившуюся на натопленной печи. Напоила корову и выгнала в стадо. Когда вернулась в дом, Тимофей стоял уже одетый.
– Пора, а то признают дезертиром.
– С кладбища-то зайдём ещё домой? – всё понимая, Акулина всей душой ещё пыталась отдалить минуту расставания.
– Нет, вишь, солнце уже высоко, а идти сама знаешь сколько.
Акулина подошла к висевшему на стене зеркалу в прямоугольной деревянной рамке, сняла прикрывающую его тряпицу. Провела гребёнкой по волосам, повязала на голову вчерашний платок, и они вышли из дома. Шли рядом, прикасаясь друг к другу руками.
На маленьком холмике ещё не просохла утренняя роса, и суглинок казался розоватым в лучах восходящего солнца. Акулина стояла, скрестив на груди руки, и не мигая смотрела на мужа, склонившегося над могилкой дочери, на соседние кресты и могильные холмики так, будто старалась запомнить на всю жизнь и это место, и это утро. Взгляд заволокла пелена, и сквозь эту пелену она увидела, как Тимофей развязал собранную ею котомку, достал нож, отойдя немного в сторону, нарезал пласты дерна, аккуратно обложив им могилку дочери. Потом одёрнул гимнастёрку, снял пилотку, перекрестился: «Прости отца своего, не смог тебя уберечь». Акулина моргнула, пелена солёными каплями покатилась по щекам. Тимофей развернулся и зашагал прочь, стараясь скрыть от жены нахлынувшие слёзы.
Акулина шла следом. За погостом они сравнялись.
– Я тебя провожу чуток.
На развилке, между дорогами на погост и деревенскую околицу, Тимофей остановился, взял её за плечи, поцеловал в щёку, лоб, нос (платок давно сбился), крепко прижал к своей груди.
– Иди назад, я вслед погляжу. А то буду душой болеть, как ты дошла. И жди, я скоро вернусь. Уж к половине срока подходит. Дослужу и вернусь.
Это была весна сорокового года.
Акулина вернулась домой. Постояла немного на крыльце и пошла к Устинье.
– Устишка, пусти ко мне Лёнку пожить. И тебе на один рот менее, и мне легше. А с Илюшкой водиться она к тебе будет прибегать. Да когда и ко мне его заберёт, ничего особого.
Когда Устинья родила свою первую дочь – по-рязански Лёнку, потом по паспорту Елену Тихоновну, Акулина была ещё не замужем, и Лёнку вынянчила она. Привязанность между ними была особая.
– Ну що ж. Приданое её не велико. Бог с вами.
Устинья понимала, как тяжело Акулине одной в осиротевшем доме. Да и с дочерью она не расставалась. Дома стояли рядом.
Каждое утро, как только Акулина, подоив корову и процедив молоко, выгоняла её в стадо, Лёнка с крынкой молока бежала домой. А там её уже ждали: Наська – позже по паспорту Анастасия, по жизни Надежда Тихоновна, Ванька и самый маленький – Илюшка. Был Илюшка непоседлив и шкодлив. Отличался не только неспокойным нравом, но и зелёными, как омут, и прозрачными, как чистая вода, глазами. А ещё был он вихраст и кривоног. Ему, как самому малому, выделялась самая большая доля молока. Остальное делилось между Наськой и Ванькой поровну. Своя тёлка была ещё молода и молока не давала.
Жилось семье голодно и холодно. Устинья с раннего утра уходила на работы в колхоз. Как она потом говорила, работала за «палочки». Тихону хоть и выписали паспорт, но с тем условием, что Устинья отработает положенные ему трудодни. Определялся объём работы, который засчитывался за один трудодень, и в ведомости напротив фамилии ставилась палочка. После сбора урожая подсчитывали, у кого сколько трудодней, потом правление колхоза определяло, сколько и чего будут на них выдавать. Поэтому работала Устинья от зари до зари, думая, чем будет кормить свой «выводок» зимой. Акулине надо было работать только за себя, потому что Тимофей был призван на срочную службу в Красную Армию. Добросовестная и трудолюбивая, к осени она заработала даже больше трудодней, чем ей полагалось.
Местная ребятня, та, что постарше, помогала родителям по хозяйству. Таскали воду для полива, пололи, окучивали… Но деревенского детства и деревенского лета без речки не бывает. И детвора в жаркий полдень плескалась в водных струях до посинения и грелась на горячем песке у разведённого костерка.
Как умудрился непоседливый Илюшка поранить свой зелёный глаз, не видел никто. И теперь уже Устинья шагала в райцентр, неся на плечах своего младшенького.
В больницу его не положили. Работников лечить негде. Но лекарства прописали. И Акулина, и Устинья, и даже маленькая Лёнка старались, как могли. Постепенно острая боль прошла, но глаз стал уменьшаться и вовсе закрылся. Врачи Устинье объяснили, что, может быть, и можно было что-то сделать, но надо было сразу ехать в Москву и там проходить курс лечения. Устинья погоревала, да только куда бы она остальных дела, уехав с Ильёй в Москву? Да и на какие деньги в Москву-то ехать? Так и остался у Илюшки один прозрачный, как родниковая вода, и зелёный, как омут, глаз.
Вскоре вернулся в деревню из дальней поездки Тихон Васильевич. Стал рассказывать, что был в Сибири и люди там живут не в пример лучше. В городе в магазине можно покупать хлеб и белый, и чёрный. На стройке платят зарплату. И денег хватает, чтоб есть досыта, так что берут всё больше белый хлеб, а он – что наши булки.
Как-то вечером, уже затемно, когда корова сонно пережёвывала в стойле сено, а куры угомонились на насесте, в дом Акулины прибежала встревоженная Устинья.
– Мой-то совсем ополоумел! Говорит, сторговался с председателем. Выдаст он на меня ему документ. Собирай, говорит, табор, едем. А куда ж я?! Четверо малых, да мать совсем обезножела. Зрение – на вытянутую руку не видит. Опять же дом, какой-никакой огород бросить, тёлку зарезать. Страх. Боюсь, перемрём все по дороге али там на чужбине. Помнишь, когда раскулачивали, наших деревенских в Сибирь ссылали? В хорошее место на верную погибель не пошлют. А Тихон туда всех нас волоком волочит. О… о… ой! – запричитала Устинья.
Акулина смотрела на Устинью, на её большой живот от того, что ест она почитай одну траву. То постные щи из крапивы, то огурец, то ещё какую зелень. Чтоб насытить утробу, такой пищи надо много съесть. Работа тяжёлая, а толку от такой еды мало. Худые ноги с потрескавшимися в кровь пятками и такие же худые натруженные руки. Хоть и взяла Акулина Лёнку к себе, но одна она всю их семью не спасёт.
– Не знаю, что тебе присоветовать. Дом покель не продавай. Уж ежели хужей, чем тут, будет – ворочайся. Тишка же твой приехал. Значит, и вы не пропадёте в дороге. За домом я присмотрю. Всё одно ты его не переспоришь.
Акулина замолчала. А Устинья, как-то враз успокоившись, рассудила:
– Да уж хужей-то навряд ли будет. Вишь, говорит, хлеба сколь хочешь и не чета нашему.
– Мать оставьте покель на меня. Куды тебе с такой оравой…
– Ну шо ж? Советуешь сбираться?
– Да уж не тяни, покель пачпорт дают. Тишка твой хучь и баламут, а пачпорт на тебя выспросил. Виданное ли дело? Как энто он председателя уговорил?
– Да ить деньгами. Сколь привёз, на дорогу оставил, а остальное ввалил.
– Сбирайся. Да не тяни, покель председатель не передумал. А то и деньги пропьёт, и пачпорт не даст. Да как до места доберётесь – отпиши. Я тебе конвертов с адрестом дам. Для Тимохи готовила, ему пишу. Тебе адрест напишу, а обратный и письмо, кого попросишь. В городе люди грамотные.
В своё время Устинья проучилась в церковноприходской школе чуть более двух месяцев. Так что теперь буквы помнила, да не все.
Сказать, что испытывала Устинья, она и сама не могла. Тут она родилась, выросла. Тут был её дом, и ничего другого она не знала. Но тут была и тяжёлая работа с рассвета до заката, полуголодное существование. И ждала её здесь, если повезёт дожить, безрадостная старость.
Была Устинья среднего роста, русоволоса и голубоглаза. Черты лица правильные – хоть картину пиши. Терпеливая и сильная душой и телом. В тревоге и раздумье смотрела она на свою младшую сестру:
– Картошка посажена. И свой, и наш огород – куды тебе!
– Может, кого найму. Картошкой и рассчитаюсь. Всё лучшей, чем под снег уйдёт.
– Страх берёт – еду незнамо куда. Детей с собой тащу. Мать, почитай, беспомощную, покидаю. Тебя закабаляю – не каждый мужик выдюжит, – Устинья сидела за столом прямо, положив перед собой натруженные руки.
– Чего воду в ступе толочь? Не рви душу ни себе, ни мне, – Акулина аккуратно вороньим крылом обмела припечек и повернулась к сестре. – Хучь и мне боязно, но ты подумай, что акромя тяжёлой работы впроголодь и тебя, и детей тут ждёт? А Тихон твой вернулся – с лица сытый, да и денег привёз.
Хлопнула калитка, и по крыльцу прошлёпали босые ноги. В приоткрывшуюся дверь просунулась русая голова крепыша Ивана.
– Мамань, за тобой послали.
– Заходи, не стой в дверях, – Акулина отрезала ломоть хлеба, налила кружку молока. – Садись, повечеряй.
Иван чинно, как будто не был всегда готов выпить хоть целую крынку молока, подошёл к столу, сел на лавку рядом с матерью и принялся есть. И хлеб, и молоко исчезли в мгновенье ока. Иван посмотрел на мать: всё ли так?
– Пойдём, малой. И вправду заждались теперь.
Устинья встала, повернулась к образам, привычным жестом перекрестилась и направилась к выходу. У дверей остановилась:
– Дай тебе Бог счастья, доли и доброго здоровья, – окинула взглядом сестру, немудрёное убранство горницы, поджала губы и, поправив платок на голове, вышла, пропустив вперёд Ивана.
Устинья шла домой и вдруг неожиданно для себя почувствовала, как шёлком стелется трава под её босыми ступнями, как тянет лёгкий запах берёзового дыма от топившихся бань, подняла голову и увидела, какое бескрайнее небо над головой, каким пожаром горит закат!
За суетой и волнением, в подготовке к отъезду пролетела неделя. Мать переселили к Акулине и устроили на печи – там теплее. Днём Акулина помогала ей перебираться на завалинку, а если было пасмурно, то на лавку к окну. Тёлку прирезали и продали. Соседи смотрели на них, как на ополоумевших. Середь лета, когда скотина на вольной траве бока наедает, семья, которая перебивается с хлеба на квас, вдруг зарезала тёлку.
Настал день отъезда. Утро выдалось туманное. Во дворе дома Устиньи громоздились тюки, в которые упаковали подушки, тёплую одёжу, какая была, чугуны и весь остальной домашний скарб. Мальчишки, умытые и одетые во всё чистое, устроились на завалинке, как воробьи на насесте. Лёнка и Наська на правах старших помогали матери. Акулина вынесла табуретку и поставила у ворот, посадив на неё Прасковью. Она сидела, поставив перед собой выструганный из талины костыль, опираясь на него узловатыми, тёмно-коричневыми от загара руками, и тихо про себя молилась, иногда тяжело вздыхая и произнося вслух отдельные слова. И невозможно было понять: печалится она или надеется на лучшую долю для дочери и внуков.
Тихон подогнал ко двору испрошенную накануне у председателя подводу. Началась погрузка. Сам он укладывал тюки, а Устинья и дочери, бестолково суетясь, то что-то поправляли на подводе, то пытались помочь Тихону. Наконец всё уложили. Тихон присел на корточки рядом с тёщей:
– Не тревожься, мать! Пройдёт каких две-три недели, и получишь от нас весточку. А там устроимся и за тобой приеду. Ещё поживём!
– Бог в помощь! Детей берегите пуще глаза свово. А я що ж, я подожду. Только бы не очень долго, а то кабы не помереть, – Прасковья зажала между колен костыль, обхватила ладонями голову зятя и поцеловала в кудрявую макушку.
– Присядем на дорожку, – Тихон устроился рядом с сыновьями. Акулина тем временем обошла дом, надворные постройки и тоже присела рядом. Устинья с дочерьми устроилась на краю телеги, лицом ко всем.
– Пора! – Тихон помог Илюшке забраться на самый верх тюков, и семья Родкиных тронулась в дальний путь.
Прасковья попыталась встать, но ноги подкосились, и она опустилась назад. Акулина стояла рядом и смотрела вслед громыхающей телеге долго, пока та не скрылась из вида. Потом помогла матери подняться и тихонько повела её в свой дом.