Читать книгу Тогда в Иерусалиме - Теодор Гальперин - Страница 3

ОТЗВУКИ ВОЙНЫ
ДЯДЯ ГРИША

Оглавление

Вас когда-нибудь называли «месье», если вы русский? Не во Франции, а в России! И не француз русского. А русский – русского? Конечно же, нет. А русский – русского мальчишку? Тем более. А вот меня так называли. Дядя Гриша называл. Мальчишку, ученика младших классов, когда было мне всего 9—12 лет.

После войны в Ленинграде было много инвалидов войны. Инвалидам разрешалось небольшое частное предпринимательство. На пересечениях улиц стояли деревянные будочки-мастерские по ремонту обуви, по заказу и срочно на ходу. Был вход – дверца посередине, налево восседал мастер, направо – заказчик с разутой ногой.

В будочке на углу Невского и Литейного сапожничал Гриша или – как называли его мы, дети из расположенных поблизости домов, – дядя Гриша.

У будочки этой постоянно толклись заказчики: место было бойкое, Гриша – отменный мастер, а главное – обаятельный дядька, всегда с улыбкой – солнечной, согревающей. Гриша был родом из Одессы, военный моряк, на нём всегда была тельняшка, когда похолоднее – поверх куртка с якорем на рукаве, когда ещё холоднее – бушлат. У стены стояла инвалидная палка. Одессу-маму Гриша всегда вспоминал, постоянно напевал весёлые одесские песенки, в те времена – явно не для прессы:

Гоп-цоп переверцоп, бабушка здорова.

Гоп-цоп переверцоп, кушает компот…


При этом Гриша отбивал такт, работая сапожным молотком. Когда к будочке приближались дети или подозрительные, он напевал уже как-то неслышно, про себя, хотя нам, детям, и так не всё понятно было в этих песенках. Но незнакомых, подозрительных, он побаивался: доносы были в те времена в моде.

Гриша был молод, лет под 30, но уже серьезно седой. Мой отец тоже был военным моряком. Из рассказов мамы я знал, что отец погиб при Таллинском прорыве кораблей Балтийского флота – из Таллина в Кронштадт, в самом начале войны, в августе сорок первого. Мне было тогда всего 3 года, но отца я помнил или так мне казалось, и образ его отпечатался в памяти из фотографий, увиденных уже в более позднем возрасте. Но тот неподдельный аромат моря, исходящий от моряка в краткой увольнительной с корабля, подхватившего тебя, ребёнка, уверенными мужскими руками, запоминается навсегда.

Может быть, этой памятью об отце меня влекло на угол Невского и Литейного – постоять у будочки военного моряка, послушать его рассказы, разговоры с постоянными заказчиками, с дружками-ветеранами.


Заметив меня, Гриша всегда доставал круглую коробочку монпансье – красивую, цветную, открывал её торжественно – там переливались радугой разноцветные кругленькие леденцы, размером с тогдашнюю копейку, и угощая, приговаривал:

– Прошу, месье, вам – монпансье.

Я скромно доставал две конфетки.

– Спасибо, дядя Гриша.

– Правильно, больше двух – не надо. А то – чесаться будешь.

Но меня не прогонял.

Дружки тихо доверяли ему свое наболевшее – не только фронтовые, но и душевные шрамы. Сочувственно слушая, Гриша доставал «малышку», четвертинку водки, и выпивал с фронтовым собратом фронтовые сто грамм, приговаривая: «шарман, шарман».


***

Обожали Гришу дамы – ленинградские женщины, ещё бледные после Блокады и даже после эвакуации. В его огромных доверчивых глазах искрила какая-то тайна нежных встреч, горестных измен… Гриша опять же озорно напевал:

Кавалеры, приглашайте дамов,

Там где брошка, там – перёд…


Порой его спрашивали, где он научился так ловко ремонтировать обувь. И Гриша объяснял:

– Э, у соседа моего одесского – старого Янкеля. Он и песни эти напевал, когда сапожничал.

Из обрывков этих разговоров, а потом из разговоров со мной, когда мы подружились, у меня сложилась история военного моряка-одессита Гриши.


Гриша учился в морском техникуме в Одессе, собирался стать корабельным радистом. В это лето тридцать восьмого, накануне последнего курса, к старому Янкелю (а тот был ещё вовсе не стар – красивый, черноглазый, участник Первой Мировой, Георгиевский кавалер, тогда и охромел), вернее – к жене его Марии приехала на лето племянница Вера из Ленинграда.

Мария была родом из Белоруссии – яркая голубоглазая блондинка, несколько располневшая в южном климате. И подшучивали над этой необычной парой:

Янкель-да-Марья, то же что Иван-да-Марья, разноцветный союз, только по-одесски.

Отмечались этой семьёй и еврейские, и православные праздники, приглашались соседи по двору, и все поедали либо вкусненькое из мацы (а Мария быстро обучилась еврейской кухне), либо куличи. И Янкель в праздники обязательно прицеплял свой Георгиевский крест – гордился наградой.


Вера была совсем не похожа на тётку – худенькая, неяркая, с томной бледностью, очень скромная, даже застенчивая. Хотя дружки Гриши считали, что ленинградки – самые некрасивые женщины в стране, Грише нравилась эта противоположность взрывным энергичным одесситкам. От Веры веяло тишиной, нежностью, покоем.

И вот – любовь. Взаимная. Встречи продолжались два летних месяца. Вера уезжала в Ленинград доучиваться на медсестру. Год длилась нежная переписка. Любовь не увядала. Летом следующего года Вера снова приехала в Одессу. Она повзрослела, похорошела, свет любви тонкой акварелью играл на ленинградской бледности. Гриша снял комнату на 16-ой линии, у моря. Он хорошо плавал, имел разряд по плаванию и в курортный сезон подрабатывал спасателем.

Мария и Александра Константиновна, мама Гриши, были очень озадачены поведением племянницы и сына. Выговаривали:

– Сначала зарегистрируйтесь. Так учит наша религия.

Мария обращалась и к Янкелю:

– А ваша религия ещё строже!

Но Янкель был спокоен:

– Дамы, устарели мы. Говори, не говори – всё халоймес.1* Да где он, этот Бог? Первую Мировую проиграли с Богом.

И Георгиевский кавалер повторял:

– Да, халоймес!

И он был прав. Неведомое ранее разнополярное поле любви взаимно притягивало Веру и Гришу.

К сентябрю похолодало, но расставались горячо. Гриша оканчивал техникум, стремился служить в Ленинграде. Написал в управление Балтфлота. Решение было положительным – предложили Кронштадт. Осенью тридцать девятого он туда и отправился. Гришу определили радистом на тральщик.

К этому времени в мире всё здорово изменилось. Прибалтику присоединили к Стране Советов, и решено было, что основной базой Балтфлота станет Таллин.

Флот из Кронштадта направляли в Таллин. Чувствительные человеки, как и животные, ощущают волны мировой катастрофы. Гриша решил перед походом обрести законную супругу. Отпросился в увольнительную на три дня – «оформить отношения».


С порога, обняв и расцеловав Верочку, уверенно сказал:

– Нас отправляют в Таллинн. Пошли в ЗАГС.

Верочка просто сказала:

– Сейчас, пока скинь бушлат, посиди на кухне, я скоро!

Она приоделась, и отправились в ЗАГС, при этом волновались не только от новизны происходящего, но и потому, что не было у них необходимых свидетелей. Гриша показал увольнительную и пояснил обстоятельства. Их зарегистрировали, сказали: свидетелей найдём.

Купили необходимое для скромного, но торжественного ужина – ветчину, сыр, тортик, конечно – шампанское…

Вечером с работы пришла Антонина Ивановна, и Вера торжественно объявила:

– Мамочка, ты пришла к нам на свадьбу!

Мама поначалу растерялась, но потом, увидев счастливые лица новобрачных, поняла, что теперь у неё двое детей, обняла, поздравила, вынула из шкафа конверт с деньгами, припасённый для такого случая, и объявила:

– Это вам приданое.

Прихлебнув полстаканчика шампанского за счастье новобрачных, мама ушла на 3 дня к соседке.

Прощались с женской слезой и крепкими мужскими объятиями – словно прощались навсегда. Договорились, что летом Вера приедет в Таллин, а летом сорок первого, когда Гриша получит законный отпуск, поедут снова в Одессу, там и справят шумную свадьбу, по-настоящему, по-одесски. И снова – потоки нежных писем.

Но Вера не смогла приехать, приболела мама, а в лето сорок первого – уже война, долгая и кромешная.

Да, Верочка и Гриша прощались навсегда. Они никогда больше не увидятся. Но об этом я уже узнал не из рассказов Гриши, не слышал, чтобы он делился с кем-нибудь этой трагической и такой обычной для войны правдой. Мне рассказала об этом позже моя мама.


***

В окошке Гришиной будочки было выставлено расписание работы, там время обеда: 14—14.30. Грише приносила обед в судках, обёрнутых для сохранения тепла в одеяло, пожилая женщина. Он был похож на нёе, конечно, мама – c такими же миндалевидными, близкими к переносице глазами, черты свойственные грекам. Александра Константиновна была гречанкой и гордилась своим греческим происхождением из древних поселений греков с Азовского моря. Говорила:

– Наш род не из тех крымских греков, что Екатерина заселила из Европы. Я – эллинка, с территорий древней Эллады, тогда на крымских землях и проживали только греки да евреи, потом – римляне, скифы, славяне.

Александра Константиновна преподавала в школе историю и русский язык. Поэтому одессит Гриша говорил на чистом русском, хотя порой, особенно в одесских песенках, подчёркивал диалект города, в котором родился, где прошли детство и начало юности.

Александра Константиновна приехала в Одессу, выходя замуж за украинца, но муж, работая мастером в порту, пристрастился к рюмке, мог пить и без дружков, в одиночестве, по поводу и без повода. Родители развелись, когда Гриша был ещё ребёнком. В наследство от отца ему досталась звучная украинская, гармонирующая с именем фамилия – Григорий Гриценко.

В паспорте и военном билете (в нём всегда национальность определялась по матери) указывалось – грек.

К этому одесскому греку Григорию Гриценко и приехала Александра Константиновна, чтобы облегчить сыну жизнь.


К Грише я отправлялся после уроков, забросив домой школьный ранец и перекусив тем, что оставила мама (обедали мы поздно, когда мама возвращалась с работы).

На этот раз, когда снова подошёл к будочке, у Гриши восседала постоянная клиентка и мастер, забивая гвоздики в каблук в ритме песенки, напевал:

Там сидела Мурка в кожаной тужурке,

У неё в кармане был наган…


День был пасмурным, но у Гриши было прекрасное, улыбчивое настроение, казалось, проглядывает из будочки одесское солнце. Гриша меня увидел и, в очередной раз протянув коробочку с монпансье (надо сказать, что припасал он эту коробочку на случай прихода клиенток с детьми – занять детей конфетками, чтобы они не дёргали постоянно маму или бабушку, мешая работать), удивился моим столь частым посещениям:

– Что тебе за интерес тут, хлопец?

– Мой отец был тоже моряком. Он погиб.

В этот момент подошла Александра Константиновна с обедом, и Гриша сказал:

– Ну, погуляй полчасика в садике больницы.


И пока Гриша обедает, я расскажу немного о своих родителях.


***

Мама моя, Анна Петровна, до войны была студенткой медицинского института, а отец мой, Борис Сергеевич, учился в Политехническом. Как-то на втором курсе девчонки-медики пришли в Политехнический на вечер, в танце мои будущие родители познакомились и понравились друг другу.

Отца, успешного студента, после второго курса направили по комсомольскому набору в Командное морское училище имени Фрунзе. Он хотел быть инженером, но в Комитете комсомола ему сказали: «Родина лучше знает, кем вам быть!»

От этого счастливого знакомства, ровно через год после комсомольской свадьбы студентки и курсанта, я и появился на этот Свет – за 3 года до начала войны. Молодые супруги жили в одной комнате небольшой коммунальной квартиры, вторую комнату занимала фрау Хельга – старенькая преподавательница немецкого, из обрусевших немцев. Она помогала маме растить меня первые годы.

Отец окончил училище в чине капитан-лейтенанта весной тридцать девятого, направлен был в Кронштадт командиром тральщика, а летом тральщик отца, как и другие корабли, направился в Таллин, новую главную базу Балтфлота.

На студенческое лето сорокового мама приехала со мной в Таллин, весной сорок первого мама оканчивала медицинский, и были планы нашего переезда в Таллин, ближе к отцу. Но этого не случилось. Мама, став дипломированным врачом, получила направление в Морскую военно-медицинскую академию. C первых дней войны —круглосуточная борьба военных врачей за жизнь раненых.

В конце августа – обратный, трагический, переход-прорыв кораблей из Таллинна в Ленинград, во время которого мой отец погиб. Погибло шестьдесят военных кораблей, транспортных и других гражданских судов… И 15 тысяч моряков, красноармейцев, гражданских! Кто и когда ответил за это? Никто, никогда!

Фрау Хельгу, как и других немцев, выселили в Томск, там она и умрёт – эта русская немка, окончившая Смольный институт благородных девиц, влюблённая в русскую литературу, особенно поэзию.

Мама не могла покинуть врачебное поле боя и отправила меня со своей двоюродной сестрой Ниной в Казань, куда эвакуировали Ленинградский оптико-механический завод, выпускающий столь необходимые Красной армии оптические прицелы. Нина была на заводе ведущим инженером-оптиком.

После полного снятия блокады в сорок четвёртом завод вернулся в Ленинград.


Я снова жил с любимой мамой. Мама привела меня в детский сад, выбрала мне шкафчик-раздевалку с опознавательной картинкой в виде якоря. В детском саду и первые два класса школы (я стал первоклассником в год Победы, в сорок пятом) был на продлёнке – мама отводила меня с утра и заходила за мной после работы. Но иногда меня сопровождала Сима Львовна в свободное от театра время. Сима Львовна была артисткой Ленинградского театра музыкальной комедии, работала в театре всю Блокаду, с концертами прибывала на передовую. Дом, где она жила, был разрушен в Блокаду очередной бомбёжкой, во время спектакля, и её поселили в комнате фрау Хельги.

Когда перешёл в третий класс мама и Сима уже не провожали меня в школу. Я мог спокойно прогуливаться до угла Невского и Литейного, так и познакомился с Гришей.


***

После прогулки в саду больницы возвратился к дяде Грише, он с удивлением переспросил:

– Отец был моряком?

– Да, он погиб при Таллинском переходе.

– При Таллинском переходе? Как его называли?

– Сергеев, Борис Сергеевич.

– Сергеев? Борис Сергеевич? Так он же был командиром нашего тральщика.

Посетителей не было, и Гриша пригласил:

– Да, ты заходи, хлопец, сидай.

(И в который раз открыл заветную коробочку).

– Я был радистом. Проклятый немец подбил нас!


Далее пересказываю его рассказ по памяти:


Впереди боевого строя всегда тральщики – обезопасить путь от мин. Нас и бомбили, и обстреливали в первую очередь, шлюпку смыло. Командир приказал всем оставшимся в живых спасаться вплавь. Я оставался в радиорубке, передавал сигналы другим кораблям и транспортным судам, но командир приказал – покинуть борт, сам продолжал посылать сигналы, призывая корабли и транспортные суда спасать нас, плывущих над минами, под бомбами и непрерывным обстрелом. Меня спасли – я ведь был пловцом, доплыл до транспортника, заметили, бросили канат…

Но сначала о Борисе Сергеевиче. Шквал огня не прекращался. Артиллерия подбила наш тральщик во второй раз. И Борис Сергеевич погиб.

Многих мы потеряли в этом прорыве. Решение о переходе запоздало, на следующий день немцы уже прорвались в Таллин, накануне Финский залив, выход из порта фрицы плотно заминировали.

В первый день, по непонятной причине, авиация не оказала поддержки, да и слабой оказалась… Поначалу не так уж мало было наших самолётов, но Юнкерсы легко сбивали не умеющие пикировать Ил-ы.

Немец продолжал бомбить корабли и после прорыва. В Кронштадте взяли радистом на флагман – крейсер «Киров», тряхнуло и крейсер. На посту был ранен, перевязали, отправили в госпиталь, но гангрена одолела. Пришлось от стопы до колена – оттяпать…

Все с тральщика, кто остался в живых, обратились в штаб – наградить Сергеева, настоящий командир, геройски погиб. Но пока не слышно… Да, преступно не подготовлены мы были к войне… 2*


– А теперь иди! Я ведь и маму твою, кажется, знаю, лежал в Академии.


***

– Мама, дядя Гриша рассказал, папа был командиром их корабля и спасал всех, а сам погиб.

Это были первые слова, с которыми я встретил маму вечером.

– Знаю, сынок. Он лежал у нас в хирургии, пришлось ампутировать ногу ниже колена, начиналась гангрена. О Грише заботилась и ухаживала за ним Антонина Ивановна – мама Веры, очень опытная медсестра.

Вера весной сорок первого закончила медучилище, работала в Мариинской больнице, где медсестрой работала и Антонина Ивановна. Когда началась война, Веру направили в медчасть Волховского фронта.

Она написала любимому в Таллин. Но письма уже не доходили. Эти счастливые влюблённые, почти ещё дети, повзрослели на много лет в первые дни войны. Когда Гриша очнулся после операции, он смог написать Вере короткое письмецо. Но Вера его уже не получит, она погибнет на подступах к Ленинграду, спасая раненых в этих смертельных боях.

Письмо получила Антонина Ивановна. Пришла в академию к Грише, по её лицу, изменившейся тяжёлой походке, Гриша сразу ощутил трагический холод произошедшего.

Когда Антонина Ивановна сообщила о Вере, у него, ещё слабого после операции, началась сильная аритмия, и к нему призвали мою маму как кардиолога.

Так мама моя познакомилась с Антониной Ивановной. После выписки Гриши Антонина Ивановна, он теперь называл её тоже мама, забрала его к себе, в ту комнату, где Вера и Гриша всего три дня и три ночи были счастливыми мужем и женой.

Когда Гриша пришел в себя после ампутации, он твёрдо решил вернуться в строй – мстить за Верочку, не уступать Ленинград.

На город белых ночей опустилось чёрное беспросветное покрывало Блокады.

Корабли покидали Кронштадт, переходили к устью и набережным Невы – для защиты города своей артиллерийской мощью, перешёл и «Киров».

Гриша написал командиру о желании служить на корабле дальше и помочь с изготовлением протеза. Командир помнил умелого радиста, откликнулся и посодействовал.

В Блокадном городе не прекращала работу протезная мастерская при техникуме протезирования.

Через месяц поставили пробный протез, в те времена протезы вытачивали из дерева, тяжелы были. Да на корабле – только трапы да палубы, преодолевать надо быстро, но недолго. Постепенно привык, справился.

Антонина Ивановна приходила, когда были силы, повидаться с Гришей. Он спускался к ней с трапа на невский лёд, совсем близко к набережной, всегда делился с ней хлебом, как она не отказывалась, говорил:

– Мне много есть нельзя, двигаюсь мало, растолстею!

Антонина Ивановна в лютую блокадную зиму погибла при очередной бомбежке, сбрасывая зажигалки с крыши больничного корпуса.

В мае победного сорок пятого «Киров» снова переходил в Кронштадт и Гриша решил демобилизоваться. Он был радистом самоотверженным, порой дежурил по полторы вахты, получая сводки-предупреждения о надвигающемся налёте противника, поддерживая связь с кораблями и командованием. Наслышаны были о мужественном радисте-инвалиде и в штабе Балтфлота.

Командир крейсера полюбил этого волевого и храброго парня, знал о его трагической судьбе, гибели любимой и Антонины Ивановны, относился к Грише в это жёсткое время с нежностью, по-отечески. Когда узнал о гибели Антонины Ивановны, житейски опытный командир, капитан первого ранга, помог с пропиской в её комнате, что было в Блокаду делом непростым.

Прощались сожалея, но оба понимали, что иначе нельзя. Командир поблагодарил за службу, за воинскую доблесть моряка, сказал, что обязательно представит к более высокой награде. (Радист Григорий Гриценко уже был награждён двумя медалями и дважды повышен в звании).

Гриша не писал матери в первые годы войны. Письма бы не дошли. Но когда Одессу освободили, Александра Константиновна получила от него письмо. Сын рассказал, что с ним приключилось.

Мама звала вернуться в Одессу, звала неуверенно – началась вторая (после тридцатых годов) волна репрессий против греков, десятки тысяч греков выселялись с Украины, Кавказа, Крыма – на Восток. В частях СС, воевавших на Восточном фронте, греки не значились, были украинцы, татары, финны, грузины, в армии Власова – больше русские. Греки в оккупации занимались ремеслом и торговлей, выкачивая деньги с оккупантов. Но гильотина верховного гнева параноика, так и не обучившегося без акцента говорить на прекрасном русском, крушила без остановки и малые, и большие народы, и отдача этой гильотины на десятки лет прокатилась по стране, сдерживая развитие и благополучие всего народа…

Однако Гриша решил остаться в Ленинграде, решил не по этой причине, на то была причина другая.


***

В последней встрече с Антониной Ивановной, она, словно предчувствуя свою гибель, отдала Грише Верочкины ключи от комнаты. Он ощутил это как знамение – навсегда остаться в этой комнате, наполненной дыханием и теплом его возлюбленной и жены Верочки.

Мариинская больница, где раньше работали Верочка и Антонина Ивановна, была рядом с будочкой, и, когда была возможность, когда позволяла часто неуютная ленинградская погода, Гриша любил отдыхать в саду больницы, давно построенной итальянцем Джакомо Кваренги. Солнечный желток классицизма напоминал ему об Одессе и человеческом свете его любимой Верочки, типичной ленинградки – неяркой северной акварели.

А когда сотворили ему новый усовершенствованный протез, он путешествовал по всему «солнечному» району Санкт-Петербурга (тогда ещё Ленинграда, но никак иначе этот центр города назвать невозможно). И этот путь от Публичной библиотеки по улице Зодчего Росси, заряжал его энергией жёлтого цвета, который излучали эти строения другого итальянца – Карла Ивановича Росси.

Итальянцы-архитекторы, затеявшие роман с новой прохладной Родиной, казалось, хотели согреть жителей итальянским солнцем. И Гриша согревался этим солнечным желтком Северной Пальмиры. Энергия цвета, как аккумулятор, поддерживала в нём одесскую улыбку, и этой улыбкой он согревал и друзей своих, и заказчиков.


Но Гриша не всегда улыбался и дарил душевное тепло. Однажды на подходе к будочке я услышал, как скандалит упитанный клиент. У Гриши не было постоянного прейскуранта: на инвалидов он работал почти бесплатно, те порой одаривали в благодарность «малышкой», с блокадников тоже взимал немного, со здоровяков, приезжих – больше. Но торгов Гриша не допускал. Видно клиент относился к последней категории. Я подошел в тот момент, когда Гриша с палкой, прихрамывая, гнался за молодым и упитанным:

– Научу тебя любить Одессу, а иначе будет сильно интэрэсным, Гриша вошёл в раж, напирая на одесский акцент, – сильно посынэвшим твой портрэт.

Толстяк убегал, и Гриша вдогонку:

– Тикай, тикай, штабная крыса!

И мне:

– Такие и убили наших Янкеля-да-Марью.

И Гриша рассказал мне о судьбе Янкеля и Марии со слов Александры Константиновны.


Когда нагрянули немцы, двое украинцев с соседней улицы в немецкой форме вошли во двор их дома со списками, вывели Янкеля, следом, пытаясь загородить мужа бежала Мария, хватая фашистов за руки. В неё выстрелили. Георгиевский кавалер был ещё в силе, выстрел в Марию удесятерил его силы – вырвался из рук предателей, свалил с ног стрелявшего, но второй выпустил очередь в Янкеля.

Эта жуткая, непривычная для одесситов сцена, длящаяся несколько минут, проходила под возмущённые крики соседей, из каждого окна во дворе.


Украинцы, которых в Одессе было намного меньше, чем евреев ещё в начале века3*, стреляли в народ, живущий в этих краях со времён Древней Эллады…

Янкеля-да-Марью хоронили всем двором. Фашисты снесли это – пока молчаливое сопротивление…

Детям войны рассказы о зверствах фашистов были понятны, и ничего не надо было разъяснять.


С третьего класса у меня появилась подружка из соседнего смежного двора – Соня. Мама знала, что дружу с Соней, знала и её отца, военного хирурга, прошедшего всю войну, и когда мама провожала меня в школу, а отец Сони отводил дочь в соседнюю женскую школу, они встречались и шли вместе к противоположным остановкам трамвая №9: мама направлялась к Витебскому вокзалу, где рядом была Военно-морская медицинская академия, а отец Сони – к Финляндскому вокзалу, в сторону Военно-медицинской академии.

Как-то Соня сообщила мне как большой секрет – в каком магазине будут давать не только чёрный, но и серо-белый хлеб. Чёрный желанный блокадный хлеб завозился в булочные уже в достаточной норме. Но иногда появлялся и кирпич серо-белого хлеба, а Соня как-то заранее узнавала – в какой магазин завезут этот хлеб, который для блокадников был настоящим лакомством. Только приходить надо было к открытию магазина, чтобы хватило этого лакомства, и с третьего класса мы с Соней ещё до школы забегали в этот магазин и отоваривались на всю семью и даже соседей по квартире, предъявляя собранные хлебные карточки.

В ответ на доброту Сони, я рассказал ей о заветной коробочке монпансье и отвёл её как-то к Грише. Гриша по-доброму посмотрел на нас и, открыв в очередной раз коробочку, протянул её сначала Соне, потом мне, приговаривая:

– Прошу, мадам! Прошу, месье!

Но Соня не всегда могла со мной гулять, она ещё училась в музыкальной школе, и мне порой оставалось только стоять у её окна и слушать душераздирающие звуки скрипки.

Внезапно Соня перестала появляться в нашем дворе. В школу, из школы шла в сопровождении бабушки. Завидев меня, приветственно кивала в мою сторону, была какая-то изменившаяся, грустная. Больше не отправлялась со мной к Грише. Мы были в пятом классе, шёл 1950-ый. Я рассказал маме. Мама помолчала, потом поделилась:

– Сонин папа арестован.

Я удивлённо:

– За что?

Мама очень тихо:

– Ни за что… Только не разговаривай ни с кем больше на эту тему.

Вскоре мы с мамой переехали в другой, далёкий район. В блокаду наш дом пострадал: бомба попала в соседний, смежный, дом, а наш получил от сотрясения трещины. Он был признан непригодным для жилья, его временно укрепили, но, когда я закончил седьмой класс, дом расселили.


***

Мама так и не устроила свою женскую судьбу. Судьбу эту составили самоотверженная работа, аспирантура, защита кандидатской, но в первую очередь (как я это постоянно ощущал) – материнская любовь и забота… и не проходящая с годами память об отце. Она постоянно вспоминала отца, просматривала довоенные, чёрно-белые, порой некачественные фото, заказывала умелым фотографам их обработку, иногда расцветку, вывешивала в рамках. Отца всё же наградили – орденом Красной звезды, и мама порой доставала из шкафа эту красную коробочку с орденом, открывала её… О чём-то думала отрешённо – может быть, как многие её сверстницы: ах, если б не было войны…

Мама была красивой и успешной, но, пока я был ребёнком, школьником, не хотела, наверное, нагружать меня отчимом, а потом…

Мама была другом, водила с детства в филармонию, в театры, приобретала в Мариинку абонементы. Любила поэзию, говорила: «Поэзия – это крылья, поддерживающие нас в этой жизни». Ей были благодарны моряки, которых она внимательно, с теплотой и участием лечила в Академии; зная её любовь к поэзии, дарили дефицитные сборники Пастернака, Цветаевой, Мандельштама… Отец тоже любил поэзию, музыку. Родственные души двоих – вопреки законам физики‒ притягиваются на всю жизнь, и потом никто и ничто не может их разделить. Однолюбы редки в наше время – теория относительности распространилась и на любовь. А может быть, картина ада, воспетая Данте, далека от реальности, и в наши адские времена любовь оживала, а в благополучные – сникает, размывается?…

После восьмого класса я решил поскорее помочь маме, много работающей, возвращающейся порой из-за дополнительных дежурств поздно с работы. Поступил в Техникум морского приборостроения, а после него – на работу в Институт им. академика Крылова, стал заниматься электромагнитными полями кораблей. Одновременно поступил на вечерний в Кораблестроительный институт, на ту же специальность, в память об отце – работать над безопасностью кораблей от мин, формируя магнитные поля кораблей.

Работал, учился, влюбился – был занят «по горло» и уже не бывал в районе детства. А когда стал появляться там – Гришиной будочки уже не было.

После окончания техникума мама сообщила мне:

– Отца Сони освободили, оправдали.

А когда я окончил институт, сказала, вздыхая, что семья Сони уехала в Израиль.


***

Сейчас, когда пишу этот рассказ, прошло немало лет после детства. Но я часто вспоминаю дядю Гришу и тебя Соня, моя подружка из соседнего двора. Я знаю, что отец твой, боевой военный хирург, оскорблённый «делом врачей», увёз вас в Израиль. Я не знаю, где вы там, я ведь не знаю даже твоей фамилии. Я бы написал тебе. Но может быть, ты прочтёшь мой рассказ и вспомнишь про Серёжу в соседнем дворе, которому ты открыла секрет серо-белого хлеба, а он отвёл тебя к дяде Грише.

Помнишь дядю Гришу, его разноцветные леденцы и его «Прошу, мадам, прошу, месье!»?

Может быть, мне уже неудобно тебя называть на «ты». Наверное, уже замужняя дама и у тебя дети, может быть двое или трое, в Израиле любят рожать много детей. Я не знаю о тебе ничего.

Но тогда в нашем детстве, я называл тебя порой даже ласково – Сонечка. А ты меня – Серёжка! Сейчас мне кажется, что это было тоже ласково. Я любил в жизни трёх женщин, и они меня, кажется, любили, но ни одна никогда не делилась со мной так дарственно, так бескорыстно своими секретами, как ты хлебным секретом.

А может быть, это бывает только в детстве? Я всегда буду помнить о тебе Соня. Как всегда вспоминаю наше послевоенное детство – завитки крутых очередей за сахаром, за крупой, серо-белый хлеб…

И особенно День Победы вспоминаю. Когда дядя Гриша собирал свой парадик – тех, кто навсегда отвоевал. Каждый подходил к будочке, опершись на палку или даже костыли, но обязательно с «малышкой» и своим стаканом. Звенели праздничные стаканы-бокалы, и гудели те богатыри, и сверкали на них ордена и медали…

Дядя Гриша, не знаю – где Вы и что с Вами? Но всегда помню о Вас. Ведь никто, нигде, никогда не называл меня так – «месье»!

1

*Халоймес – ерунда (идиш)

2

*Из воспоминаний Главкома Балтийского флота контр-адмирала В. Трибуца: «Флот располагал к началу войны стройной, основанной на марксистско-ленинской теории, системой подготовки и ведения операций»

3

*Согласно российской переписи населения: в 1897 г. в Одессе проживало: 49% – русских, 31% – евреев, 9% —украинцев.

Тогда в Иерусалиме

Подняться наверх