Читать книгу Кысь. Зверотур. Рассказы - Татьяна Толстая - Страница 14
Кысь
Люди
ОглавлениеВот миновали февральские метели, грянули мартовские бури. Пролились небесные потоки, прошибли снег, будто кто его каменными гвоздями истыкал да исчернил. Где и земля показалась. Весь мусор прошлогодний всплыл – по всем улочкам, по всем подворьям. Побежали быстрые ручьи, пенистые да мутные, понесли мусор с пригорков в низины, вынесли вон из слободы, а наверху, глянь, уж лазурь проступила. Светлая такая, чистая, холодная, облачка по ней бегут быстрые, ветер веет, голые ветви мотает, весну торопит. Сыро так и светло; ежели руки в рукавицы не упрячешь – красные такие делаются; а хорошо, весело!
Земля под ногами чавкает, глина непролазная, ни тебе в санях, ни тебе в телеге, а мурзы все равно ездить желают, пешочком нипочем не пройдутся – не по чину. Вот смотришь, перерожденцы валенками глину месят, сани тащучи; из сил выбиваются, матюгаются, а сани ни с места. Мурза их кнутом! да еще! а они его по-матерному! – такой, право, гвалт стоит, одно слово: весна!
Потом, глядишь, опять подморозит, денек выпадет пронзительный, холодный; и снежок мелкой крупкой просыплется, и пузыри в окошках изморозью подернутся.
А пока Бенедикт в лихорадке лежал, Федор Кузьмич, слава ему, новый Указ сочинить изволил.
УКАЗ
Вот как я есть Федор Кузьмич Каблуков, слава мне, Набольший Мурза, долгих лет мне жизни, Секлетарь и Академик и Герой и Мореплаватель и Плотник, и как я есть в непрестанной об людях заботе, приказываю.
Вот еще какое дело вспомнил совсем забыл с государственными делами замотавшись:
Восьмого Марта тоже Праздник Международный Женский День.
Энтот праздник не выходной.
Значит на работу выходить, но работать спустя рукава.
Женский День значит навроде Бабского Праздника.
В энтот день всем бабам почет и уважение как есть они Жена и Мать и Бабушка и Племянница или другая какая Пигалица малая всех уважать.
В энтот Праздник их не бить не колошматить ничего такого обычного чтоб не делать, а пущай она Жена и Мать и Бабушка и Племянница или другая какая Пигалица малая с утра пораньше встанет пирогов напечет оладушков того-сего наваляет все чисто вымоет полы подметет лавки надраит воды с колодца наносит белье там исподнее али верхнее намоет-настирает у кого коврики али половички пущай все хорошо выколотит а то я вас знаю пылишша в избе хоть нос зажимай. Дров пущай нарубит баньку растопит помоется как следоват. Стол накроет побогаче блины горкой закусь всякая может с Нового Года чего недоедено все на стол тащи.
С работы придя проздравитъ Жену и Мать и Бабушку и Племянницу или другую какую Пигалицу малую с Международным Женским Днем.
Сказать: «Желаю вам Жена и Мать и Бабушка и Племянница или другая какая Пигалица малая счастья в жизне успехов в работе мирного неба над головой».
Всякую бабу, хоть Соседка хоть кто такими же словами вежливо проздравлять.
Опосля пей-гуляй, ешь что хочешь веселись, но в меру.
Каблуков
Вот точно, Бенедикт так и знал, большой он по бабскому делу ходок, Федор Кузьмич, слава ему. На работе бабы сидят предовольные: никто им слова худого не скажет, не пнет, ни тебе заушин, ни затрещин, всякий проздравляет. Варвара Лукинишна на шейку-то бусы надела. Оленька вся в лентах. Даже Ксеня-сирота какой-то кружавчик из суровых ниток навертела и на темечко пришпилила. Такие все раскрасавицы – хоть сейчас портки долой да шутки с ними шути.
А еще что придумали: вербных веток нарвали да в горшок с водой вторнули; в избе тепло, листики-то и распустись. Может, оно и своеволие, а только ихний день, и все тут. И Шакал Демьянычу на стол тоже горшок с ветками поставили было, да только он его сбросил на пол: ничего в Указе про вербу не указано.
Шакал Демьяныч Указы все наизусть знает и любит. Даже старые, с незапамятных времен: вот, скажем, чтоб выходной был в воскресенье. Все и так знают, что воскресенье – это воскресенье, ни один голубчик нипочем работать не будет, хоть его режь. Казалось бы: чего ж тут указывать, бересту тратить? Не-ет, это вот подход негосударственный.
А государственный подход – это чтоб строго-настрого указать, чтоб выходной ни боже мой не в субботу случался, ни боже мой не в пятницу, ни боже мой не в четверг, ни боже мой не в среду, ни боже мой не во вторник, ни боже мой не в понедельник. Так укажут – и так и будет, потому как на то и государство, его же сила и слава и власть земная, во веки веков, аминь.
Шакал Демьяныча никто особенно не любит. Да и кто мурзу любить может? Разве что баба его, ну, детушки малые, а так никто. А не для того он и предназначен, мурза, чтоб его любить. А он для того предназначен, чтоб порядок был. Списки работников наблюдать. Чернила выдавать. Бересту. Вычеты за прогулы, за пьянство али пороть кого – вот для чего. А без мурзы нельзя, без мурзы мы все перепутаем.
Ну вот, к примеру. По-простому ежели рассуждать. Майский Выходной – он случается в мае, а стало быть, Октябрьский Выходной – в октябре? Ан и нет! Октябрьский Выходной – в ноябре! Не будь мурзы, слышь, все бы голубчики, весь Федор-Кузьмичск так бы пьяные и провалялись весь октябрь-то месяц!
А многие дивятся: отчего бы это Октябрьский Выходной – да в ноябре? А опять-таки подход у них негосударственный! А потому он в ноябре, что в октябре погода обычно хорошая, ни снега, ничего. Воздух такой крепкий, палым листом пахнет, солнышко долго светит, небо, чать, голубое. Голубчики, кто ходячий, сами, без Указа, на улицу выходят – кто за ржавью отправился, кто хворосту из лесу принесть, кто последнюю репу выкапывать. Красота! Ясность в природе.
А в ноябре как зарядят дожди, как зарядят, как зарядят, – и-и-и-и-и-и! – мутно так между небом и землей, и на душе мутно! Крыша течет, если худая; холодом, сыростью в пазы дует. Заткнешь окно тряпицей, к печи поближе притулишься, а не то на лежанке дремлешь, и плачется что-то, все плачется! Прошло лето красное, не воротишь – словно бы сама жизнь прошла, развеялась радость пылью дорожной! Отворотишь от окна тряпицу, глянуть, – а на улице никогошеньки, ничегошеньки, только дождь крутит да в лужи бьет. Да тучи рваные. Голубчики, даже из самых глупых, в такую погоду нипочем из дому по своей воле носа не высунут.
Вот в такой день, когда все тута, все по домам, никуда не разбрелись, никого ни в лесу, ни в поле не позабыли, – в такой день и назначают Октябрьский Выходной. Всем голубчикам, и здоровым, и увечным, велено из дома выходить на главную площадь, где дозорная башня, и по шестеро в ряд, с песнями, пройтиться. А с дозорной башни мурзы будут на голубчиков глядеть и всех их по головам пересчитывать. Потому что надо ж знать, сколько у нас народу, и сколько бляшек нарезать для уплаты, и сколько добра в Складской День выдавать, и скольких можно на дорожные работы привлечь, если не увечные, и все такое. И народная мудрость тоже говорит: цыплят по осени считают. А когда всех пересчитают, то, конечно, можно по домам, пей-гуляй, веселись, что хочешь делай, но в меру. Это вот и есть подход государственный.
А в какой точно день Октябрьский Выходной назначить – это уж начальство думает, на то оно и начальство. Они в терему сидят, на небо смотрят, за погодой наблюдают, про себя рассуждают: вчера, думают, было вроде рано, а завтра – кто его знает, может, и поздно, а сегодня, думают, в аккурат тот самый день. Гнать всех на пересчет.
Эти все дела Шакал и знает, такая ему должность.
Ознакомил Бенедикта с Указом:
– Извольте проздравлять.
Бенедикт выучил проздравление: прочел, еще прочел; в потолок глядя, повторил; потом по бересте проверил, потом глаза зажмурил и еще раз прошептал, чтоб уж накрепко. Варваре Лукинишне все вежливо сказал:
– Желаю вам Жена и Мать и Бабушка и Племянница или другая какая Пигалица малая счастья в жизне успехов в работе мирного неба над головой.
Васюк Ушастый локти растопырил и из своего угла тревожно слушал: все ли правильно Бенедикт говорит, все ли по Указу.
Варвара Лукинишна вся красная стала: приятно ей такие слова слышать.
– Ах, милый, спасибо. А вот приходите ко мне сегодня вечером: у меня суп сварен.
– Сегодня-то? Не знаю…
– Орешки остались… Мышь запеку.
– Уж я и не знаю…
– Мышь – свежайшая.
Бенедикт колебался.
– Приходите… Я вам кое-что покажу… По секрету.
Вот какая баба настырная. Она и в сарафане страшна, а если одежу скинет да секрет показывать будет, так оно небось и вовсе: шапку хвать да и в двери? Но, конешно, оно заманчиво… Мало ли…
– Право, заходите… Об искусстве поговорим… Я знаю, вы способны тонко чувствовать… У вас, мне кажется, огромный потенциал.
Потупила свой глазик единственный. О, какая… Бенедикт даже вспотел. Какие разговоры волнующие… Прямо на работе…
– Да уж не маленький… Жалоб не поступало… Все чувствую тонко… А вы откуда знаете?.. Какой у меня пуденциал?
– Ну… этого же не скроешь…
– Сболтнул кто?
– Да, мы часто о вас говорим… В своем кругу, знаете… высказываем мнения… Все согласны: у вас прекрасное развитие…
– О?!..
– Да… От вас можно многого ожидать.
– Хм… Что за круг-то у вас?
– Свои люди… близкие. Вы с некоторыми знакомы.
Так он и думал. Бабы!.. Сядут в кружок да давай разговоры разговаривать про свои бабские дела. Кто, да с кем, да когда. И Бенедикта обсуждали! Хвалили!..
– …открываем друг другу свои маленькие секреты, – шептала Варвара Лукинишна. – Делимся.
?!?! Эка! Вон как у них заведено! Понятно… что ж… люди одинокие…
– Много вас там? В кругу-то?
– О, небольшая группа, человек шесть… Нечасто удается собраться, но общение очень интенсивное, тесное…
– Вшестером-то, конечно, тесно… это вы на полу али как?
– Зачем, кто где…
– Как же вы тогда…
– Как размещаемся? Ну, конечно, избушка у меня миниатюрная, слов нет, это правда. Когда все соберутся, поверите ли, иногда буквально на головах друг у друга сидим!
– Ага… Я приду, – быстро сказал Бенедикт. – Приду, ждите.
Так!.. Срочно надо баньку растопить, помыться, потом ржави жбан прихватить – не с пустыми же руками в дом, – потом… потом видно будет. Ой, что будет!.. Сейчас всех проздравить – и домой; Шакал ничего не скажет – указано: работать спустя рукава. Бенедикт откланялся Ксене-сироте:
– Желаю вам Жена и Мать и Бабушка и Племянница или другая какая Пигалица малая счастья в жизне успехов в работе мирного неба над головой.
Обрадовалась.
– Уж сколько раз сегодня слышу, а все приятно! Вот бы каждый день так!
Шакал на нее из своего угла покосился: своеволие выражает. А сказать-то и нечего: сегодня велено только проздравлять, а не обижать, ничего. Завтра ей врежет, надо думать.
– Приходите вечерком на мои оладьи.
– Занят.
– Ах, как жалко. Оладьи у меня такие пышные!
– Не сомневаюсь.
И эта туда же: намекает. Оладьи у нее, вишь, пышные!.. А что если и туда и сюда?.. В два конца обернуться?.. А Оленька со своего тубарета посматривает… Надо Оленьку проздравить. С другими-то разговор легко шел, а с Оленькой как-то боязно стало: оробел, коленки ослабели. Подсел к Оленьке, пробормотал:
– Желаю вам Жена и Мать и Бабушка и Племянница или другая какая Пигалица малая счастья в жизне успехов в работе мирного неба над головой.
А Оленька тихо так засмеялась:
– Какая же я вам жена?..
– Так в Указе…
– А без Указу?..
Бенедикт опять вспотел: вот он, Женский День, Бабский Праздник, вот к чему все это клонится-то… Ай да Федор Кузьмич, слава ему… Вот она его сейчас на блины позовет…
– …без Указу, значит, нет счастья в жизни?
– Оленька… Оленька, хочу счастья в жизни без Указу…
– Ну дак?..
– Предлагаю вам руку, сердце и пуденциал, – прошептал Бенедикт. Сам от себя таких слов прекрасных, страшных не ждал: вырвалось.
– Беру, – прошептала и Оленька.
– Берете?!..
– Беру… Я все беру…
Помолчали… Что еще надо говорить… Сердце-то так и прыгало… Ой, решился!.. Решился! Ну и день сегодня!
Федору Кузьмичу – слава!
Прощай, значит, жизнь холостая! Недолго и погуляли, Бенедикт Карпыч! Ну и хорошо! Надо остепеняться. Бенедикт домой бежал бегом: еще рано, угли в печи не остыли, набрать да и баньку растопить… Эвона: с прошлого года не мылся! По новому, конешно, стилю. Раньше Первого Января новый год считали, по старинке, а теперь перенесли, вот и получается… Бежал, бабам встречным кланялся – непривычно, а надо. Проздравление выкрикивал. Всем желал счастья в жизни. Мимо Никита Иваныч семенил, бревно тащил – и ему, в шутку, крикнул: «Мирного неба над головой, Никита Иваныч! Чтоб ни дождичка, ничего!» – старик даже передернулся, обернулся, плюнул оземь. А-а, думает: Бенедикт его за бабу принял!.. А это просто шутка!
Оленька в другой слободе живет… не в нашей… Мы вон где, а она – эвон где. Договорено на Майский Выходной к ней в гости: с родителями знакомиться. Дай-то бог, погоды будут хорошие, светлые… Мирного неба над головой!.. Не то что сегодня: грязь и дождичек моросит…
Пробежал мимо завязших саней: безнадега в такую погодку ездить. На обочине перерожденцы мохнатые: тройка. Отдыхают, валенки скинули, ржавь покуривают, вслед голубчикам зубоскальничают. Увидели Бенедикта, заржали:
– Убежим от инфаркта!..
– Не догоню, так согреюсь!
– Давай быстрей, гараж закроют!
Твари бессовестные. Пристают к людям. А отлаиваться – себе дороже: ругань у них покрепше нашей. Никто с ними не связывается, с перерожденцами.
С горки на горку, по переулочкам, где и огородами, где под плетень пролезть, путь сократить, – добежал до дому, засовы посбрасывал, скорей в избу, печную заслонку рванул: тлеет! Тлеет, голубчик! Успел! Сейчас ржавки туда, полешек, щепочек; вздуть огонь, пущай играет; а как заиграет, так и в баньку его перетащить. Да воды наносить, да веник прошлогодний вроде в сарае валялся, да мочалка совсем новая где-то тут… была тут где-то… Вот был бы сейчас женат, прибежал бы с работы – а все уж приготовлено, пауки выметены, веник распарен. Да, но только женатому по бабам-то не очень сподручно… «Ты куда это, Бенедикт, на ночь глядя?» – «Да тут… надо мне… Об искусстве поговорить…» – «Знаем мы!.. Ишь!.. Искусник нашелся!..» И веником его, веником… Нешто он с Оленькой драться будет? Не-ет, все у них будет по-хорошему, а иначе зачем.
Да, придешь – все приготовлено, а только той свободы уж не будет. Ну и пусть. Зато жена красавица! А свобода – что ж… Вот он сейчас свободен, а мочалки не видать – неужели украли? Ан нет, опять повезло: нашлась мочалка в баньке под камнем; заплесневела малость, зато нашлась. Что за день сегодня: все ладится.
Вот попарился всласть. Всего себя мочалкой растер, веничком докрасна исхлестал, обсмотрел себя со всех сторон, куда глаза хватало: красавец! Случись сейчас сосед какой, загляни он в окошечко – позавидовал бы. Бенедикт даже сам себе позавидовал. Немудрено, что бабы его хвалят: «прекрасное развитие, много от вас ожидаем!» Ожидайте, сейчас оботрусь – и к вам. А что ж, все шестеро соберутся али как?.. Ничего, бог даст, управлюсь! На головах сидят… эка!
Угли сгреб в кучку: так, может, дольше продержатся. Но до утра – вряд ли. Хотя ведь у Варварки угольков набрать можно. Но только зачем? – утром все равно на работу. Эх, суета, пустые хлопоты! Бенедикт опять разбросал угли: не дай бог, пожар. С этим огнем ведь как: погаснет он – ложись и помирай; разгорится не в меру – все пожрет, уничтожит, как и не было ничего! Он такой, огонь-то! Он норовистый. Он пищи требует, он, как все равно человек, всегда голодный. Все дай да дай! А перекормишь его – он тебя же и съест.
А как у кого пожар случится, голубчики сбегаются отовсюду, со всех слобод; и с самых дальних концов другой раз бегут. Соберется толпа агромаднейшая, как все равно на Октябрьский Выходной. Обступят дом, что горит, стоят, на грудях руки сложимши, смотрят… Молчат али перешептываются: «ишь, как пламя столбом-то…», «смотри, вон, вон, с угла занимается!..» А пламя, и правда, рвется, мечется, не то что столбом, а, сказать, деревом каким, вот как Окаян-дерево по весне: пляшет и гудит, крутит и клубится, а с места не сойдет. Обернешься на голубчиков: стоят, глаза раскрымши, и в глазах тоже огонь пляшет, отражается, как в воде какой, переплескивается. Вот у толпы глаз-то тыща, да в каждом вода с огнем плещет, словно заря на реке; дико так на душе станет, право! никогда вода с огнем не сходится, а тут вона, сошлися!
А если Прежние рядом случатся – они бегают, за голову хватаются, кричат: «Тушите! Тушите пожар!» – а как? Как его потушишь-то? Это малое пламя ведерком зальешь, а если огонь свою силу показал – все. Жди до конца.
Ежели другие избы не займутся – хорошо. Вот как огонь все поест, ложиться начнет, засыпать, – голубчики двинутся с ведрами, да с горшками, кто с чем, угольки набирать, себе в дом тащить. Может, у них и без того печь теплая – неважно. Не пропадать же добру.
А иной раз вся слобода выгорит. Что ж! – начинай жить сначала.
Мытый, сам себе приятный, постучался к Варваре. Открыла нарядная, вся вспотевши.
– Ах! Это вы. Как мило. Что это? Ржавь? Ну зачем вы трудились…
Посмотрел по сторонам: баловниц еще не было. Подождем. Стол накрыт. Миски – две, да ложки – две. Супу горшок.
– Вы присаживайтесь. Я сейчас.
Вытащила из печи противень с мышами.
– Вроде пропеклись…
– А вы лучинкой их потыкайте.
– Верно… В самый раз. Свежие, сегодня ловила.
– Чудно.
Налили ржави. Закусили.
– Ваше здоровье.
Еще налили. Хорошо пошла.
– Какая чудная ваша ржавь. С букетом.
– А это я знаю, где брать.
– А где вы берете, если не секрет?
– А на трясине. За кохинорской слободой.
– Где Садовое Кольцо?
– Ну да.
– В какую даль вы ходите!
– Но дак. Зато и ржавь знатная.
– Надо мне тоже туда наведаться.
Бабы все не шли. Бенедикт кашлянул вежливо, в кулак.
– Гости-то подойдут ай нет?
– Нет, я не решилась…
– А обещали?..
– Я подумала… вот… лучше я вам сперва открою свой секрет наедине… Не знаю, как вы воспримете… волнуюсь…
– Да я вроде тоже…
– Я не знаю, способны ли вы оценить…
– Способен, – сказал Бенедикт, но не был уверен, что способен.
– Ну хорошо… Но это секрет. Вы, конечно, никому…
– Да-да.
– Ну, закройте глаза.
Бенедикт закрыл глаза. Варвара зашуршала. Стукнуло что-то. Опять шорох. Бенедикт приоткрыл один глаз и стал подглядывать. Но ничего еще не было вроде готово, только от свечи плясали тени на бревнах – и он опять зажмурился.
– Пора не пора – выхожу со двора-а! – пропел Бенедикт.
– Да погодите вы… Какой нетерпеливый…
– Мне невтерпеж, – соврал Бенедикт и в голос игривости подпустил. – Оч-чень даже невтерпеж.
Тут ему на колени тяжесть какая-то опустилась, легкая такая тяжесть, и плесенью пахнуло.
– Вот… Смотрите…
– Что это?!..
Коробка не коробка, а вроде того; внутри листы беловатые, похоже на свежую бересту, но светлее; тонкие-претонкие и будто мусорком присыпаны, али маком.
– Что это такое?!
– А вы ближе посмотрите!
Поднес к глазам. Мусорок такой ровненький… как нитки… смотрел, дивясь… Вдруг словно бы нитка распалась и по глазам ударила: «и свеча, при которой она читала полную тревог и обмана жизнь…» Ахнул: буквы! Точно, буквы! Написано мелко-мелко, до того уж аккуратно, и не коричневые, а черные… Послюнил палец, потер бересту: сразу протер дырку. Тонкая, бля!
– Осторожнее, попортите!
– Что это такое…
– Это книга… Старопечатная…
– А!!! – Бенедикт сорвался с тубарета, отбрасывая заразу. – Вы что!!! Заболею!
– Нет! Погодите! Да погодите вы!..
– Болезнь!..
– Нет!..
– Пустите!..
– Да сядьте! Сядьте! Я все объясню! Клянусь! – Варвара Лукинишна отдирала Бенедиктовы руки от засовов, трясла гребешками. – Совершенно безопасно… Никита Иваныч подтвердил!
– Он-то здесь каким боком?
– Он знает! Это он подарил!
Бенедикт притих, ослаб ногами, осел на тубарет, вытер нос рукавом, унимая дрожь. Никита Иваныч. Начальство. И не заболел. Держал книгу – и не заболел…
– Безопасно… – шептала Варвара. – Вы знаете, он чудесный старик… такой знающий… Пояснил мне: совершенно безопасно, это просто суеверие… Знаете, когда Взрыв случился, это все считалось опасным, радиация… ну, вы слышали… Поэтому запрещалось. От книг – радиация…
– Их послушать, Прежних, так от всего – радиация, – дрожал Бенедикт. – Нет, тут другое что-то…
– Но Никита Иваныч знает… У него есть… Если бы правда было опасно, он давно заболел бы, но вы же видите, он здоровее нас с вами…
– Зачем же… зачем же лечат?.. – тьфу, тьфу, тьфу?..
– Это традиция, тьфу, тьфу, тьфу…
Оба постучали по дереву.
…Боже упаси, боже упаси. Я не болен, я не болен, нет, нет, нет. Не заболею, не заболею, нет, нет, нет. Не надо приезжать, не надо, не надо. В красных балахонах не надо приезжать, тьфу, тьфу, тьфу. Крюком меня не надо, нет, нет, нет.
– …Он мне пояснил… считалось очень опасно, потому что бумага впитывает… вот мы с вами и переписываем, чтобы чисто, чтобы не опасно народному здоровью… но теперь уже все равно, двести лет прошло… Мы с вами старые книги переписываем, Бенедикт…
– Как старые? Это все Федор Кузьмич, слава ему…
– Нет… Это все разные люди писали, но все равно считается, что Федор Кузьмич. Я чувствовала, что тут что-то… Знаете, когда я его увидела, Федора Кузьмича, я ночь не спала… все думала, думала… Потом решилась, набралась смелости, пошла к Никите Иванычу. Мы долго говорили…
– Он мне ничего такого…
– Ах, Бенедикт, он своеобразный человек… Мы говорили о вас… Он хотел вам сказать, но не сразу… подготовить… Я знаю, это большой удар… но, по-моему, лучше знать, чем бродить во тьме…
Бенедикт сидел на тубарете ссутулившись; мысли вразброд, в голове тупость. Может, он рано на работу вышел? Может, еще лихорадка не прошла? Что-то дрожь бьет. Или это после бани?.. К чему ж было умываться, когда не с кем целоваться…
– Ну и что теперь?
– Теперь? Ничего, просто теперь вы знаете.
– А зачем?
– Ну как… Я думала…
– А зачем думать? Я жить хочу.
– Но при чем здесь… Я тоже… но я хочу знать правду… если это возможно…
– «В великом знании многая печали»… Что ж, выходит, это тоже не Федор Кузьмич сочинил, слава ему?
– Наверно, нет.
– А кто?
– Я не знаю… Это у Прежних надо спрашивать.
Варвара Лукинишна подняла с полу старопечатную книгу, положила на стол, ручками погладила. Странно как-то и дико: такой ужас вблизи видеть.
– Все-таки: зачем вы трогаете… Если мы старые книги переписываем, дак и подождите, пока велено переписать будет… Тогда и в руки взять можно…
– Но когда еще… может быть, не скоро. А жизнь такая короткая, а я искусство просто обожаю… Это такая книга интересная!..
– Вы что ж – читаете ее?!
– А как же… Бенедикт, у людей много книг интересных… Хотите – я вам дам почитать?
– Нет!!! – шарахнулся Бенедикт.
– Да что вы так боитесь…
– Я пойду… Голова что-то…
– Подождите!..
Бенедикт вырвался, ссыпался с крыльца под дождик, в раннюю сырую тьму. С глаз долой. Голова, и правда, что-то…
…Мартовский ветер шумел в верхушках деревьев, шуршал голыми прутьями, заячьими гнездами, еще чем-то неведомым – кто же знает, что там возится, стонет, оживает по весне? Налетит ветер порывом – зашепчется, заноет в деревьях, осыплет голову дождевыми каплями. А то дикий крик сверху, с ветвей: весь передернешься, бросишься к забору поближе… Может, древяница…
…Пузыри в окнах слабо мерцают – голубчики свечки зажгли, суп хлебают… Переглядываются: у них, может, тоже старая книга под лежанкой припрятана… Двери запрем и достанем… Почитаем… А может, такая у каждого, а что?.. В энтой избе… И в той… И вон в той, где помаргивает бледный свет, – свечка ли чадит, люди ли по горнице бродят, слабым смертным туловом огонь заслоняют; засовы пошевелят: крепко ли? – тянут с-под матраса, из вороха тряпиц, пселых людских лохмотьев книжицу… книгу… А он тут один, как дурак перепуганный… Один на весь город… Буквы такие черненькие, меленькие… страшно подумать даже…
Наверху все шумело, ныло. Ветер забирался в рукава, продувал насквозь. Бенедикт постоял у чужого забора, размышляя. Печеная мышь только аппетит раздразнила. Есть охота. А у него дома, в избе, и огня-то нет: затоптал, в гости собираючись. Думал, не пригодится. Вернуться, огня взять? Она даст, она добрая… Нет… Вернуться? – скрипучая дверь… тепло… белое обрадованное лицо блином, гребешки трясутся, торопливый шепот: сюда, сюда, у меня искусство… Вот сейчас, только плесень оботру… И свеча, при которой… полную тревог и обмана!.. Страх какой! «Страх, петля и яма», – Федор Кузьмич сочинил… Не Федор, говорит, Кузьмич, слава ему… Полную тревог… И обмана… Не Федор Кузьмич… Другой кто-то, невидимый, древний, лицо укрывший… Большой, наверное, белый и большой, бледный, старинный, давно вымерший, высотой с дерево, бородища до колен, глаза страшные… Сам страшный, стоит среди стволов, не пошевелится, только лицо воротит, а глазами все смотрит сквозь мартовский сумрак, шарит глазами-то, чтобы Бенедикта различить во мгле-то: где там Бенедикт-то, чего скрылся, чего привалился к забору, – а сердце в шее колотится, под язык подступает, уши глушит, – где Бенедикт, поди сюды, Бенедикт, чего сказать-то хочу, – да как выбросит руку, да корявым пальцем под ребра-то, со страшным криком древяницы: «Мя-я-я-я-я-я-я-я-я!!!»
Стукнуло дверью чужой избы – простой домашний стук, жизнь простая стукнула дверью, пьяный говорок да смех в сумерках, знать, гости у кого, праздник нынче, вот и вышли на крылечко – по нужде ли по малой али так – воздуху свежего вдохнуть, жизнь прожить, песню спеть, коту ногой наподдать!
Не заметили Бенедикта, оползшего под забор, никому он не виден, и страшный древний житель, что прочитал, а то написал, а то в тряпки припрятал полную обмана книгу, не заметил его, малого; как привиделся, так и сгинул, и нетути.
Домой. Темно у него в избе, пеплом пахнет, и до свадьбы еще далеко-далеко.