Читать книгу В стране слепых я слишком зрячий, или Королевство кривых. Книга 3, часть 1 - Татьяна Вячеславовна Иванько, Татьяна Вячеславовна Оськина - Страница 4

Часть 21. Имаго
Глава 4. Роман

Оглавление

Долгое время моя жизнь складывалась исключительно удачно. Лет до двенадцати-тринадцати я был, что называется, баловнем судьбы: мой отец был одним из отцов города и не какого-нибудь, а Петербурга, мать завкафедрой Марксизма-Ленинизма в Универе, ни братьев, ни сестёр, во мне, отличнике и спортсмене, а я подавал надежды как пловец и баскетболист, души не чаяли.

И вдруг все стало рушиться. Для начала закончился Советский Союз, и, хотя вначале ни я, никто из моей семьи, никакой разницы не почувствовал, но дома мрачными голосами обсуждали, что грядут плохие времена. Я не сразу понял, что плохого они видят в том, что по телевизору теперь стали показывать то, о чём раньше даже, не то, что на кухнях, но и под одеялами не шептались, в продаже появились кассеты музыкантов, о которых я мог только слышать и тайно бывать в каких-то квартирах, чтобы их послушать, и то по большому знакомству моих старших друзей, вхожих в их круг, что девчонки и женщины на улицах стали одеваться и краситься ярко и даже вызывающе. Ну, колбасы их, несчастной, не было, но её и раньше не было, но это меня не касалось, спецпайки обеспечивали нас продуктами бесперебойно, не только нас троих, но и бабушку, пережившую блокаду и потому к продуктам относившейся особенно трепетно.

Но как раз бабушка умерла в начале 1992-го года, вскоре после того как распался СССР. Когда это произошло на Новый год, я, признаться, ничего не почувствовал и не подумал, но её застал в таком гневном возбуждении, смятении даже, когда пришёл навещать по уже многолетней привычке, что подумал, не от возраста ли она повредилась в уме. Она плакала, гладила меня по голове и повторяла:

– Как же вы переживёте всё это, деточки? – обращаясь словно и не ко мне, а ко всем каким-то «деточкам».

– Ну а что произошло-то, бабуль, подумаешь, ну называть по-другому будем. Зато теперь «железный занавес» свалился, свобода.

Она посмотрела на меня и покачала головой, будто сокрушаясь моей глупостью или наивностью.

– Не слушай, Господи, неразумных, ибо не ведают, что творят. И что говорят. Страшные дни пришли, Ромаша, – она, как и все в семье, любовно называла меня вот так, уменьшительно «Ромаша».

А через неделю бабушка умерла. Не могу сказать, что я уж очень горевал, то есть было грустно, конечно, но в двенадцать кажется, что в шестьдесят уже пора. Мама долго была в печали и даже вполне искренне, отцу, как мне кажется было безразлично, он не радовался, конечно, но у меня сложилось ощущение, что он не очень-то и заметил произошедшее.

Однако бабушкины слова, её слёзы странным образом запали глубоко мне в душу. Я потом много раз думал, когда я начал вспоминать её слова? Сразу, после того, в течение года мама потеряла работу, она числилась ещё некоторое время в Универе, но кафедру закрыли за ненадобностью, и вскоре и её саму отправила такую же свалку, как и её марксизм, который до того был самой престижной кафедрой. Мама так и говорила всегда, что выбрала именно это после истфака, на котором была вначале комсоргом, а после парторгом, и уверенно шла по этой самой «партийной линии» к своей цели – быть наверху. Вот только вершина во время землетрясения оказалась самой ненадёжной и свалилась первая, и её увлекая за собой.

Но дома она не сидела и дня. Очень быстро устроилась к своей подруге кооператорше, которая потом стала называться бизнес-вумен администратором в парикмахерский салон, вскоре салон этот начал процветать, потому что у них долго не было конкурентов, не так-то просто раскрутиться было в те годы – денег не было, кредиты брать было опасно, банки «крышевали» бандиты и обманывали честных предпринимателей, разоряя и обирая до нитки, а после этого ещё и отправляя на тот свет, поэтому пришлось балансировать между всех полюсов, а их было уже не два, а много больше, потому что все хотели кормиться от предпринимателей, вот и приходилось встраиваться. И если бы не отец, который из правящего кабинета никуда не делся, сменил только вывеску и стал называться не невыговариваемым мной и непонятным горисполкомом, а ещё более непонятным префектом. Хотя, что такое «префект», я тоже до сих пор не знаю, только ясно, что это какой-то начальник. Я долго не вдавался в подробности, меня устраивало: родители существовали в своём мире, я в своём, не пересекаясь, параллельно.

Тем более что вскоре по плаванию я вышел в финал юниоров по стране, чем гордился, однако накануне чемпионата на тренировке по баскетболу, который я никак не хотел бросать ради плавания, потому что баскетбол мне казался тем же плаванием, только в воздухе, я упал и серьёзно повредил колено. Предстояло множество манипуляций, уколов и прочей досадной суеты, которой никогда в моей жизни прежде не было, но главное не это, а то, что на чемпионат я не попал. Мне было пятнадцать в тот момент.

Я не отчаялся, переносить многотрудное лечение мне было несложно, но я стал подолгу бывать дома, и в результате стал слышать разговоры родителей. И вот, что в этот момент поразило и обескуражило меня: все мои детские годы они верой и правдой служили этому самому марксизму-ленинизму, выступали не собраниях, с высоких трибун, как отец, на седьмое ноября и первое мая, а теперь стали ругать это самый марксизм на чём свет стоит, причём, едва ли не последними площадными словами, которые я слышал только от вечно-синих сантехников, которые толклись по утрам возле нашей жилконторы. Родители говорили о том, как им не было жизни при коммунистах, а они оба, как вы понимаете, сами всю жизнь были коммунистами, как их зажимали, не давали жить и говорить, ограничивали во всем, как говорили с ними свысока и нагло, а моим родителям в момент разговора только-только исполнилось по сорок, и, вероятно, им, как всем молодым людям, приходилось терпеть некое высокомерие более зрелых и опытных людей. А ещё о том, что из-за того, что «они» всё же рухнули, им приходится теперь приспосабливаться к новым реалиям, думать, как жить, куда «отдавать» меня учиться, будто я предмет, и они думают, в какую комиссионку меня лучше сбагрить, подороже.

Это не просто удивило меня, это стало неким потрясением, и я сразу вспомнил бабушкины слова и её слёзы. И в этот день, а это было накануне моего шестнадцатилетия, я не просто стал иначе смотреть на них и чаще прислушиваться к тому, что они говорят, в тот день я повзрослел и понял для себя, что значит слово «лицемерие», до сих пор я применял его каким-то литературным героям вроде Тартюфа.

Нет, я очень любил их и люблю, ну, хотя бы потому, что любить мне больше было некого, мои друзья, а их было не так много, были ребята и девочки какие-то поверхностные, я не разделял их устремлений, тем более что их у них особенно не было, а родители меня обожали и мной гордились.

– А куда теперь идти учиться? В мед? Чтобы за три копейки бабок сварливых ублажать? Или в пед, ещё лучше, там эти дети… Инженеры теперь все на рынке, или, в лучшем случае, машины гоняют из-за бугра. Только финансовый остаётся, но ты же знаешь мою математику…

Девчонки сплошь мечтали быть моделями, но шли всё в те же педы и меды, чтобы стать косметологами и логопедами.

– Сейчас ещё психология становится очень популярной, – сказала одна, мечтательно закатывая обольстительные карие глаза. – Вот я и думаю…

Я сам немного потерялся. То есть я думал о карьере лётчика, но не говори об этом никому, чтобы не засмеяли: «Ты чё, Воронов, как в совке космонавтом быть мечтаешь? Ты в менты ещё пойди!» Или стали бы над фамилией в связи с этим хихикать. Но таких возможностей я никому не дал и держал свои мысли при себе. Мои сверстники меня считали слишком высокомерным и не сходились близко, даже те, у кого родители работали вместе с моими и их положение было выгоднее моего. Не знаю уж, чем я всем казался таким заносчивым, я был молчалив, спокоен, ну что поделаешь, если у меня уравновешенная психика, я ни разу за всю школьную жизнь не вышел из себя настолько, чтобы подраться с кем-нибудь, к тому же учился я исключительно хорошо. Так что я не распространялся о своих намерениях и мечтах в компании ребят, с которыми общался и которых с большой натяжкой мог назвать друзьями, но других у меня не было.

Тем более что и родители не восприняли всерьёз мои слова о Лётном, им виделся МГИМО или Универ, но не меньше. Я решил не спорить, но самостоятельно узнать, какие нужны экзамены и как вообще попасть в наш Петербургский университет гражданской авиации, какие требования, какая программа и так далее. Надо сказать, требования были довольно строгие, особенно в том, что касалось здоровья, но тут у меня всё было, что называется, на «отлично» всегда, исключая ту несчастную травму, лишившую меня возможности стать чемпионом России среди юношей, но и она два года не давала о себе знать, и я забыл о ней и на медкомиссии показал себя прекрасно, и экзамены начал сдавать тоже на высшие баллы.

Но тут и случился скандал. Мама «неожиданно» узнала, что я не на юридический в Универ подал документы, и тайно от меня, а вернее, просто не принимая в расчёт возможность существования у меня вообще какого-то бы ни было мнения, забрала мои документы и перенесла их в Универ, даже договорившись там, чтобы сданный мной экзамен был зачтен как вступительный.

Я уже говорил, что я исключительно уравновешенный и мирный человек, тем более с родителями, но здесь я не выдержал.

– Я не стану учиться на какого-то там юриста, мама! – твёрдо заявил я, вернувшись из Лётного, когда выяснил, что мой экзаменационный лист аннулирован и меня не допускают к дальнейшим вступительным экзаменам. – Я хочу летать и буду.

– Ромик, это блажь, детство, – снисходительно усмехнувшись, сказала мама.

Отец, войдя в комнату, остановился на пороге с вопросительным выражением на лице.

– Кто тут повышает голос?

– Ромаша решил Гагариным стать, дурачок, – усмехнулась мама, обернувшись от плиты, где грелись приготовленные нашей домработницей Аллой Ивановной тефтели.

– Что за детский сад, Ром? Ну, какие сейчас лётчики? Ты что, романтических книжек перечитал? Или влюбился и хочешь перед какой-то дурочкой необычно выглядеть? Поверь мне, девчонок у тебя будет не то что вагон, а сорок вагонов, и ради любой из них ломать свою жизнь не стоит.

Они не только не поняли и не приняли мой, как я считал, достойный выбор, но и посмеялись надо мной. Я бы понял их небрежение, если бы я неожиданно в артисты подался, никаких данных у меня для этого не было, но не только не воспринимать всерьёз, это я бы ещё перенёс, но мешать мне сделать то, что я давно решил, это было чересчур даже для них.

– Почему вы не уважаете меня? – спросил я, посмотрев на них.

И что вы думаете? Они просто рассмеялись, переглянувшись, то есть в их понимании этого даже и не предполагалось. Мне стало так обидно, я был самым беспроблемным ребёнком, о котором можно только мечтать, я никогда не болел, я отлично учился и вёл себя в школе, мною можно было гордиться и козырять перед друзьями, у которых были не такие прекрасные дети, и теперь, когда я, впервые в жизни проявил свою волю, её не только не приняли или стали противодействовать, её просто не заметили. Точнее его, этого проявления. Будто это не просто неважно, или несерьёзно, а словно этого не существует.

Вот это и взорвало меня. Вначале обнаружившееся лицемерие, а теперь полное пренебрежение мной. Словно я предмет в квартире, который можно переставлять, как вздумается. И я подумал тогда, а что я для них? И любили ли они меня когда-нибудь, как люблю их я? Я думал, они станут гордиться моим выбором, моей самостоятельностью, и тем, что я самостоятельно поступил в такой престижный ВУЗ, но оказалось, что и гордиться они рассчитывали только, как рисовали себе, или вообще не думали об этом. Да и не гордились вовсе, есть сын и есть, при случае пристроим его в адвокатуру или в ту же мэрию, или в администрацию губернатора… Но нет, будущность чиновника мне казалась хуже любой беспросветности. Стать таким же фальшивым, как они, на работе говорить одно, а дома другое и ни во что не верить, в конце концов, этого я для себя не хотел.

Поэтому для начала я ушёл из дома. Помогло то, что бабушкина квартира была давно оформлена на меня ещё ею, как дарственная, бабушка унаследовала её за своими родителями и дедом, героем Невского пятачка, умершим задолго до моего рождения, когда моей маме было только девять лет, я в ней бы прописан, как и мама, они с отцом были всегда очень практичными, а после мы приватизировали эту квартиру. Так что я был состоятелен в этом смысле.

И тут я стал вести жизнь, какую подростки вели вокруг меня, как большинство моих одноклассников, узнал, что такое алкоголь, кое-какие наркотики, которые называются, почему-то «лёгкими», но от всего этого меня только мутило, ужасно болела голова, так что я хоть и был очень здоровым человеком, но к различным ядам неустойчивым. Я узнал и секс со случайными девчонками и со своими бывшими одноклассницами, которые, оказывается, давно имели на меня виды. Это оказалось очень приятно, довольно весело, но только вначале, а потом хотелось поскорее выпроводить подружку восвояси и остаться спать одному.

Так прошёл целый год, когда я не учился, работал в Макдональдсе и то со скуки, чтобы знакомиться с девчонками и не брать денег у родителей, на минимальные нужды мне хватало, потому что я мог себе позволить работать не как другие, только в выходные или после учёбы, а целыми днями. Едва до менеджера не дослужился. Но к весне беспутство я почти оставил, готовясь к новому поступлению в Лётный.

Вот тут ко мне и пришёл отец. Он у меня высокий, бесцветный, настоящий большой чиновник, умеющий ловить нужные взгляды и длинноносый, чтобы не упустить новые веяния, я получился более «окрашенный», у меня тёмные волосы и тёмные глаза, а нос слишком курносый, чтобы правильно ловить ветры перемен, я им просто дышал.

Он обернулся по сторонам, оглядывая бывшую тёщину квартиру и хмыкнул, отдавая мне пальто.

– А я думал тут бедлам.

– Бедлам и есть, – я пожал плечами, потому что безобразия не было конкретно сейчас, но в целом – настоящий бедлам, со спящими тут и там людьми, полуодетыми и доступными в любое время суток девками, горами бутылок и упаковок от колбасы, салатов и прочей почти неперевариваемой дряни из супермаркета и моего Макдональдса. А сейчас – да, я убрался, и компаний не собирал, за что на меня стали обижаться все вчерашние «друзья».

Отец посмотрел на меня, не оценив моей самоиронии, и прошёл в гостиную.

– Ну вот что, мой мальчик, Роман Романыч, – да-да, почему-то мои дорогие родители не нашли для меня иного имени, кроме как скопировать отцовское.

Не подумайте, никакой семейной традиции в этом не было, мой отец был Роман Николаевич, а дедушек и прадедушек звали тоже разными русскими именами, почему я стал Романом в квадрате мне неясно, а теперь казалось, что мама с папой сделали так просто для удобства, чтобы не вспоминать, а какое же там у нас имя у сыночка… возможно, сейчас во мне говорила обида. Мне было обидно даже то, как отец вошёл и как сидел, что не смотрел мне в лицо, точно я его мелкий подчинённый, которого он вышвырнул бы, но он ему для чего-то нужен и поэтому он вынужден с ним говорить напрямую.

– Так, сын, дурость пора бросить, не хочешь на юридический, хотя это так глупо, что и не передать, иди на экономический, но никаких иных путей у тебя нет, – сказал он, подняв брови, но опустив веки, наверное, смотреть на меня ему противно.

– Нет, пап, я пойду туда, куда я сам хочу.

– Ничего не выйдет, никто не примет тебя, не трать время.

– Тогда я уеду и поступлю в другом городе. Я хочу летать и буду.

Отец опустил покрасневшее от злости лицо, качая головой, похоже, едва сдерживался.

– Не понимаю…. Вот не понимаю, в кого ты такой олух, такой дурак, Роман! Ну бабки с дедами почили в бозе давно, их идеалы мертвы и забыты, смешно теперь пытаться равняться на них! Смешно подражать!

– Да я и не думал, – удивился я.

– У тебя блестящее будущее, а ты хочешь превратить себя в какого-то, я даже не пойму… летуна?! Да кто они, эти твои лётчики?! Хспа-ди!.. Даже космонавты?! Они же выполняют то, что говорим им мы. Вот прикажем лететь бомбить, полетят, прикажем леса тушить, тоже. А прикажем умирать, и это станут делать! Куда тебя несёт, ты не из этих, ты должен править вместе с нами, а не исполнять, дурень!

– Вот я и правлю, пап, своей судьбой сам.

Отец закатил глаза, поднимаясь.

– Как ты глуп!

– Ну что поделать, не всем быть умными, – легко согласился я.

– Ну что ж… Тогда в армию пойдёшь, может, наберёшься уму-разуму, опомнишься, – и посмотрел на меня.

Отец, видимо, рассчитывал напугать меня, но получился противоположный эффект: я расхохотался, это совсем меня не пугало: после армии я получу дополнительные и даже очень серьёзные льготы для поступления.

– Ну и отлично! – сказал я.

– Ты думаешь, я шучу?! – рассердился отец, теперь бледнея.

И я ответил, как всегда без вранья:

– Пап, четно говоря, мне плевать.

– Ах, плевать?! Ну посмотрим! – и он ушёл, хлопнув дверью, предоставив мне вытирать паркет от мокрых следов его башмаков, пока до машины шёл успел в снег вступить?..

Мне было почти девятнадцать, и я получил повестку в военкомат через неделю. Скрываться я и не думал, отчасти, потому что меня и правда это не страшило, отчасти потому что хотелось доказать родителям, что они неправы, что должны услышать меня, должны заметить, что я говорю, что я не согласен и почему, а не пытаться использовать в своих интересах, будто я сам по себе вообще ничего не значу. Если бы мне объяснили разумно и весомо свои аргументы, выслушали мои и смогли бы убедить меня в том, что их доводы весят больше моих, возможно, я и склонился бы на их сторону. Но со мной не посчитали нужным даже говорить, просто продиктовали условия и всё. Это мне казалось нечестным, неуважительным, а значит, недопустимым, я сделал для себя вывод, что меня не только не уважают, не считаются, но и вообще не видят во мне хотя бы человека с минимальными правами. Мои родители любили меня, прошу понять. Но мы и кошек и собак своих любим, однако, никто же всерьёз не озадачивается их правами…

А мне хотелось, чтобы меня считали равным. Поэтому я спокойно отправился в военкомат. Прошёл медкомиссию, о старой травме я не сказал ни слова, да и не беспокоила она меня уже больше двух лет, а потому мне выдали призывное и обязательство явиться на сборный пункт третьего мая 1999 года. Я и явился, отпраздновав накануне с друзьями отходную. Выпили изрядно, но похмелья не было, потому что я научился правильно дозировать свои возлияния к очередным шуткам моих приятелей.

В военкомат меня провожали всё те же мои друзья и девочки, родители так и не пришли, будто подчёркивая отторжение, которым решили наказать меня. Это уже не было даже обидно, мне показалось, что я взрослый, а они дети, потому что я непременно пошёл бы им навстречу, если бы только они хотели. Но пока им этого не хотелось… если учесть, что родители для меня были до сих пор самыми близкими людьми, это как-то ослабило, оголило меня, захотелось совершить что-то, что, наконец, обратит их внимание на меня, но я пока не мог придумать, что. Пока военком, просматривая моё дело, не взглянул на меня с вопросом в глазах.

– Так ты из мажоров, что ли, сынок? – он усмехнулся. – Куда, в Кремлёвскую роту тебя отправить? Или на флот, шутки ради?

– Нет, отправьте меня в Чечню, – сказал я, мне казалось, что я даже должен туда проситься, война всё-таки, а если я в солдаты, то, как могу быть в стороне?

Он выпрямился, посмотрел на меня.

– Ты знаешь… с этим не играй, вот что, – сказал он. – Для начала: новобранцев сейчас в Чечню не берут, туда по контракту идут парни, взрослые. И потом, даже если… куда я тебя, двухметрового? Ни в танк, ни в БТР тебя не затолкать, ходячая мишень…

– Ну, тогда хоть на аэродром, хотя бы каким-нибудь техником.

– Это тоже уметь надо, Воронов, «техником», учиться надо было, а не дурня валять.

– В Кремлёвский полк не отправляйте, – негромко добавил я, поднимаясь, чтобы выйти.

– А вот это очень глупо, Роман Романыч, – заметил военком.

– Пожалуйста… – пробормотал я.

– Посмотрим. Иди, – он уже отвернулся.

В результате отправили меня связистом в военную часть под Вышний Волочёк. Пока была, что называется, «учебка» всё шло отлично, и ребята были как ребята, не без глупостей и недоразумений, рассказов о геройствах на «гражданке» и толпах девушек, которые, якобы не могли дождаться их возвращения. Не знаю почему, но я всегда легко отличал правду ото лжи или вымысла, и меня эти рассказы не трогали, веселили иногда своей детской нелепостью, но никогда не раздражали. Когда меня спрашивали, сколько у меня было девушек до призыва, я честно не мог ответить, и мне вопрос-то был странен, считал я, что ли? И вообще, кто считает? Поэтому, когда я замялся, ребята подняли меня на смех и объявили девственником. Но я не обиделся, право, лучше это глупое прозвище, чем рассказывать небылицы о девушках, которые, роняя слёзы, пишут мне письма каждый день.

Но «учебка» через три месяца кончилась, и нас развезли уже в части, наша стояла недалеко от посёлка или городка Любегоши. Население там было, кажется, не больше, чем вся наша часть, и когда нас отпускали в увольнительные, мы мгновенно становились первыми парнями на этой деревне.

И всё бы ничего, служба шла своим чередом, «деды» и сержанты бывало и дурили, как настоящие самодуры, но, думаю, без перебора, так, могли разбудить среди ночи и заставить отжиматься целый взвод, или одеваться, а после раздеваться, и так раз пять за ночь, или брали «на крепость», а это значило, что строили весь взвод и лупили со всей дури в живот кулаком, или ногой, но без сапога, не ужасайтесь, надо было вовремя сгруппироваться, и дело с концом. Если не устоял и упал, ну придумывали какое-нибудь обидное прозвища и обзывались недели две, пока не забудут. Всё как у всех, полагаю. И всё как везде, и время шло даже и не очень медленно, хотя было здесь довольно скучно, впрочем, на мою прежнюю жизнь настолько непохоже, что поначалу это забавляло и развлекало меня, я даже взялся вести что-то вроде дневника, где описывал происходящее. Мои товарищи писали письма домой, а я вёл вот этот самый дневник. И так споро дело у меня пошло, что довольно скоро я исписал одну общую тетрадь и принялся за новую, пришлось купить в канцтоварах, чем вызвал новую волну насмешек.

И всё было мирно и ровно, пока в одной увольнительной я не познакомился с девушкой Олей. Милая девушка, симпатичная, кажется, в прошлом году окончила школу, значит, моя ровесница, как я посчитал, в первый раз мы встретились на танцах, где потанцевали под «Ласковый май» и «Hotel California», я даже влюбился немного, я всегда быстро влюблялся, ещё лет с пяти, правда ненадолго, она хорошенькая, с большими карими глазками, которые так мило блестели в полумраке дискотеки и плохо освещённых улиц, тёмно-красными губками с небольшими тёмным пушком, впрочем, пушок у неё позже обнаружился всюду, темный и довольно густой, наверное, свидетельство горячего темперамента, как я думал позднее, с круглой попкой, упругими грудками, что упирались мне примерно в пупок, когда мы танцевали, волосы у неё пахли какой-то кошмарной туалетной водой, из тех, что продавались у них здесь на рынке, но мне нравилось даже это, казалось, что она среди своих подружек и моих бывших подруг и одноклассниц самая милая, потому что искренняя и настоящая, откуда мне было знать, что я ошибаюсь…

На второе свидание мы пошли в кино, смотрели что-то с Ван Даммом, я впрочем, отвлёкся сразу же и мы стали целоваться, и это тоже было мило, слюняво, с сопением и неловкой вознёй, но мне нравилось и это. А когда на третий или четвёртый раз Оля позвала к себе, сказав, что родители уехали, я расхрабрился и… ну ничего особенного тут не расскажешь, всё как у всех, как говориться…

Я, в общем-то, пользовался и раньше вниманием Волочковских дам, в основном одиноких или «соломенных» вдов, которые кормили и пускали переночевать после того, как я им какой-нибудь воды натаскаю или полью огород, или дров наколю, пришлось научиться, между прочим…

А тут вроде как влюблённость, юная бескорыстная страсть, в общем, я остался с ней на всех правах её парня, и, не подозревая, что не я один, оказывается, у неё возлюбленный…

Очень скоро выяснилось, что наш сержант, из самых отмороженных придурков, между прочим, тоже встречался с ней, причём имел далеко идущие намерения, потому что отец у неё был местный бизнесмен, хозяин городских саун со всеми их «чудесными» и очень доходными подробностями, но заработки имел, как вы понимаете, очень хорошие и самые плотные связи с бандитами тоже. И сержантик там был свой, и Олечка его привечала во всех отношениях, для чего, спрашивается, ей понадобился я, мне было невдомёк, когда всё открылось, и сержант устроил мне настоящую «ночь террора», сказав, что если выяснит, что я его Олю лишил невинности, то мне конец. И не от него лично, но от Олечкиного отца.

Вся беда была в том, что мне Оля досталась весьма опытной девушкой. Не знаю уж кто, когда обучил её всем этим премудростям секса, но вряд ли это был один человек, потому что действовала она как-то рассудочно и деловито, и это совсем не сочеталось с её юным невинным образом. Как сержант намеревался выяснять, кто там испортил его завидную невесту, я не знаю, думать о том мне было недосуг, мне хватило помятых рёбер и как следует разукрашенной физиономии, за которые я ещё и три наряда получил и чистил картоху как проклятый, начиная её ненавидеть, а сержанта на два дня заперли на гауптвахту. Вечером я случайно увидел, а точнее, услышал, что к части подъехали несколько серьёзных автомобилей, буксуя в высоком снегу…

Надо сказать спасибо нарядам и картохе, из-за которых я так поздно шёл в казарму, потому что в результате я услышал разговор прапорщика с приехавшими, в одном из которых я узнал отца Оли.

– …Хорошо, завтра Воронова в увольнительную и отправим, будет сделано. Новый год, туда-сюда… Несчастный случай в увольнительной, чего проще, – и он гадко захихикал. – Чего только по пьяни солдатня не творит… если что на Федько и спишем, так что получат оба по заслугам…

Получалось, что это только сам сержант, а именно его фамилия была Федько, считал, что он желанный жених, ни девица, ни папаша так не думали, а мне и вовсе отвели роль жертвенного агнца.

Вот и воспользовался я тем, что «Новый год, туда-сюда» и отправился в увольнительную не в город, а сразу на их железнодорожную станцию, откуда уехал первой же электричкой до Весьегонска, не разбираясь…

В стране слепых я слишком зрячий, или Королевство кривых. Книга 3, часть 1

Подняться наверх