Читать книгу Кысь. Зверотур. Рассказы - Татьяна Толстая - Страница 11

Кысь
И краткое

Оглавление

Не обманул Федор Кузьмич-то, слава ему, – в аккурат через неделю после пресветлого своего посещения изволил издать Указ, и по всем Рабочим Избам тот Указ раздали для переписывания и размножения, досталось переписывать и Бенедикту.

Шакал Демьяныч всех собрал и объявил – как будто сами не знаем, – что государственное постановление доложно быть в кратчайшие сроки доступно всем голубчикам, а посему чтоб быстро и с красивыми завитушками тот Указ перебелили и на каждом углу, где есть щит, чтоб приколотили копию.


УКАЗ


Вот как я есть Федор Кузьмич Каблуков, слава мне, Набольший Мурза, долгих лет мне жизни, Секлетарь и Академик и Герой и Мореплаватель и Плотник, и как я есть в непрестанной об людях заботе, приказываю.

Праздновать Праздник Новый Год.

Энтот праздник чтоб праздновался Первого Марта навроде Майских Выходных.

Тоже выходной.

Значит никому на работу не ходить, пей-гуляй, что хочешь делай, но в меру, а не так как бывает другой раз что буяните и все пожгете а потом разгребай.

Энтот Праздник Новый Год праздновать так: обрубить в лесу дерево так небольшое разлапистое, чтоб в избу влезло а кто хочет ставь во дворе. Вторнуть его дерево это в пол или куды придется, чтоб держалося, а на ветки понавесить всякой всячины что у кого есть. Можно нитки цветные крученые али так, можно орехи, огнецы или чего не жалко чего дома завалялося всякая дрянь по углам всегда бывает другой раз и сгодится. Покрепше там примотайте чтоб не падало сами знаете.

Свечки тоже зажгите чтоб светло и весело.

Всякой вкуснятины наварите-напеките не жалейте все равно скоро весна в лесу всего полно понавырастет.

Гостей зовите соседей, родню, всех угощайте, ничего не жалейте, не объедят, сами же тоже есть будете.

На дудках играйте кто сподручный, на колотушках, можно вприсядку у кого ноги в порядке.

На себя одежу хорошую наденьте, расфуфырьтесь, в волоса тоже повтыкайте чего ни попадя.

Может кому помыться охота дак я велю Бани открыть в дневное время пожалуйста заходи мойся но только дрова с собой приносите а то на вас не напасесси.

Интересно будет вот увидите.

Каблуков


Бенедикт перебелил Указ четырежды, отдал Оленьке бересту, чтобы буквицы покрасивее изукрасила – плетеными ленточками, птичками и цветочками, потому как дело сурьезное, или, как выразил Шакал, судьбоносное, – и сам просветлел и порадовался. И остальные голубчики, что в избе работали, тоже просветлели и словно бы выпрямились. А как же не порадоваться: весна на носу! Весна! Кто ж ее не любит! Самый захудалый, паршивый голубчик по весне охорашивается, добреет, на что-нибудь там свое надеется.

Вот пролежишь всю зиму на печи, в копоти да шелухе, да не снявши лаптей, да не мывшись, не чесавшись, уж и нога-то от грязи как все равно валенок – хоть сам любуйся, хоть соседям показывай; уж и борода-то вся гнездами пошла да колтунами – хоть мышей приглашай; уж и глазыньки-то чешуей поросли – хоть пальцами раскрывай да придерживай, а не то захлопнутся, – а придет весна, выползет такой поутру, по весне-то, на двор, по нужде или как, – и потянет вдруг ветром сильным и сладким, будто где за углом цветы пронесли, будто девушка какая вздохнула, будто идет кто невидимый и у калитки твоей остановился, а сам с подарками, – и стоит запселый мужик, и замер, и будто слушает, и ушам своим не верит: неужто, мол?.. Неужто?.. Стоит, глаза остекленели, борода звенит, как ржавь на ветру, как колокольцы малые; рот разинул, а закрыть забыл; как взялся за портки, так и застыл, и от ног уж на снегу два круга черных протаяли, и уж птица-блядуница ему на волосья нагадила, а он стоит, безгрешный, первым ветром омытый, на золотом свету, а тени синие, а сосульки жаром горят и наперебой работают: кап-кап! кап-кап! трень-трень! – стоит, покуда сосед али сослуживец не окликнет, мимо идучи: «Чего торчишь, Эдуард? Али чем подавился?» – и рассмеется по-хорошему так, по-доброму, по-весеннему.

Первое Марта – это уж совсем скоро. Это на носу. Правда, еще морозы по ночам знатные, еще жди метелей, еще не раз придется разгребать снег, протаптывать тропку к избе наново, а то и проезжие дороги расчищать лопатами, ежели выпадет очередь на дорожную повинность, – а все равно уж легче, уж конец видать, уж и дни вроде как длиннее стали.

Зима недаром злится —

Прошла ее пора,

Весна в окно стучится

И гонит со двора.


Верно. Так и есть. Таперича надо деревце в лесу подобрать, как указал Федор Кузьмич, слава ему, и обмотать чем у кого завалялось. Голубчики в обеденный перерыв обсуждают: чем. Волнуются.

Ксеня-сирота рассуждает:

– У меня два ореха есть и ниток аршин пять в загашнике схоронено.

Константин Леонтьич мечтает:

– Я из бересты настригу фестонов и кружочков и сделаю симметричные гирлянды.

Варвара Лукинишна:

– Мне так видится: на самую верхушку – огнец, а пониже все бусы, бусы спиралями.

– А из чего бусы-то?

– Ну как… можно из глины шариков накатать и на нитку.

– Из глины?.. Зимой?..

Посмеялись.

– Хорошо горошек нанизать, если у кого запасёно.

– Да, горошек было бы отлично. Полюбовался – и съел. Еще полюбовался – еще съел.

– Может, под праздник из Склада чего выдадут.

– Ага. Держи карман шире. Им самим надо.

– Голубчики! А может, у кохинорцев плетеные туески сменять?

– На что вы менять-то собрались? К весне все подчистую съедено.

– У кого как.

– А вы, Оленька, чем украшать думаете?

Оленька, как всегда, зарделась и потупилась.

– Мы? Мы – что ж… Мы – так… Как-нибудь… Чего-нибудь…

Бенедикт умилился. Стал представлять, как Оленька в новой кацавейке да в сарафане с пышными рукавами сидит за каким-то столом богатым, то взор в столешницу опустит, то на него, на Бенедикта, поглядывает, то на свечки зажженные посматривает, – а от тех свечек глазыньки у ней сияют да переливаются, а румянец во всю щеку так и пышет. И пробор в светлых волосах чистый, ровный, молочный, как небесное Веретено. На лбу у ей тесьма плетеная, цветная, а на той тесьме украшения, подвески покачиваются: по бокам височные кольца, а посередке камушек привешен голубенький, мутный, как слеза. На шейке тоже камушки, на нитку нанизаны, под самым подбородком туго-натуго завязаны, а подбородочек такой беленький, а посередь его ямочка. Вот сидит будто она где-то, словно новогоднее деревце разряженная, расфуфыренная, сама не шелохнется, а сама поглядывает…

А другая Оленька, что вот тут, в Рабочей Избе, картинки рисует и язык высунула, – она попроще и личиком, и одежей, и повадками. А все равно и одна, и другая – все та же Оленька, и как это она так у Бенедикта в голове раздваивается, как это она видится да мерещится – не понять.

Вроде как от простой Оленьки сонный образ какой отделяется, перед глазами висит как марь, как морок, как колдовство какое. Не понять… Простую Оленьку и локтем в бок толкнуть можно, как водится, и шутку ей какую сказать, а то озорство учинить: пока она там рисует – взять, подкрасться да и привязать ее за косу к тубарету, к ножке его. Коса у ей до полу, так оно и не сложно. Привстанет она – в нужный чулан отлучиться али на обед, – а тубарет за ней ка-ак грохнется! Шутка веселая, сколько раз уж пробовали.

А с другой-то Оленькой, с волшебным видением, таких шуток не пошутишь, кулаком под ребра не пнешь, а что с ей делать нужно – неизвестно, а только из головы нейдет. А видение это всюду навязывается – и на улице другой раз, особливо к вечеру, когда впотьмах домой пробираешься, и в избе… Так и представляется: открыл задубелую дверь, шагнул внутрь – а там, в прокуренном, дымном воздухе, в теплом блинном чаду, посередь всех избяных запахов: кислой мокрой шерсти, душной золы, еще чего-то привычного, домашнего, – посередь всего этого словно зарево какое, словно свечение слабое, – прямо в воздухе Оленька, нарядная, как идол какой: неподвижная, туго бусами замотанная, на молочный пробор расчесанная, только взор поблескивает, ресницы подрагивают, и во взоре тайна, и синее свечное пламя огоньками.

Фу-ты. И не отвяжешься.

…Да, вот голубчики небось будут Праздник Новый Год справлять, плясать да пировать, а у Бенедикта в избе, кроме старых носков, ничего не припасёно. Да и гостей звать, угощать – напряг большой. Чем кормить-то? Самое голодное время – весна. Бенедикт к весне всегда худел, ажно ребра выпирали. Цельный день на работе, и летом работа – спозаранку в поле, запасы запасать. Измозолишься так, что письменная палочка из пальцев выскальзывает. Руки дрожат, и почерк плохой. Оттого-то летом писцам отпуск положен: какие из них, на хрен, работники. Летом писец, как простой голубчик: косу на плечо – и в поля, в луга, хлебеду косить, хвощи. Снопы вязать. Навязал – тащи в сарай, да опять, да еще, да сызнова, да еще раз, да бегом, бегом, – а пока отлучился, соседи али кто чужой непременно пару снопов попрут, кто с поля, а кто прямо из сарая. Но это ничего: они у меня украдут, я, обозлимшись, у них, те у этих, эти у тех, – как по кругу, ан и выйдет справедливость. Вроде все друг друга обворовамши, а вроде все при своем. Более или менее. Это, как выражается Никита Иваныч, стихийное перераспределение личного имущества. А наверно так.

А старикан раньше, когда еще матушка жива была, захаживал и рассуждал и Бенедикта брался учить всяким рассуждениям: думайте, думайте сами, молодой человек, рассуждайте своей головой: не удобнее ли, дескать, было бы без воровства? Сколько бы, говорит, времени и сил сэкономили! Насколько меньше увечий в слободе было бы! И рассудит, и объяснит, и матушка туда же головой поддакивает: я, мол, всегда сыну то же говорю, излагаю ИЛИМЕНТАРНЫЕ основы МАРАЛИ. Но, мол, пока без толку.

Мараль, конешно, – это хорошо, кто спорит. Но – хорошо-то хорошо, да ничего хорошего. Окромя марали, еще много чего в жизни есть. Как посмотреть.

Ежели бы моего добра голубчики не крали – это, конешно, мараль. Спокойнее на душе было бы.

А с другой стороны. Ну вот накосил голубчик хвощей, так? Теперь в избу носить надо, туда-сюда бегать, так? Только он это взялся, а тут я мимо иду, подмигиваю. Он, ясно, тревожится, снопы прикрывает, от меня загораживает, лицо такое делает беспокойное, вроде как отрицательное, брови накудлатит и с-под бровей взгляды бросает. Вижу такое дело, встану, конешно, рядом, ноги расставя, рот раскрою и ну давай шутки шутить: дескать, что, Демьян? За добро боисся? А? Беспокоисся? То-то, бойся! Тут такое, Демьян, дело, только отвернись! Верно? А? Своего-то жалко? Ишь!..

Вот голубчик и мнется, и топчется, и мечется, а то и рычит на тебя: чего привязался, пес!.. проходи!.. пасть порву!.. А мне, конечно, хохот. Отойду в сторонку, к плетню прислонюсь али к чему ни попадя, ноги заплету, покуриваю, а сам все посматриваю да подмигиваю, намеки намекаю, все голубчика беспокою. Вот если некогда ему – плюнет, заберет вязанок сколько сможет и тащит, и тащит, волоком али на спине, ежели здоровье дозволяет, а сам оглядывается: как там я-то, не разорил ли чего? Не унес ли, не попрятал? Не облегчился ли, часом, на его припасы? Не обсморкал ли заветное? А могу!

Смеху! Веселья! У такого беспокойного хоть одну укладочку беспременно попереть надо.

А ежели я ему мараль сделаю, так и веселью не бывать. И что же тогда: иди мимо насупившись, словно с утра не емши? Ни глядеть на чужое добро, ни даже мечтать не смей? Это ж мука! Право, мука-мученическая. Ведь глаз – он такой: он сам на сторону съезжает, в чужое упирается, иной раз аж вываливается. Ноги, хоть и заплетаются, бывает, и мимо пройдут, а глаз прям приклеивается, а за ним и вся голова на шее вывертывается, и мысль как в столб, как в стенку какую упрется: ах, бля, вот бы это мое было! Вот бы!.. Уж я бы!.. Да уж я бы!.. Слюна, ясное дело, с-под челюстей выступает, а то и на бороду натечет. Пальцы сами шевелятся, как будто что прихватывают. В грудях свербит. И будто кто в уши нашептывает: бери! Чего там! Никто не видит!

Ну вот, стало быть, попотевши да потрудившись, да шутки пошутивши, съестного себе на зиму и напасешься. А к весне все и съешь. Так что либо иди, голубчик, в Столовую избу мусор кушать, либо довольствуйся пищей духовной.

А так про книжицы завсегда говорят: пища духовная. Да и верно: зачитаешься – вроде и в животе меньше урчит. Особенно ежели куришь читаючи. Конечно, книжицы разные случаются. Федор Кузьмич, слава ему, трудится бесперебойно. То вот сказки, то стихи, то роман, то детектив, или рассказ, или новелла, или эссе какой, а о прошлом годе изволил Федор Кузьмич, слава ему, сочинить шопенгауэр, а это вроде рассказа, только ни хрена не разберешь. Длинное такое, бля, три месяца, почитай, вдесятером перебеливали, притомилися. Константин Леонтьич хвастал, что все понял, – ну, это он всегда хвастает: все смеялися. А, голубчик, понял – дак расскажи сужет; кто куда пошел, да кого увидел, да с кем шуры-муры крутил, да кого убил? А? Не можешь? – то-то. А называлось: мир как воля и представление; хорошее название, зазывное. Всегда ведь чего-нибудь в голове представляется, особенно когда спать ложишься; зипун под себя подоткнешь, чтоб не дуло, голову тряпьем укроешь, ногу подогнешь, другую вытянешь, кулак под голову али локоть; потом повертишься, подушку на холодную сторону перевернешь, опять зипун подоткнешь, ежели сполз, покрутишься-покрутишься – и засыпаешь.

И представляешь.

То вот Оленьку представишь нарядную, белую, неподвижную, аж под ложечкой засосет; то представишь, как с бабой заигрываешь али с девушкой какой хорошей, ты ее хвать, а она – ну визжать, а обоим и весело; то будто по улице идешь и чего ценное нашел: кошелек с бляшками али корзину с едой; а не то размечтаешься, что пошел ты будто туда, куда не ходили: по тропочке в лес, на восход, и дальше, в луга, и еще дальше, где опять лес незнаемый, где ручьи светлые журчат, дерево береза золотые ветви в ручьях полощет, словно нити длинные, словно волосы девичьи, что на солнце блестят, – полощет, играет, завивает на теплом ветру; а под березой мурава зеленая, папорот резной, жуки с синим переливом, а вот и маков цвет – сорвешь его, вдохнешь, а он сон навевает, и звон далекий в ушах слыхать, и будто облака какие в груди плывут, и будто ты на горе, и дороги с горы видны белые, путаные, и солнце светит, играет, обманывает, слепит, смотреть мешает, и будто вдали блестит что – али то Море-окиян, про который в песнях поют? али то острова в море волшебные, с белыми городами, с садами, с башнями? али царство чужое, утерянное? али жизнь другая?..

Так-то вот представляешь, представляешь – ан и заснул.

А только ни о чем таком Федор Кузьмич, слава ему, в шопенгауэре не выражает, – а уж если по правде, то нудьга такая, что не приведи господи. А только народ все равно все раскупил, а лучше сказать, сменял, и теперь кто-то где-то это дело, стало быть, читает, плюется. Народ вообще-то книжицу читать любит, в выходной день на торжище завсегда идет мышей на книги выменивать. Вот малые мурзы на торжище выходят, государственные прилавки вдоль тына раскидывают, берестяные книги выкладывают, в каждую ценник вторнут, али сказать, закладку: почем, дескать, товар. А цены разные: пять мышей, десять, двадцать, а которые особо завлекательные али с картинками – слышь, и до пятидесяти доходит. Голубчики толпятся, прицениваются, обсуждают: брать не брать, да про что книжица, да какой сужет, да много ли картинок. А заглядывать нельзя: спервоначалу плати, а потом и заглядывай сколько влезет. Малые мурзы на морозе валенками потаптывают, рукавицами похлопывают, товар расхваливают:

– А вот новинка, а вот кому новинка! «Вечный зов», агромаднейший роман!..

– А вот кому «Основы дифференциального исчисления», пупулярнейшая брошюра, агромаднейший интерес!..

А другой и руки ко рту ковшом приставит, чтоб громче слыхать было, зычным голосом выкликает:

– «Коза-дереза», последний экземпляр! Увлекательная эпопея! Последний, повторяю, экземпляр!

А это он нарочно, это он врет, у него под прилавком еще дюжина схоронена. А это он так голубчиков завлекает, чтоб толпой набежали: а ну-к и впрямь последний, так чтоб не упустить. А ежели кому страсть как охота книжицу сторговать, дак он и приплатит. Дескать: ой, что, все вышли? А мурза, будто нехотя:

– Ну… есть одна… для себя отложил… не знаю…

А голубчик:

– Может, уступишь? Я пару мышек накину… А?

А мурза:

– Не знаю… Сам читать хотел… Ну разве если пять накинешь…

– Пять? Побойся Бога-то! У меня мышь жирная, за полторы идет!

– Ну, покажи… – так и сторгуются, а все мурзе навар. Оттого-то у них и рыло толще, и изба выше.

А у Бенедикта рыло так себе, на ощупь небольшое, и изба махонькая.

Кысь. Зверотур. Рассказы

Подняться наверх