Читать книгу Личные истины - Тимофей Артурович Шерудило - Страница 4
ІІІ. О внутреннем человеке
Оглавление***
Есть сладость отчаяния, лучше всего известная детям с их как бы беспричинными рыданиями. Отчаяние замкнуто в себе, не имеет будущего или прошлого, видит в себе последнюю, крайнюю боль и потому ищет последнего, крайнего утешения, с самой острой надеждой ожидает такого утешения. Отчаяние наиболее расположено к вере и чуду, и чудо ему дается.
***
Надежда – добродетель побежденных; победителю не на что надеяться. Все благородные битвы ведутся против сильнейшего противника, так что надежда в них уместна. Надеющийся ищет воплотить себя, вложить себя в нечто, чему препятствует его судьба. Победители не знают этой заботы; их стремление – распылить, растратить себя 18 . Только поражение знает подлинный блеск надежд.
***
Чем опаснее вещи, тем больше хочется с ними играть. Это верно не только для детской площадки, но и для человечества в целом. Игрой всегда руководит желание испытать нечто новое (здесь ее родство с познанием, так же, в своем роде, стремящимся всё к новым ощущениям мысли); и чем больше возможностей содержит в себе игрушка, т. е. чем она опаснее (опасность есть именно богатство неизвестных возможностей), тем больше новых ощущений она скрывает.
***
Непонятное вызывает смех либо ненависть, и никогда то и другое вместе. Смех появляется там, где есть уверенность в собственной ценности, в ценности общепринятого порядка, которым ничто новое и непонятное угрожать не может; смех над непонятным свойственен крепкому. Ненависть оно вызывает у слабых и боящихся за себя и привычный порядок жизни; в непонятном и новом они видят угрозу. Отношения народов в высшей степени подлежат этому правилу: здесь ненавидят только тех, кого боятся, и смеются над теми, кого полагают безопасными.
***
Отчаяние обычно связано с верой, даже если и отрицательного порядка. Отчаявшийся верует, что более ничего не будет; отчаяние имеет силу придавать красоту делам творящего, потому что в него, как и в веру, вложена сполна его душа. Только безразличие чуждо красоте и истине; но вера и отчаяние ведут к одной цели.
***
Печаль – человеческое чувство, а тоска – животное. Печаль – чувство того, кто шел к цели, и уже видел ее, но не дошел чуть-чуть; печаль – знание о недостижимой цели; а тоска – неосмысленное страдание; ужас, уверенный, что никакой цели и нет.
***
Конец света имеет значение как угроза и ожидание, не как событие; ведь и смерть существует для личности только в качестве ожидания. (Кстати, легкомысленно отрицать конец света и как событие только потому, что он ни разу еще не случился…) Как ожидание, конец света – основа, на которую накладываются краски истории. Без него история была бы бесконечной, т. е. никогда не имеющей итогов.
***
Жизнь народов и личностей определяется их представлением о непредставимом. Иначе говоря, в отношении неразрешимых вопросов непременно следует вести себя так, будто они разрешены. Порочно только желание уклониться от этих вопросов, представив их несуществующими или неразумными. Представления о немыслимом коренятся прежде всего в религиозном вдохновении; оно само по себе незыблемый факт, но прерывно и неравномерно. Даже религиозный гений в иные времена только знает о содержании своих вдохновений; целые эпохи могут быть их лишены.
***
Мечтательность, вообще способность мечтать, – не признак душевного застоя. Мечты суть движение, но только скованное. Если спросят, что лучше: научить людей движению, действию, или мечте, я скажу: сначала мечте, потом из нее выйдет дело. Мечтатель вовсе не обязательно неудачник; он тот, из кого может выйти как неудачник, так и его полная противоположность.
***
Познание душевной жизни имеет в виду если не пользу, то заботы познающего. Говорящий о душе говорит о себе и уж точно для себя. «Душа» всегда «своя», чужая душа приоткрывается только в любви, и то немного. Вопрос: «что пользы… если душе своей повредит?» – исключительно личный вопрос, и ошибочно видеть «моралиста», то есть учителя нравственности, в том, кто такой вопрос задает.
***
Победители нуждаются в оправдании своих побед, оттого ярлык «правого дела» налагается на сильнейшую сторону. Как это ни странно, они знают, что сила без правды постыдна, и испытывают беспокойство, пока не найдут себе нравственного оправдания.
***
Тело дается человеку для любви и смерти. Чувственно одаренные натуры в то же время остро чувствуют свою смертность; они знают: смерть придет оттуда же, откуда приходило наслаждение… Способность к любовным восторгам и смертным страхам – одна и та же. Кстати – эта мысль не имеет никакого отношения к предыдущей, но должна быть высказана, – любовь не «взаимное удовольствие»; напротив, часто ее можно определить как взаимное мучение при невозможности расстаться.
***
Для ребенка нет происшествий, но только приключения. Он настолько мал, что всякое событие поглощает его вполне. Взрослый, напротив, видит только происшествия; он считает себя слишком «большим» для того, чтобы происходящее могло его захватить. Однако человек никогда не бывает «большим» настолько, чтобы события помещались в нем, а не он в событиях. Ребенок прав.
***
Счастье тем отличается от удовольствия, что жажда счастья проводит человека через страдания, а жажда удовольствия – только через удовольствия. Огненная, поющая жажда счастья – сестра страдания. Удовольствие и тяга к нему не учат; эта способность есть только у счастья – и горя, стоящего на пути у того, кто ищет счастье.
***
Только обиженные бывают проницательны. Чувства уязвленного человека обострены. Победители могут позволить себе слепоту, в том числе нравственную, их «не судят», а вот обиженный всегда себя судит.
***
«Он прожил жизнь» и «он познал жизнь» говорится о двух разных людях. Проживший не познаёт; познавший до самого конца будет тосковать о том, чего не испытал. Широта опыта обратна его содержанию. Люди дела не нуждаются в заключениях; они знают: «как», и не спрашивают: «зачем». Парадоксалист сделал бы отсюда вывод о превосходстве безопытного мышления. Я скажу только, что неудачи на пути приобретения опыта обычными путями – полезны.
***
Подвергающий опасности свою жизнь испытывает то же пьянящее ощущение щедрости, что дающий без меры. Высшие душевные движения опьяняют. Отсюда соблазн счесть опьяняющие движения высшими, даже и пристрастие к вину как замена высшей внутренней жизни. Я, конечно, говорю только о свободном распоряжении жизнью.
***
Щедрость – добродетель бедняка. Богатые вообще так устроены, что у них уже есть награда за все возможные добродетели. Они дают от избытка, собственная щедрость их не ранит, а ценны в нравственном смысле – не скажу: только нанесение себе ран; но: всякий поступок, в котором человек соперничает с жизнью как бы на равных при заведомом неравенстве сил. У богатого же слишком крепкие тылы во всяком столкновении с жизнью. У мужества нет брони; а где броня, уже меньше или вовсе нет мужества.
***
Легкомыслие есть неспособность чувствовать себя несчастным. Как говорит Паскаль, смерти следует бояться, когда она далеко, а не тогда, когда она рядом. Это значит, что глубокомысленный Паскаль именно советует быть легкомысленным.
***
– Борьба с собой почетна; борьба с другими – не всегда.
– Почему так?
– Борьба с самим собой всегда борьба с сильнейшим противником, а вот вне себя мы обычно выбираем слабейших.
– Так не разумнее ли примириться?
– Мириться вообще неразумно, по меньшей мере, в тех случаях, когда между сторонами не может быть искреннего мира. Только те, кто не примирился, получают возможность проявить мужество.
– Но нужно ли быть мужественным? Разве мужество не добродетель тупых силачей? Не лучше ли быть довольным?
– Мужество сладко для души, следовательно, необходимо. Лучшего довода у меня нет. Я верю в мужество, вот и всё.
***
Из опыта напрашивается вывод: не все люди обладают душой, следовательно, слово Божие обращено не ко всем, и «смерть» для разных людей имеет разный смысл. Тогда объясняется и упорный атеизм некоторых, естественный для существа без души. В таком случае оба свидетельства о человеческой природе истинны.
***
Знаменитое паскалевское «пари» на существование Бога и жизни вечной несостоятельно психологически. Человек не в состоянии жить в непрерывном раздвоении, раздираемый противоречивыми ожиданиями, как тот, кто подбрасывает монету. «Пари» возможно не как отношение к миру, но только как способ определиться по отношению к миру. Однако всякое пари взывает к случайности; так и вера, добытая столь случайным путем, была бы шатким основанием жизни.
***
Желания «устроиться в жизни» и понять жизнь взаимно враждебны. Тот, кто ищет познания, то есть правды, никогда не будет «устроен». Только закрывая глаза на природу вещей, можно извлекать из них пользу. Давно сказано: «чтобы преуспеть, нужно быть поверхностным или прямо глуповатым». Под внимательным взглядом вещи обретают смысл, но теряют способность приносить пользу. То же самое можно сказать о красоте. Красота бесполезна для тех, кто способен ее видеть; вожделение и насыщение по отношению к красоте возможны только там, где ее не заметили.
***
Страх и угроза – воспитатели достоинства, как это ни странно звучит. Достоинство проявляет себя в Иове перед Господом, в Давиде перед Саулом, всегда в малом и угрожаемом, в противостоянии слабого внешней неотклонимой угрозе. Необходимо поэтому уметь бояться; бесстрашный не возвышается до своей опасности, разве только он выше ее. Но большинство опасностей выше человека, так что надо уметь возвышаться до них, то есть бояться и преодолевать свой страх.
***
– Все разговоры о «смысле жизни» ложь. Жизнь бессмысленна; смысл ей только приписывается впоследствии.
– Цель жизни достигается (или по меньшей мере преследуется) в постоянных отступлениях от нее, и часто бывает скорее воспоминанием, чем действительным смыслом приложения усилий. Какая часть сил Достоевского или Пушкина растрачивалась впустую? Смею думать, немалая. Их принято считать грешниками, но грех есть забвение цели и только оно. Не имеющий цели не грешит, он только существует, но вне нравственных и религиозных оценок…
***
Обещания, поскольку даются людьми, постольку лживы. «Он обещает» почти равносильно словам: «Он лжет». Распоряжаться будущим, говоря: «Я сделаю», – признак самонадеянности, поэтому сильные мира сего наиболее склонны к обещаниям: они чувствуют в себе силу распоряжаться и временем. Но чаще время распоряжается ими.
***
Высшие чувства глуповаты. Презрение циников к «сентиментальности» оправданно: по-настоящему «умно» только давить и топтать. Сострадание бесполезно сострадающему, циники это хорошо знают. Вся их мудрость заключается в сбережении чувств: в лучшем случае они готовы расходовать эти чувства на себя самих. Ведь циники не бесчувственны: большинство из них боится смерти, но только собственной смерти; на чужую у них уже не хватает сил. Поэтому мысль о чужом страдании они называют сентиментальностью.
Кьеркегор прав: как вера, так и мудрость – проявления страсти. Бесстрастный мудрец – такая же чушь, как бесстрастный святой. Бесстрастен только циник, берегущий душевные движения для себя одного. Потребительская религия тепленьких удовольствий воспитывает бесстрастие гораздо успешнее, чем аскетические исповедания; она учит направлять душевные силы только на малое, то есть в конечном счете воспитывает ничтожность душевных движений, в то время как аскетическая вера, напротив, учит вкладывать душу только в великое, не отвлекаясь на пустяки.
***
Нужно иногда быть и «фанатиком», то есть уметь признавать превосходство вещей, которые в данное мгновение не могут за себя постоять. В известные времена в хорошее можно только верить, то есть фанатично противостоять видимости.
***
Неудержимость движения отчасти свидетельствует о его достоинствах, то же относится к произведениям искусства. Нечто неудержимо распространяющееся непременно содержит в себе некоторую истину, даже если эта истина совсем не в том, что сие движение полагает главным. Сила не дается напрасно.
***
Метафизик сказал бы: «Силе в этом мире дана победа без вечности; правде – вечность без победы. Красота есть облик истины; ей так же принадлежит вечность без силы. Это значит, что истина и красота гибнут первыми и воскресают последними в этом мире; но такова уже особенность нравственной жизни: служить следует не самым сильным повелителям, и даже прямо отказываться от прислуживания сильным».
***
Нет ничего полезнее для развития, как сталкиваться с неразрешимыми противоречиями и непреодолимыми препятствиями. Я даже сказал бы, что это единственный способ прибавить в росте, если только душевная высота (то есть дальность взгляда) имеет ценность. Разумеется, все эти вещи не хороши для того, кто хочет прожить жизнь, не заметив ее…
***
Остроумие и способность любить связаны. Иначе говоря, остроумие есть эротическая способность. Как и любовь, остроумие есть способность находить великое в малом; остроумие извлекает из связи предметов больше, чем они порознь в себе содержат. В сущности, это определение любви: любовь также извлекает из связи двух душ больше, чем они порознь содержат.
***
Жизнь личности всегда осмысленна и согласна с той личной истиной, о которой говорит Гершензон 19 ; но сама эта истина доступна душе слишком редко; гораздо больше света и покоя душе известно чувство стремления по темной реке… На высотах, на которых говорит с человеком Личная истина, ничто не страшно; все противоречия примирены; неразрешимые вопросы содержат в себе решительные ответы… Но вне одержимости вдохновением даже поэту остается только воспоминание, то есть холодное знание об огненных истинах.
***
Смелость есть нежелание думать о последствиях; благородство – нежелание верить дурному о других; надежда – нежелание знать правду о своем будущем. И в благородстве, и в смелости, и в надежде личность восстает против вероятности; нежелательное и дурное ведь является наиболее вероятным. Человечность и религия обращаются только к невероятному; «положительное знание» хочет знать только о вероятном и закономерном. Однако нет ничего невероятнее Бога, вселенной и души.
***
Мистицизм – расслабление духа. Не случайно кн. Мышкин называл себя «материалистом»… Томление по вере мистику дороже веры; его можно сравнить с влюбленным, который ценит эротические переживания выше любви; но такой влюбленный больше всего любит самого себя.
***
Дети обязаны родителям не послушанием, а любовью. Доводя мысль до предельной остроты, можно сказать, что родителей следует любить и не слушаться. Это совсем не то же, что свойственное подросткам «не слушать и не любить». Здесь есть сходство с отношениями человека к Богу: все мы Ему обязаны любовью, но мало кто может назвать себя послушным сыном; человек по отношению к Богу даже всегда отстаивал право заблуждаться, известное также под именем свободы исследования. В этом есть положительный смысл: ведь правда – то из мнений, которое не поддается опровержению опытом; опыт же представляет собой череду ошибок. – В противоположность господствующему мнению надо заметить, что ошибки не ценятся сами по себе, но только в меру одушевляющей их любви к истине. Христос столько говорит о грешниках не потому, чтобы они и их ошибки были хороши сами по себе, а потому, что иные из них способны воззвать к Истине: «Верую, помоги моему неверию!»
***
Страдание есть неудовлетворенность существующим. Возвращение человека в мир животных (цель, которой задалась современность) должно начинаться с уничтожения способности страдать, то есть с распространения вседовольства. Мера очеловеченности – способность сказать: «Я не хочу быть тем, что я есмь». «Я не хочу» – признак высокого душевного развития. Человек вступил в отношение с Богом (по первоначальному смыслу русского слова, с Судьбой) только тогда, когда начал Ему противоречить. До того он был только частью Бога, после стал Его сыном. Дети всегда противоречат родителям, и это пропитанное любовью противоречие – смысл их бытия. Пока не было противоречия, не было и человека.
***
Вещи занимают в жизни известное место, и чем прочнее и сложнее вещи, тем более призрачной делается душа. Настоящая свобода душевного развития была известна временам, почти не знавшим сложных и многочисленных вещей. Простой труд не только не исключает сложных мыслей, но как будто способствует им; всеобщему усложнению труда в наш век сопутствует упрощение мыслей. Машина, как предмет поклонения современности, – крайняя точка этого движения: при неимоверно сложном труде она не производит ни одной мысли.
***
Надежда рождается в тесноте и бедности, в которых нет места для ожиданий. Ожидания полнокровнее и шире надежд, потому что нацелены на возможное; надежду занимают только невозможности, ее можно назвать безрассудным ожиданием. Разумность должна бы проявляться в отсутствии надежд и только в самых умеренных и надежных ожиданиях, потому-то животные и не надеются: они для этого достаточно разумны. Человека возвышает над зверями не разум, но способность действовать и направлять свою душу (то есть надеяться, верить и ненавидеть) вопреки ему.
***
В отношениях между полами непорочность – лучшая приманка. Ее непременно пытаются совратить, и в успехе видят заслугу. Однако удовольствие совратителя – второго сорта, как всякое удовольствие разрушения, творческое счастье наоборот. Разрушают часто не потому, что не видят ценности предмета (на это способны только дети), но потому, что хотят к ней приобщиться, увеличить свое достоинство за счет разрушаемого. Так древний завоеватель говорил: «Смотрите, как я неслыханно велик: я разрушил то-то и то-то, и другое не устояло передо мной!» Беря вопрос шире, можно сказать, что кощунство всегда заимствует свою ценность от попираемой святыни; поэтому оно действенно, только пока святыня жива. «Бог – единственная опора и оправдание атеизма».
***
Опасности, испытания и тревоги страшны не сами по себе, но только взятые отдельно от надежды. «Пусть будет темно, страшно и холодно, но только бы впереди был огонек!», так рассуждает душа. Мало или почти нет вещей, которые были бы ужасны сами по себе, но есть такие, которые закрывают (или нам кажется, что они закрывают) путь к будущему. Их-то мы и боимся.
***
В важнейших вопросах душевное самоопределение неизбежно, а прямые и тем более окончательные суждения – невозможны. «Между суждениями: “Есть Бог” и: “Нет Его”, – говорил Чехов, – белое заснеженное поле», и в этом поле оставаться невозможно – замерзнешь. Жизнь требует от души внутренней определенности в этих вопросах, но всякое твердое слово о них тут же становится ложью. Святыня вообще есть то, что не терпит о себе речи.
***
Не просто нужно обладать будущим, но им нужно обладать в каждую минуту. В будущее нужно верить; знать о нем совершенно недостаточно. Каждый знает, что у него, скорее всего, есть сколько-то времени впереди, но такое знание не спасает от тоски. Нужно еще и надеяться, то есть переживать заранее хотя бы часть будущих событий, и не обязательно радостных – «пусть будут какие угодно, лишь бы только были!»
***
Всё неизвестное тайно и прекрасно; прекрасно, потому что тайно, то есть исполнено неизвестным внутренним смыслом. Красота есть причастность к тайне, то есть к смыслу; тайна сама есть смысл. Мир без тайн, весь пронизанный познанием, потеряет и прелесть, и глубину.
***
Есть удовольствие во всяком противодействии, в проявлении душевной упругости вообще. Для своего здоровья душе нужно стремиться и преодолевать. И счастье дается чувством непрерывного внутреннего движения; и смерти мы боимся как остановки стремлений; того же корня тяга к внешнему движению и пространству, вообще к воле и широте.
***
Чем более низменно объяснение, тем больше в нем видят правды. Говорит ли это о низости истин или о низменности умов? Материализм в общепринятом смысле есть искусство низменных объяснений. Психологически и нравственно он покоится на неблагородстве, т. е. способности верить дурному. Иначе нельзя объяснить внимание, которое материализм уделяет всему стыдному и принижающему человека. Играя словами, можно сказать, что из всех суждений он признаёт только осуждение, и из последнего делает всеобщее охуждение. «Только дурное, – то есть то, что противоречит высшим желаниям и ожиданиям человека, – и есть правда», так можно выразить этот взгляд.
***
Личность, вполне отдающаяся наслаждению, со временем упразднится. Удовольствия имеют уничтожающий характер. Оглушенная ими личность перестает откликаться на зов души. Высшие душевные удовольствия, несмотря на свое название, мало имеют общего с низшими. В них обычно растворена доля чего-то совсем несродного чистому наслаждению. Таково переживание красоты, в котором неотделимо присутствует печаль. Душевные радости – радости чистые, в них нет «темной сладости», избавить от которой просит молитва в словах: «И соблюди насъ отъ всякаго мечтанiя, и темныя сласти кромѣ».
***
Способность разочаровываться говорит о низости или усталости ума, тогда как в ней видят спутницу развития и познаний. Разочарованный утомился познанием, но это не значит, что он что-то познал. Он всюду видит повторение и для него «нет ничего нового под солнцем», но смыслом обладают только неповторимые предметы, так что разочарование убивает смысл. Он, может быть, и прячется в вещах, но разочарованный и усталый его не увидит. Для поэта и философа, напротив, все вещи случаются в первый и последний раз, только потому и осмысленны.
Мудрость разочарованного – самоутешение отказавшегося от дорогого подарка, который чувствует соблазнительность дара, но принять не хочет или боится. Он отходит, внутри сожалея, а вслух рассуждая о никчёмности дара. В ядовитой мудрости отказавшихся – зависть к принявшим дар.
***
Всё прекрасно, а посему осмысленно. Лучше всего это знает молодость, для которой прекрасно просто быть. Призрачен ли этот смысл? Творчество им вдохновляется, не задумываясь над этим; кажется даже, что другого вдохновения, кроме идущего от этого смысла, и нет.
– Но очарование красоты проходит вместе с молодостью. Что вы на это скажете?
– Я скажу, что молодость права.
***
Человек не только любовник, его назначение выше, поэтому и к обязанностям любовника он должен относиться со стыдом, сколько бы восторгов в них ни было. Стыдно ведь всё, что не вечно, поэтому частью любовь стыдна, а частью свята. Не нужно избегать приятного, но еще важнее, что не следует искать одного приятного. Наслаждение не безнравственно, но поиск одних наслаждений говорит о нравственном упадке. Дурен не тот, кто искал счастья и принимал страдание, а тот, кто принимал приятное и избегал тягот, в том числе связанных с угрызениями совести и стыдом…
***
Плакать можно либо над собой, либо над другими, на то и другое не хватает слёз. «Идти по пути своей печали, он же есть путь к самому себе» 20 не значит себя жалеть. Напротив, душа закаляется на этом пути и приобретает некоторую смелость, которая могла бы выразиться в словах: «И это я испытала; и другое прошла; посмотрим, что я еще смогу перенести!» Путь печали не путь слез, но «веселой мужественности», о которой мне как-то пришлось сказать. Храбрость – неспособность сожалеть о себе.
***
Атеист рассуждает так: «В мире нет зла, следовательно, нет Бога». К признанию Божества ведет признание мирового зла. Материализм вполне парадоксален: признавая изначальную доброту человека, он тут же объясняет личность и общество через игру низких страстей. Он ставит человека в невозможное положение нравственного идиота, от которого ради общественного блага по-прежнему требуются честность и верность.
***
Близкое и современное редко бывает прекрасным, но приобретает красоту по мере удаления. Разлука питает не только любовь, но и эстетическое чувство. «Верное жизни» искусство, которое держится низкого и повседневного, грешит не только против красоты, но и против правды, поскольку правда и красота – одно.
***
О судьбе можно говорить, когда есть противоречие между некоторым даром и желанием или способностью его применить. Иначе говоря, судьбу можно видеть только там, где возможное – не одно с действительным. Пока возможное отделено от действительного только случайностью, как у зверей, – нет судьбы, как нет и почвы для трагедии. В трагедии судьба проявляет себя как противодействие личной воле.
***
Личность развивается в меру постоянного опровержения самой себя. Остановка поступательного самоопровержения означает посредственность или застой. Стыд – естественное отношение настоящего к прошлому. Мыслящий человек стыдится своих прошедших мыслей за их несовершенство, не за их предмет. Ломаного гроша не стоит личность, которая на самом деле способна отвергнуть свое прошедшее и его святыни: такая готовность говорит только о легкомыслии. Развитие мысли имеет ценность только при постоянстве ее предмета.
***
Жизнь, лишенная достижимых целей, ставит живущему совсем другие вопросы, чем та, в которой целей можно достичь, препятствия – преодолеть. Ум в таком положении начинает размышлять не о способах, а о вещах. К чему знание способов, то есть путей, тому, кого опыт убедил в недоступности целей, к которым эти пути ведут? Такая жизнь воспитывает бо́льшую сосредоточенность на внутреннем и недоверие ко всему внешнему, а особенно к поискам успеха.
***
Тому, кто борется с чувством ненужности своей жизни, легко ответить: «Что же, не делай ненужного, делай нужное!» Но в том-то и дело, что в его глазах всё безнужно; всякое дело расползается в его руках. Такому человеку нужен смысл, ради которого стоило бы что-то делать, а не дела, в которых он мог бы найти смысл. В делах смысла нет, смысл всегда им предшествует. Ожесточенная деятельность только временно притупляет чувство ненужности, но не гасит его вполне. В вопросе: «Что делать?» скрыт другой: «На что надеяться?» Не бывает дел без надежды.
***
В положении, когда человек хочет одного, а достигает другого, скрыты трагедия и комедия рядом. Комедия – когда это происходит с другими; трагедия – когда это происходит со мной. Все комедии основываются на мысли о том, что некто искал одно, а нашел другое. Однако и все трагедии исчерпываются тем же, с одним только добавлением: иногда (особенно в трагедиях, которые показывает нам Жизнь) герой ищет – и не находит ничего. Рок в такой пьесе проявляет себя тем, что не высылает событий навстречу герою. Эти трагедии не зрелищные, но самые содержательные.
***
«Человек, предавшийся унынию, есть дрянь во всех отношениях», писал Гоголь. Как вы думаете, о ком он это писал? О себе он это писал. Всё, что говорится о человеческой душе со властью, говорится о собственной душе. Даже тот, в ком видят бичевателя общественных пороков, преследует их прежде всего в себе, или его слова не имеют веса. Осуждать что бы то ни было в других невозможно, даже по невозможности досконального знания чужой души. О чем я сужу, то я должен знать, а знать я могу только свое; в области человеческого – познания по доверенности не бывает.
***
В каждом начале видеть конец – дурной склад ума, но зоркий. Кроме начал и концов, в каждом деле есть середина; она-то и ускользает от такого взгляда, но зато отдаленные следствия и неясные причины он видит острее, чем глаз, привыкший к созерцанию середины, то есть существующего порядка вещей. Мир перед таким взором становится более связным, но и более подвижным, текучим, поскольку средние состояния исчезают из поля зрения, и каждое начало непосредственно перетекает в свой же конец. Мир для такого глаза всегда окрашен в цвета зари, утренней или вечерней, он всегда или только становится, или уже угасает. Чувства наблюдателя причин и концов обострены, и всякая жизненная пьеса выглядит для него драмой.
***
Красота нами обладает, мучает и жжет, а кто от нее откажется, кто согрешит против красоты, тот наказывается собственной пошлостью. Нельзя не признавать красоты и при этом не быть пошляком. И в то же время видеть в мире красоту – едва ли не горше, чем жить без нее, потому что повсюду в покрове красоты, на мир наброшенном, видны разрывы, и в них ужас.
***
И всё-таки мы стремимся к прекрасному, хотя время и обстоятельства меняют наше о нем представление. Вернее сказать – дойдя до определенного предела, душа начинает стремиться к прекрасному, до того ее занимает только приятное… Прекрасное же – то приятное, от которого нет пользы. Прекрасно в первую очередь то, что хорошо и бесполезно. Там, где в оценку человека или явления входит мысль о его пользе, еще нет места прекрасному. Красота показывается только бескорыстному оценщику; красотой можно назвать только то, что влечет душу к себе и при этом не может ей принести никакой пользы.
***
В каждой сложной и богатой жизни есть смысл – особенно если его не искать, а принимать вместе с жизнью. Отдельного от жизни, не вмещенного в чувства, дела и слова – смысла и не бывает. Его бесполезно искать, им можно только обладать; стоит за ним потянуться, как его нет. Вглядываться в лицо своей жизни – или своего смысла – не бесполезное и не бесстыдное любопытство. Если можно так сказать, мы учимся у смысла своей жизни, а не учим смыслу жизни других. Последнее никогда не бывает успешным.
***
Мысль, в русской литературе последний раз высказанная Львом Шестовым: что в человеческой душе Бог видит и награждает что-то совсем другое, чем добро и зло, как они нам известны, дает великое освобождение, но и лишает нас почвы под ногами. Чтение Шестова нельзя посоветовать тому, кто ищет «правил жизни» и «утешения мудростью». За правилами и утешением идут обычно к Церкви и философии, идут те, кто не хочет знать Библию и Платона. Поверхностное отношение к важнейшим вещам – самое безопасное к ним отношение. Церковность, как и «философский взгляд на вещи», легче всего для тех, кто не знает ни Писания, ни писаний. Как только у человека является свой, интимный взгляд на веру и мудрость, он делается непригоден для общественной жизни в этих областях. Из читателя книг он переходит в разряд тех, кто эти книги пишет; это совсем другое. В обществе есть неиссякаемый спрос на желающих подчиниться: на каждого желающего отдать свою волю найдутся руководители, готовые его пасти. Философ и истинно верующий – тот, кто неизменно бродит один, не разделяя общих страхов и влечений. Он не бесстрастен, как думают, но и страхи, и влечения у него личные, неразделенные с большинством.
***
Человек, ненужный своей эпохе, вправе о ней судить: они друг в друге не заинтересованы. В его положении основной задачей, однако, становится не суд или проповедь, но сохранение внутреннего равновесия. Кому-то она может показаться ничтожной, но в сущности это задача Иова, который тоже некогда был поставлен в невозможное положение, из которого не было выхода. «Зачем свет человеку, пути которого преградил Господь?» Пока Иов был счастлив, этот вопрос казался ему бессмысленным, как и большинству людей. Но в безвыходном положении он становится важнейшим вопросом. Оценка творчества Ницше, например, должна исходить не из воображаемых образов величия и силы, которые он рисовал, говоря о Сверхчеловеке, а из действительных страданий и болезней, с которыми он всю жизнь боролся, из слабости, которая и подвигла Ницше на проповедь сверхчеловечества….
***
– К чему противиться духу своего времени? Может быть, твои ценности и хороши, но они призрачны. Откажись сразу от всего, раскайся, и из рук этого сильного духа получишь спокойствие и свободу. Тебе больше не придется защищать ценности, которые не могут защитить себя сами!
– У того, кто однажды подчинился, не будет больше ни спокойствия, ни свободы. Он будет переходить из степени в степень подчинения, пока не потеряет всего себя. Всякая сила успокаивается только тогда, когда перестает встречать себе сопротивление – таков и дух времени: ему нужно либо подчиниться вполне, либо не подчиняться вовсе.
***
Жизнь богата содержанием настолько, насколько содержательна и богата душа живущего. Смысл есть внутренняя связь явлений. Жизнь отнюдь не бессмысленна, но чтобы усмотреть богатство ее внутренних связей, нужно как можно большее, если не сравнимое, число связей иметь внутри себя. Мир отражает познающего: мудрый видит в нем мудрость, а простец – простоту. Мир постигается только через самосовершенствование; внешние знания «о привычках вещей» недостаточны, если не дополняются хорошим знанием собственной души.
***
Борцы против идеи бессмертия души защищают свое право грешить. Если душа бессмертна, то грехи в сей жизни вменяются и в будущей; если же нет – делай, что хочешь! Идея бессмертия души есть идея личной ответственности, оттого так яростно на нее и нападают. На смерть материалисты смотрят, как на благодеяние, потому что она отпускает их грехи: нет продолжения, нет и последствий. Смерть для них – возможность улизнуть, не уплатив по счету. Ненависть к идее бессмертия души имеет исключительно этический характер.
***
У нас нет выбора, кроме как быть духовными существами. Иначе – ужас, животная тоска без животных радостей, черный бессмысленный омут… Высшие способности требуют от владельца религиозности или сумасшествия; нельзя быть «просто человеком», вернее, «просто человеком», идеалом среднего состояния человеческого, можно быть только при средних же и способностях. Где способности выше обыкновенных, там нет возможности внутреннего равновесия на такой шаткой опоре, как «здравый смысл» или «естественные влечения». Там человек узнаёт безумие «смысла» и бесцельность «влечений», хотя и не становится оттого святым, но продолжает, с еще большим жаром продолжает мыслить и увлекаться.
***
Парадоксалист бы сказал: «Есть мужество – следовательно, есть Бог и вечная жизнь, потому что иначе в стойкости перед угрозой нет смысла: зачем отодвигать и без того неизбежную смерть? Мужество делается понятным только при вере в том, что дела и поступки не бессмысленны, т. е. имеют и будут иметь последствия; что жизнь важна вся, не только в ее достижениях или ее венце; что борьба имеет целью не простое самосохранение, но улучшение личности, ценное и в последующей жизни». Говорить так, однако, значило бы «толковать смысл в понятиях жизни», как предлагал Лев Шестов, т. е. искать смысла в вещах, а не в нашем мнении о них, а это с некоторых пор считается большим грехом в философском мире… То дивное ощущение смысла во всем, которого не стыдился еще Гегель, стало считаться постыдным.
***
Вера не обеспечивает спокойствия, как это принято представлять. Верующий чувствует себя под защитой и покровительством, и в то же время знает, что это покровительство не может, не должно помешать ему погибнуть, потому что поражение и гибель входят в естественный порядок вещей, из которого никто не изъят. Вера в непобедимость, неуязвимость, неподверженность неудаче была бы внерелигиозна, безнравственна. Она свойственна безумцам, одержимым, всяческим ослепленным и в конечном счете живущим вне веры, как раз потому, что те веруют не в Бога, а в себя и свою исключительную судьбу. Однако мир не создан на благо того или иного человека; в такой вере нет кротости, только исключительное себялюбие; она уже не вера, а только более или менее длительный самообман. Христос не так верил: Он проповедовал благую весть и знал, к чему приближает сия проповедь.
***
– Неужели вы не видите, что религия подавляет человека?
– Да, религиозность есть жестокое и непрерывное покорение себя. Можно отказаться от него и вложить жизненные силы в покорение других, но внешние приобретения дают душе ничтожно мало. Именно постоянная внутренняя неуверенность заставляет завоевателя испытывать судьбу. Люди внешнего дела, покорители чужих душ, вечно в противоречии с заповедью не искушать Господа. Как маловерующие, они непрерывно Его искушают. Конец их известен.
– Так что же: вы проповедуете вериги, посты?
– Должен заметить, что я вообще не проповедую. Я не выдам тайны, если скажу, что ищу спасения, но не готовых к употреблению истин. Увидев во мне искателя святости, вы бы также ошиблись, потому что мне хорошо известна общность источника страстей и молитв. Не скажу большего…
***
Положение верующего таково: он знает, что жизнь имеет смысл, но не знает точно, какой. Вера состоит не в следовании определенным правилам, но в познании смысла жизни, причем не «жизни вообще», но именно данной жизни, с ее угрозами и влечениями. При всяком случае верующий занимает положение деятеля и оценщика. Как деятель, он определяет свою будущность; как оценщик, он определяет значение своего выбора. Излишне говорить, что при таком отношении к своей жизни очень немного в ней выглядит случайным и недостойным внимания. Жизнь верующего состоит в разговоре с его судьбой, то есть с Богом.
***
Религиозное ощущение можно выразить словами: «я один – и в то же время не один, но с таинственной силой, которая помогает мне в хорошем и мешает в дурном». Все упорядоченные религии только наслаиваются на это положение, на двойное чувство одиночества-неодиночества, оставленности, заброшенности в мире – и невидимого сопутствия. Присутствуй в жизни только одно из этих начал, чувство покинутости или чувство присутствия, в ней не было бы места религии; но только чему-то меньшему или большему, чем религия.
***
Верующий говорит себе:
– Бог ставит тебя в трудные положения, постыдные положения, не имеющие выхода положения – для того, чтобы ты потрудился, испытал стыд и нашел выход. Не значит ли это, что Он, несмотря ни на что, всё-таки тебя высоко ценит?
***
Религия – не то же, что «правила жизни», и где есть «правила жизни», там не обязательно присутствует религия. Я боюсь даже, что положительное определение религии вовсе невозможно, как и положительное определение истины. Во всяком случае, правила жизни придумываются людьми и для людей. Они совершенно «посюсторонни» и на внутреннюю жизнь души – в той степени, в которой внутренняя жизнь души есть преддверие иной жизни, – не распространяются. Религия же не здесь или не вполне здесь и ее первая отличительная черта в том, что она не признаёт видимый мир единственной и окончательной действительностью.
***
В детстве мы находим в своей душе гораздо больше мыслей и представлений, чем следовало бы, – при допущении, что источником этих представлений был только личный опыт. Какой личный опыт ребенка до пяти лет? Психологии следовало бы начинать свою охоту за человеческой душой оттуда, из темноты ранней жизни; но психология в этой темноте предпочитает не видеть, в самом лучшем случае говорит о «подражании старшим» и закрывает глаза на присутствие уже в малом ребенке сложившейся личности. Она, правда, заперта за темной стеной; ей трудно о себе рассказать; она созерцает, но совсем не действует, ее чуть ли не единственное дело – научиться говорить с людьми и управлять телом… но она есть. Выйдя из своего темного сада к людям, душа знает больше, чем она могла узнать из всех колыбельных песен нашего света. Нередко ее заставляют всё знание свое забыть; нередко пробудившуюся душевную жизнь гасят, – и это называется взрослением! – но всё же в своем темном, печальном и добром саду душа знала что-то такое, чего из других источников не узнать. Всё самое главное износится душой из этого сада. За его пределами не будет уже познания, но только припоминание виденных и слышанных прежде дивных вещей, как и говорил нам Платон… И Нагорную проповедь, как и всё прекрасное и правдивое, мы слышали в этом саду, где ночь уютна, мир добр и ласковы звери.
***
Смысл происходящего открывается только впоследствии; отсюда обыкновенно делают вывод, будто сего смысла нет вовсе. Однако вопрос можно поставить и иначе: наши познание и мышление ограничены направлением от прошлого к будущему, поэтому всякий будущий смысл кажется нам несообразностью, как нечто несуществующее. Будь предвидение (то есть чувство присутствия будущего в настоящем) более распространенной человеческой способностью, мысль о будущем смысле не казалась бы такой нелепой.
***
Одни вещи не имеют смысла, другие не имеют объяснения, и мы их нередко смешиваем. Однако смысл есть совсем не то же, что объяснение; он в самом лучше случае раскрывается в объяснении, но живет – если так можно сказать – отдельно… Искать смысл совсем не то, что «разумно объяснять». Объяснение только стремится к смыслу, но еще не сам смысл; оно преходяще – до тех пор, пока не совпадает со смыслом. Задача разума не в том, чтобы дать вещам объяснения, а в том, чтобы найти в них смысл.
***
Либо красота существует для нас, и мы – для красоты, либо красота случайна, и мы ни для чего. В мире, как мы его постигаем, там и тут зияют разрывы: либо всё осмысленно и цельно, но требует усилия от понимающего, либо всё неверно и произвольно – и единства нет, тогда нет и места красоте, правде и душевному миру. Наука выступает на стороне последнего мнения, и в то же время признаёт в мире хорошо устроенный порядок, стройный замысел, – но только во всем, что не касается человека и его упований. Противоречие веры и науки не в том, что одна ищет единства, а другая его отвергает, но в том, что наука ценит человека невысоко, видит в нем какое-то случайное исключение, которое и изымает из общего единства, говоря: «мир упорядочен, но человек в нем случаен».
***
В способности находить во всем гадкое нередко видят проницательность и «верность жизненной правде». Правда, таким образом, определяется как то, что стыдно сказать. Но что, если правда не такова?
***
Ни во что не верить – то же самое, что ничего не любить. Если неверием венчается человеческое развитие, надо сказать, что венчается оно жестокостью и себялюбием – двумя обычными проявлениями недостатка любви, направленной вовне. Атеизм предполагает: либо всякий человеческий поступок, включая самый ничтожный и гадкий, правдив и прекрасен; либо правды и красоты нет вовсе, тогда и заботиться не о чем. Единственное веское против него возражение состоит в том, что понятия правды и красоты человеку прирожденны, то есть не зависят от его ума и воображения; следовательно, борьба против правды и красоты есть борьба против природы человека; в конечном счете: борьба против Бога есть уничтожение человека.
***
Современная психология говорит: «важны не вещи, а наше отношение к ним», и в иных случаях добивается многих успехов. Но, говоря так, она вносит в жизнь дурную относительность и отсутствие твердой почвы, столь необходимой душе. Перемена отношения к неизменным вещам хороша против мелких неприятностей. Однако жизнь в целом, видимая с такой точки зрения, теряет всякий внутренний смысл. Сказать, что смысл вещей в том, что мы о них думаем, – то же самое, что сказать, будто вещи не имеют смысла вовсе. Либо мы познаём нечто заложенное в вещах изначально и от нас не зависящее, либо только изучаем собственное мышление, думая, что узнаём нечто о вещах. Во втором случае никакого знания просто не может быть, кроме знания о человеке. Я думаю, однако, что в действительности познание идет по среднему пути: познавая вещи, мы изучаем себя, и наоборот, потому что между познающими и познаваемым существует внутреннее родство, общность происхождения, которая и делает возможным миропонимание.
***
Думаю, что молодость ближе к первоисточникам и глубинам душевной жизни, и что сохранение молодости имеет ценность не только внешнюю. В молодости, имея в виду не просто первую юность, но вообще время радостной готовности к тревогам, мы ближе к нашему образцу, к тому, каким человек должен быть. «Будьте как дети». Молодость совсем не то же, что незрелость. Незрелость может сопровождать человека даже и до самой смерти, и мерой никаких особенных душевных достоинств не является. Молодость состоит в известной легкости обращения с вещами и неотяжеленностью привычками, в первую очередь привычками ума; молодость больше любит искать, чем обладать, и расточать больше, чем собирать. Это ее признаки. Думаю – и не могу сказать в свое оправдание ничего, кроме этого «думаю», – это состояние душе более естественно, более родное, ближе к ее вечному дому, чем состояние будто бы «трезвой», а на самом деле потерянной, оставленной, заблудившейся «зрелости»; и великие между нами не теряли именно этих черт и до самого конца.
«Трезвость», поздний скепсис, охлажденность – всё признаки в молодости растраченных душевных сил. Кому в молодости было куда себя вложить; чья душа не встречала препятствий на своем пути; кто любил и творил по желанию, где и насколько мог, – тому вольно говорить о безнадежности и безблагодатности мира, ибо надежды и благодати он уже вкусил, сколько хотел. Счастливая молодость создает охлажденных скептиков, но как быть тем, кто в молодости встретил только преграды на пути движений своей души? Только хранить надежды, так как сии люди не успели растратить себя. Цинизм есть мера жизненного успеха и для неимеющих успеха непонятен.
***
Душевная жизнь – огонь, и в ком он горит, под тем протаивает ледок повседневности, по которому мы скитаемся, неудовлетворенные прошлым, недостигшие будущего, и он проваливается всё глубже и глубже к первоосновам вещей, нигде не находя себе твердой почвы, покоя, дома… Человек души беспокоен, бездомен и опасен, всюду странник, всюду пришелец. Плоды его душевной жизни могут быть приятны или интересны обществу, если он поэт или мыслитель, но для него самого эта душевная жизнь скорее бремя, чем дар. Она означает обостренную чувствительность, неподдельную радость, но и подлинную тоску, и – всегда и во всем – неспособность испытывать удовлетворение, собой ли, своим делом или положением в мире. Ему, как Версилову, как всем самым глубоким героям Достоевского, всё будет мало. Помните: «Я понимаю, Господи, отчего Ты положил такой предел человеческой жизни – в расчете на тех, кому скоро всё наскучит… Но мне этого срока мало, мне никогда жить не прискучит!», – восклицает одно из действующих лиц в «Подростке». Неспособность устроения в этом мире гонит такие души к тревогам и опасности, к самоистребляющей, «испепеляющей жизни» 21 . Обществу и ближним они тяжелы, но если общество узнаёт что-либо новое о человеке и его душе, то именно от них.
***
Тот, чей духовный путь проходит в пустынной местности, не имеет более советчиков и таких учителей, мнения которых он мог бы принять беспрекословно. По дороге духовного одиночества и самозаконности он зашел уже достаточно далеко – все остальные дороги уже за пригорками, лесом, за горизонтом. Любая истина для него может быть поводом для размышления, не более. Кого спросить? Только Бога, но Бог всегда говорит полусловами, никогда не досказывает; Он не красноречив. Спрашиваешь Бога, а отвечают обстоятельства или собственная душа, так что задача верующей и одинокой, потому что мыслящей, личности в том, чтобы, сообразуя обстоятельства и свой внутренний голос, искать в них правду, в общем – во внимании к подробностям и глубинам. Никаких учителей, никаких советчиков. Мир, собственная душа и ничего более. Горит солнце, сияют звезды, тоскует ночь – и никого в мире, только мы и Бог.
***
«Бог» – не слишком ли многозначно это слово? Мы думаем о Боге то, что Он хочет, чтобы мы думали о Нем. Нет никакой принуждающей истины. Напротив: истины в мире сем свободно соревнуются. Мироздание есть загадка, разгадка которой заключена в нем самом и притом не может быть выражена словами. Только жизнь, собственная жизнь с тайнами и откровениями, падениями и возрождениями ведет личность по дороге к истине. Кто верит в полноту и смысл мироздания, тому полнота и смысл даются; кто не верит, не узна́ет их никогда. «Царство Небесное силой берется», – говорил Христос. Именно так. Истина в той степени истина, в какой мы ее свободно выбрали и следуем ей до конца.
***
Для меня самая естественная мысль – что Бог не таков, каким мы Его себе представляем. Нашему мышлению доступно только некое понятие о Боге, как и, скажем, об атоме; но к их внутренней сущности у мысли нет доступа и быть не может. Мы можем только тем или иным образом истолковывать знаки на небосклоне Вселенной, говоря возвышенным языком, и из совокупности истолкований составляются наше познание и наша вера. Однако и в случае самого простого, и самого сложного мы имеем дело исключительно с нашими мыслями и представлениями, не с вещами, которые мы себе представляем. Это отнюдь не ново, но основательно забыто.
***
Говорят: «Бог любит вас!» – Не знаю. Я могу думать только, что Он есть, а каков Он – могу только догадываться, читая письмена своей жизни. Определенность верований, ясность и теплота чувства уводят, я думаю, от правды о Боге, а правда в том, что Он непостижим. Он больше нас, и нелепо вкладывать в представление о Нем свои чувства. Мы можем только верить – и искать смысла в Его поступках.
***
Скажу даже так: можно надеяться либо на случайность, либо на Бога. Я предпочитаю – и это сознательный мой выбор – надеяться на Бога, потому что случайности моя жизнь с ее ценностями и надеждами безразлична, и никакой себе опоры в случайности как двигателе мироздания найти нельзя. Осмысленная жизнь не может опираться на бессмысленные основания. Если я нахожу смысл в своем бытии, я неизбежно должен найти его и в мире; «должен» не потому что «хочу», не по желанию, а в силу необходимости, – достаточных остроты зрения и способности обобщать. «Athéisme marque de force d'esprit, mais jusqu'à un certain degré seulement» 22 , говорит Паскаль. Наименьшая способность обобщения видит в мире безупречный порядок, в котором случайностей нет, но только воля Божества; средняя сила обобщения открывает и обожествляет случайность; еще высшая ступень обобщающей силы видит, что рябь случайностей наложена на некий правильный рисунок, или, можно сказать и так: в ряби случайностей на поверхности мироздания замечается правило, некий дрожащий и подвижный рисунок – искомый смысл бытия.
***
Человеку непременно нужно чувствовать связь этой своей жизни с какой-то другой, которая не здесь и не сейчас. Он жаждет неизвестности и движения, а в неподвижном кругу известного душа трепещет и изнывает. Эту тягу удовлетворяют традиция и – в гораздо большей степени – религиозность; исключительно ей оправданы современные россказни о жителях других планет. Своя собственная, здешняя, ограниченная жизнь не имеет никакого смысла, никакой ценности, если не связана ни с чем вне самой себя, до, после, сегодня или в вечности, здесь или в другом месте. Смысл дается только связью, неодиночеством; невыпадением, если так можно сказать, из вселенской связи явлений. Пока мы верим в эту связь и находим ее в своей жизни – в этой жизни есть смысл. Нужно верить – иначе душе не будет покоя, – что наше личное существование здесь не случайно, не безразлично, что оно связано с прошедшим и предбудущим нитями смысла, и – самое главное! – что оно продолжается и за темным горизонтом земной жизни. Без этого – не будет душе покоя.
***
Ирония – отношение слабого к вещам, которые сильнее его. Ирония служит дополнением страха. Либо мы боимся определенных вещей, либо мы над ними иронизируем. Таким образом, ирония – душевная самозащита слабых против угрозы. Она говорит о шаткости положения своего обладателя; дальше иронизирующего расположены шут и юродивый; первый иронизирует по приказу – он еще благополучнее второго, который заведомо лишен всего, гол и бесправен перед силой, над которой он насмехается. Эпохи, в которые ирония становится господствующим или хотя бы распространенным мироотношением, – сугубо неблагополучные эпохи. В иронии, как и в стоицизме, – усталость и бессилие. Иронизирующий облегчает ношу своей души, относясь легко к вещам тяжеловесным, но и закрывает себе путь к пониманию того, над чем смеется. Надо сказать больше: смех как философия жизни есть философия непонимания. Он позволяет относиться ко всему слегка, а это дурно.
***
Нехороши как безусловные стремления к относительно ценным вещам, так и относительные стремления к вещам, ценным безусловно. К одним нельзя стремиться отчасти, ко вторым не следует стремиться вполне. Здесь основная трудность повседневной нравственной жизни: мы постоянно сильно привязываемся к временному, и при том мало, недостаточно или лениво стремимся к вечному. Какие права на человека имеет совершенно ценное? и сколько от них можно отнять в пользу того, что ценно только отчасти? каково вообще определение безусловных ценностей? возможно ли в этой области какое-либо не ранящее совесть равновесие, или спокойствие здесь дается не гармонией, но только временным забвением одних ценностей ради других – низшего ради высшего, высшего ради низшего? Возможно ли нравственное равновесие, или нравственная жизнь всегда и только разновременная смесь противоположных побуждений? Неудачные ответы на эти основополагающие вопросы, по меньшей мере, известнее удачных. Это либо исход из общества и истории, в пустыню, в монастырь, бегство Льва Толстого; либо постепенное разрушение «тайных покоев своей души» 23 … Это противопоставление неизвестно большинству не потому, чтобы большинство было безгрешно, но потому, что люди редко умеют до конца осознавать побуждения своей собственной души. Нельзя сказать, чтобы в их душах никогда не возникали известные вопросы и побуждения – нет, просто на них никогда не направляется свет, так что душевные сумерки принимаются за благополучие, за внутреннюю ясность.
***
Полное, глубокое, во всей полноте и глубине чувство жизни – есть чувство смерти. Жизнерадостность в человеке непременно сопровождается глубокой тоской; известное во многих личностях сочетание веселости и мрачного ощущения мира не случайно. Дело не просто в том, что всякое доходящее до конца чувство переходит в свою противоположность; дело в том, что ощутить мир вполне значит ему ужаснуться. Скорбная сторона христианства неустранима никакой жизненной радостью. Если так можно сказать, заплатка на одном кармане не закрывает прореху в другом: радости тела не врачуют душу. Скорбь неустранима, и преодолевается только верой. Да, у тела есть свои святыни и высоты, но возвышенное для тела низменно для души. Герцен и Розанов с их упреками христианству неправы; да и сами они пришли со временем к скорби, только один – вне веры, а другой – вне христианства. Говорят, кстати, о «бесстыдстве Розанова», но я в нем вижу скорее упорное непонимание некоторых вещей, нежелание мыслить, а только чувствовать, и чувствовать одно приятное. В отношении пола и духа он просто не видел вопроса, как будто не знал ничего о таком отношении. Здесь ему виден был только напрасный стыд, навязанный личности некоторыми внешними обстоятельствами, государством и Церковью; самостоятельного вопроса душевной жизни Розанов в отношении пола и духа не заметил. А он есть. Высокое для тела низко для души, с этим ничего нельзя поделать; страсти и святы, и прекрасны, но своей святостью и красотой. В любви полов есть мощная принуждающая сила, но есть ли в ней правда? А душе нужна правда – легкий, невесомый хлеб. Погасить в себе огонь пола почти невозможно, но рядом с ними и выше его в душе горит совсем другое пламя: дух. Так вот, этого пламени духа Розанов как будто никогда и не видел, как противники его не видели ценности пола. «Телесное соединение мужчины и женщины, – говорил, например, Л. Толстой, – гадость и мерзость» 24 . Совсем нет. В нашей безмерно печальной жизни это не «гадость», а светлая радость, хотя и из разряда младших радостей, если так можно назвать переживания, говорящие только на языке тела; из разряда таких, о которых можно сказать: «Спасибо Тебе, Господи, за эту радость, и прости нас за нее!» Но радость эта доступна только для того, кто отдает себя, она дается под условием. Угрюмый потребитель торопливо насыщается и бежит к следующему удовольствию, и для него все радости в самом деле отравлены… а счастье, видите ли, дается только забвением себя.
***
Нам приятно движение, утомительна остановка, и ужасна мысль о полном его прекращении. Душевная жизнь больше всего боится подавленности, тоски, т. е. остановки внутренней, напряженной внутренней неподвижности. Пусть будет всё, что угодно, – в гору или под уклон, душевный подъем или огорчение, всё лучше неподвижности-тоски. «На миру, – говорят, – и смерть красна». «На миру», т. е. среди душевных движений, в перемежающемся блеске и тенях. И умереть не страшно, когда ты подлетел к смерти на возвышающейся или убывающей волне. Ужасно только неподвижное царство тоски. Бесприютность и безнадежность хороши в молодости, когда и через них на мир смотрит веселая надежда, для которой и недостаток полон, и неизвестность сладка, и несчастие упоительно, потому что во всех вещах она видит только путь и становление и переход, и никогда – окончание и остановку. Молодости всегда легко, потому что она окружена сверкающей гладью надежд…
***
Когда надежда перестает быть даром, она становится обязанностью. Как разновидность молитвы, она вменяется в религиозную обязанность, потому что надеющийся как бы меняет натяжение мировой ткани, подталкивает события, превращая их иногда из только вероятных в возможные, из возможных в случившиеся, и случившиеся именно так, а не иначе. Только при таком понимании, при условии, что мы видим в ней нечто большее, чем просто явление душевной жизни, надежда может быть религиозным долгом.
***
Когда человек изверивается, он просто устает искать смысл вещей, и душа его, если и была до того в полусвете, теперь добровольно оказывается в темноте. От ненасытной жажды знания, умеряемой, правда, уверенностью в невозможности полного ведения, душа бросается к житейской мудрости, т. е. к обожествлению неполных знаний о немногих вещах. «Нам хотелось бы, – говорит она, – чтобы в мире было так-то и так-то, – и рассказывает с грустной улыбкой о своей молодой вере, – но в мире всё не так и даже совершенно наоборот, и вообще жизнь не обязана соответствовать нашим чаяниям». Однако на самом деле не жизнь их обманула, а они перестали вопрошать прежде времени, и – хуже того – стали поступать так, как будто отрицательные ответы на их вопрошания уже были известны. Изверившийся отступает от своего долга.
***
С. Л. Франк прав: обаяние соблазнов пола не столько в чувственной любви, сколько в обещаемой ей полноте жизни, а чувственная любовь сама по себе для души значит мало – или почти ничего. Нам нужна не она, а нечто, на что она намекает, для чего она только знак. Глубокая ошибка – считать чувственную любовь целью стремлений юности, да и вообще каких бы то ни было устремлений. Напротив, в нас есть нечто, что сопротивляется чувственному миру и не желает в нем исчезать. Так что же это такое – некий твердый нерастворимый осадок, который не только не поддается растворению в половой стихии, но всячески ему противится? (Будь здесь Розанов, он бы на всякого так рассуждающего закричал: «содомит!», как он кричал на каждого противника своей философии, но эти розановские восклицания, надо заметить, только намекают на женственность его собственного характера…) Однако объяснять влечения духа предпочтениями пола не то чтобы странно, а несколько произвольно: почему не наоборот? К тому же, если видеть в «содомии» проявление женской натуры под мужской оболочкой, как это принято сейчас, то почему же как раз женственная способность растворяться без остатка в чувственности должна быть этим людям чужда? Странно и труднообъяснимо, да это объяснение и не подходит к великому Платону… Что касается меня, то я думаю, что эта сила сопротивления и есть душа.
***
«Оптимизм» или «пессимизм» личности определяется в сильнейшей степени широтой кругозора и дальностью взгляда. Неспособность заглядывать в будущее или прошлое дальше некоторого предела создает «оптимистов»; но чем дальше наш взгляд, чем больше мы видим причин и следствий, чем больше связей для нас открывается в мире, тем легче нам быть пессимистами. Поверьте: пессимист недалек от того, чтобы просить Бога об ограниченности взгляда; это бы дало ему покой. Глядя на мир, пессимист видит слишком много связей: больше, чем может уместиться в уме. Такая острота зрения делает мироздание если не бессмысленным, то имеющим слишком много смыслов. Это мешает сохранить уверенность и безмятежное расположение духа…
***
Лучший признак заблуждения – уверенность познающего в своих истинах. Спокойствие в области познания истины дурно само по себе, и это не мешает нам, всегда немногочисленным поклонникам Премудрости, услышавшим ее призыв на улицах и площадях, тосковать по уверенности и покою, по вечному дому, в котором тоске и беспокойству места нет… Вопрос из самых «проклятых»: возможно ли познание человека при условии сохранения душевного покоя и нравственного благообразия? Боюсь, что неразрешимые внутренние противоречия, как в случае Достоевского, являются единственным условием познания человеческого… Тогда как же быть мыслителю, психологу, поэту? Пожелаешь себе познания – тогда прощай, спокойствие; пожелаешь покоя – не узнаешь о человеке ничего. Как быть? Полная внутренняя уравновешенность – обычно полная внутренняя пустота. Уравновешенный не испытывает никакой тяги вовне, ничего не зачерпывает из мира, и – как следствие – пуст. Страсти, привязанности, стремления прикрепляют человека к миру, это отмечено еще давно, но еще и наполняют его, потому что человек, не заинтересованный ничем в мире, – не отказавшийся от своих привязанностей, как монах, а вовсе их не имевший, – есть, как говорил Гоголь, «дрянь во всех отношениях». Мир можно презирать, если будет на то желание, но для этого надо сначала принять его в себя, полюбить то, что заслуживает любви, оплакать то, что должно быть оплакано, испытать сладость и остроту стремлений…
***
Стоики предлагали человеку идеал, более подходящий для какой-нибудь неодушевленной стихии: «чего не могу, того не хочу». Для стихийного существа, какого-нибудь духа реки или березы, желаемое в самом деле одно с возможным; где нет воли, есть только скольжение между равновероятными возможностями, как у нас в полусне, между светом и тенью. Предложить человечеству такой идеал, значит изъять из обращения волю, т. е. способность стремиться через препятствия, и признать глубочайшее нравственное поражение. Да стоицизм и был философией поражения в теряющем смысл мире.
***
Истинные ценности состоят не в вещах, а в нашем отношении к вещам; существуют во время столкновения, удара, взаимодействия души и мира, и представляют собой только возможность до и после. Нет такой выражаемой словами истины, которой можно было бы научить человечество. Есть только определенное отношение к вещам, которое можно передать людям. Нагорная проповедь учит нас соприкасаться с вещами некоторым определенным образом; учит придавать правильное положение душе, как придают верный наклон смычку. Но в отношении выражаемых словами истин она оставляет нас в полном неведении: «что такое Бог? что Он нам готовит? что такое мир? что такое смерть?» Разум жаждет именно этого, но выражаемых словами ответов на его вопросы нет. Жажда разума неутолима. Истины, полноты жизни, вечности можно только касаться, но устремив на них взгляд, мы встречаем пустоту: на них нельзя смотреть прямо, как нельзя прямо смотреть на звёзды.
***
Смысл и красота разлиты в мире повсюду и непрестанно взывают к сердцу, однако выразить их вполне мы не можем. Смысл мира можно выразить, только создав другой мир, чем и занимается творчество. Другого пути нет. Поэтому душа в вечном томлении: вот блещет, уже рядом, совсем близко… но не ухватить, не выразить; можно только почувствовать и восхититься. Большего нам не дается на этой стороне бытия. Сердце наше полно смыслом, а разум собой, и никогда между ними не будет мира.
Кто вложил в нас жажду правды и красоты? И почему «материя», которую только и видят теперь в мире, должна стремиться к красоте и правде? Какое отношение имеют эти категории к размножению и отысканию пищи? Почему человек не в силах быть животным, и вечно испытывает то «чувство отчаяния и проклятия», о котором говорил Достоевский? Если это всё «материя», то зачем материи правда и красота?! Причем это не какие-нибудь «сложные абстракции», к которым мы приходим через упражнение разума, но напротив – ощущения самые первичные и глубинные, присущие душе изначально и непроизводные от каких-либо других начал. Даже больше: мы рождаемся с чувством присутствия в мире правды и красоты, и только с годами, изощряя свой разум, узнаём от него, что ни правды, ни красоты в мире нет, но только число, мера и вес. В личности есть изначальная трещина, и она принуждена разрываться между двумя несовместимыми истинами. Мы жаждем истины, но получаем сразу две, притом из разных источников, и никогда не утоляем своей жажды.
***
Можно сказать о непреодолимой трудности жизни, которая многим кажется слишком сложной загадкой для того, чтобы иметь решение: «Если нам трудно – повод ли это для того, чтобы отказаться от испытания и убежать? Иначе говоря, является ли трудность разрешения задачи признаком ее невыполнимости? Конечно, нет. Тогда не усомнимся и будем бороться до самого конца». Над чем угодно мы согласны трудиться, только не над жизнью – потому, вероятно, что считаем это безвыгодным для себя. Противоположность – религиозный взгляд на вещи, который говорит, «Раз тебе трудно, значит, твое положение имеет смысл. Раз ты заперт, значит, где-то есть скрытый ход». Безвыходное положение можно понимать только религиозно, т. е. с надеждой на его осмысленность и разрешимость, только требующие определенных усилий от личности. Религиозность, если можно так выразиться, требует готовности к труду над случайностями, неблагоприятными обстоятельствами, отсутствием удачи; готовности, в случае неизменимых обстоятельств, измениться самому. Умение учиться чему-то у жизни, даже понимаемое не религиозно, состоит в способности расти применительно к обстоятельствам, находя смысл в том, что еще недавно казалось его лишенным. Разделение жизни на «детство», «юность», «зрелость» и «старость» – распространенное заблуждение; на деле, духовных возрастов столько, сколько вы собираетесь прожить; и даже – я уповаю – еще больше.
***
Есть темная сторона души, которая не просветляется даже самопознанием. На этой темной стороне с ее жаждой быть сильным, хитрым и победоносным находил свои истины Ницше, а после него многие… Поскольку зло существует исключительно ради себя, и там, где есть хоть немного жизни для других, уже нет полноты злодейства, – эта часть души ближе всего к чистому злу. Духовная жизнь именно в подавлении и исправлении этого желания во что бы то ни стало утверждаться и побеждать. Просветление этой области состоит в том, что мы живем и боремся не для себя самих – и только до тех пор нам доступны правда и красота. Сила не губительна для обладателя только тогда, когда направлена на цели, чуждые его непосредственному животному благосостоянию. «Белокурый скот», которого призывал Ницше, – то самое существо, которое живет и борется исключительно ради себя. Да, мы на самом деле хотим силы и власти; но людьми остаемся только до тех пор, пока сознаём, что эти желания дочеловеческие, в чистом виде животные, и подчиняемся не им, а духу, началу внешне бессильному, но могучему. У человека нет большего врага, чем собственная сила и желание быть сильным.
***
Бог-дух неимоверно труден для человека. Хочется поклониться кому-нибудь такому, как мы. И в самих себе, и в других большинство из нас замечает не дух, но только личность. Дух, как он проявляется в нас, есть стремление вверх, ко всё более очищенным формам внутренней жизни; очищенным от сора и случайностей бытия, от наслоений животных, т. е. до-человеческих, побуждений, от привычек души… «Чистый пламень пожирает несовершенство бытия» – лучшее определение качеств духа. Пламя, ветер («не в буре и громе Господь, а в легком ветерке»), дыхание – словом, неуловимая и неоформленная бесплотная сила, по отношению к которой и разум, и воля выглядят грубо-материальными. Тихое дуновение, нежный шепот, безмолвное уклонение, говорящее где-то внутри меня: «Я не хочу» или, наоборот: «Так должно быть». Разум – гром барабана, воля – топот сапог, дух же – ласточка в небе и лучик света, безмолвное, безымянное, подвижное, невесомое «Я этого хочу» или «Я этого не приму». Этот голос настолько тих, что кошачьи лапки ступают громче него, но с ним нельзя спорить: он повелевает нам шепотом. Только слыша этот священный шепот, я знаю, что я живу.
***
Возможное и достоверное для меня доказательство бытия Божия в том, что без Бога человечество ожидает общее понижение уровня и неуспех во всех делах, оживляемый до времени, может быть, только фейерверками обманчивого технического всемогущества, настолько красивыми, насколько опасными. Божественное, я думаю, есть истинно-человеческое; человеческое по преимуществу. Человек, говоря христианским языком, есть сын Божий, сын Правды, и без нее не может. Всякая попытка человечества освободиться от Бога и божественного в себе приводит только к ужасам, разрушению общества, семьи и личности. Что бы люди ни думали о Боге, на безбожие у истории есть только один ответ: если первой падает религия, то за ней – совесть, и после совести – культура. Это всё факты, свободные от всякой оценки. Насилуя истину, можно выдавать вечерние сумерки за утро нового мира, как делают некоторые… но, на мой взгляд, беспристрастный наблюдатель должен видеть, что мы платим ныне по счетам революций и войн, а еще более – легкомысленно-кощунственной философии крайнего эгоизма во всех его видах, от утилитаризма до марксизма, которая оправдала жажду силы и власти, присущую человеку всегда, но обычно подавляемую и исправляемую влиянием высших ценностей… «Это не Теология, это Арифметика». За нас говорит история.
***
Чтобы не терять внутреннего света и надежды на жизнь вечную, мы должны и в этой жизни быть как можно более духовными существами. Угашение духа, погружение в житейскую, словесную, душевную грязь означает затмение этого внутреннего света. Чистая и высокая душа – как выметенный дом с открытыми на солнце окнами. Свет внутри гаснет не потому, что «внешние обстоятельства» загасили его, а потому что душа обленилась и отдалась на волю внешних обстоятельств. Это «мораль», т. е. отвлеченно и скучно, но верно названное Вейнингером «чувство смерти» 25 , которое преследует погруженную во тьму душу, – вещь совершенно определенная. Это чувство – признак измены духу, от него нельзя убежать усилиями рассудка и воли. «У нас нет выбора, кроме как быть духовными существами, иначе – темный омут, животная тоска без животных радостей…» Надо служить духу, не зная, что он такое. Надо любить свою душу и восхищаться ей, никак не умея ее определить. Словом, надо прислушиваться к неясному и неизвестному, неопределенному и невыразимому, только потому, что в нем, а не в рассудке и воле, источник святости, чистоты, красоты и правды. Без всяких доказательств; просто потому, что с ними свет, а без них – темнота и тоска.
Единственной плодотворной теологией является антропология. Если мы признаём, что истина, святыня и красота соприродны душе, то даже перед развалинами упорядоченного мира, перед видимым торжеством бессмыслицы у нас остается опора и надежда. Мировоззрение богооставленной эпохи притязает на самое полное, совершенное знание человеческой природы, якобы исследовало эту природу без остатка и нашло только клубок разрушительных сил. Здесь и открывается возможность спора с этим безосновательно самонадеянным временем. Что же на самом деле соприродно душе? Что истинно человеческое?
***
Бо́льшая чувственность требует, по меньшей мере, большей осторожности. Вопреки взглядам современности, дух совсем не то же, что сексуальность, но и не ее противоположность, он то, что над ней. Противоположность пола не дух, а разум. Их борьба непрестанна и бесплодна, потому что это борьба частей за то, которой из них быть целым. Победа в ней призрачна. Человек разума испытывает постоянный соблазн покориться инстинктам, а человек плоти находит в себе неизбежные сомнения, понятия греха и стыда. У выбирающего между разумом и полом не может быть устойчивого душевного равновесия, но только постоянные колебания между несогласимыми крайностями. Выход только в духовной жизни, которая, отправляясь за материалом для построения личности, не гнушается ни разумом, ни полом, зачерпывая из состояния, в каком находится душа в данную минуту. В том-то и дело, что человек есть не то, что он делает и переживает в это мгновение – он всегда нечто большее. Ни разум, ни пол, но дух, для которого мысли и страсти – только образы, возможности бытия.
***
Любопытно то, что наши половые притяжения и отталкивания, вопреки современному мнению, выражают не животное, но духовное в нас. Иначе нельзя понять, скажем, Платона, с его безумной или безнравственной с точки зрения последующих эпох «философской любовью к юношам». Здесь притяжения и отталкивания пола неотделимы от выраженного философски духовного содержания. Пол действительно тайна, но только не для материалиста (для которого пол превращается в пружину или одну из пружин мироздания) и не для Розанова (в глазах коего пол и его переживания вырастают настолько, что заслоняют и душу, и Бога; да Розанов им и поклоняется превыше души и Бога). Думая найти плотское, в самой сердцевине пола мы находим духовное, для которого двуполость человеческого рода и вложенный в плоть завет «Плодитесь и размножайтесь» – только поле действий и возможность себя проявить. Мы видим внешние движения, и думаем, что ими управляет целесообразность (инстинкт, жажда удовольствий, воля рода к размножению…), но за всякой целесообразностью оказывается дух, который сам в высшей степени нецелесообразен, и на все внешние обстоятельства жизни, которым так любят подчиняться иные натуры, приговаривая даже: «Как хорошо всё устроено!», – и на внешние обстоятельства жизни склонен смотреть с удивлением: «Зачем это?» Кто не удивляется, тот, как известно, и не философствует…
***
Единственная причина, по которой мы можем ценить человеческое тело – в том, что это храм души. Тем более для почитания останков нет другой причины 26 . Мы любим именно дух, воплотившийся в теле, а не что-нибудь иное. Если бы мы стремились к этому «чему-нибудь иному», как думает материализм, едва ли любовь занимала больше места в жизни человечества, чем она занимает в мире животных. Надо сказать и подчеркнуть, что любовь духовна по своей природе, хотя постоянно соприкасается с низшими, не-духовными переживаниями, и постоянно под угрозой от них. Я когда-то говорил, что плох тот человек, который ценит эротические переживания выше самой любви. Он не просто под угрозой, он уже в плену. Удовольствие изгоняет свободу. Хорошо, если такой человек испытает среди своих удовольствий смертную тоску – чувство ущемленной, покоренной плотью души; у него еще есть путь на свободу… Непосредственное душевное чувство – которому только и можно верить в вопросах религии и нравственности – говорит, что из всех удовольствий только удовольствия усилия и творчества и самоотдачи не грешны, т. е. не приближают душу к смерти. Все остальные суть истребительные удовольствия. Именно поэтому высшее, предельное ощущение любовного восторга неразделимо близко к смертному страху. Душе не остается больше места в этом теле, и на ложе любви она тоскует… Как спастись от этой тоски? Быть человеком, т. е. воплощенным духом.
***
Всё, что обладает последней важностью для души, обладает и последней ненужностью для мира. Тому, кто занят вопросами спасения души, трудно переоценивать значение своего творчества, т. к. он твердо знает, что для большинства людей оно никакого значения не имеет. «А о чем думает свет? – спрашивал Паскаль. – Об этом – никогда, но о танцах, игре на лютне, пении, стихотворстве, состязаниях и дуэлях, о том, как сделаться королем, но не о том, что значит быть королем и что значит быть человеком» Чтобы жить в мире, быть человеком и необязательно. Человеческое прячется, не найдя себе применения в обществе; и наоборот, толпа не нуждается ни в душе, ни в человеческом облике, ни в высших ценностях, п. ч. все они только мешают животной радости жизни. Истинно человеческое совсем не то, что называют «человеческим» эпохи поникшего духа, не совокупность животных привычек и удовольствий; истинно человеческое противоположно с непосредственным в человеке, противится его естественным слабостям, столь любезным для времен упадка; оно тянет его прочь от потребностей животной оболочки – вперед и вверх, к неведомой высшей жизни.
***
В оправдание поэтов и влюбленных надо сказать, что и весеннее волнение сердца, как бы нам ни казалось, так же относится к области духа, как и всё важное и настоящее в нас. Влюбленность – а весна всегда намекает на любовь, это вечный прообраз любви в мире – есть именно душевное, не телесное явление. Страхи, надежды, притяжения, отталкивания, опасения, упования, солнечный блеск и тени, незаметные шумы и запахи – тут торжествует и наслаждается полнотой жизни наша душа! А наслаждение, в котором видят теперь главнейшую сторону любви, душе чуждо. На наслаждение она взирает со стороны, недоумевая перед непрозрачной, темной, дочеловеческой радостью, которой радуется тело… Радости души более невинны и менее материальны
18
На это указывал Вейнингер.
19
«Между людьми нет ни одного, кто не носил бы в себе своего, беспримерного, неповторимого видения вселенной… …Лишь изредка и на мгновение озарит человека его личная истина, горящая в нем потаенно, и снова пропадет в глубине. Только избранникам дано длительно созерцать свое видение, хотя бы не полностью, в обрывках целого; и это зрелище опьяняет их такой радостью, что они как бы в бреду спешат поведать о нем всему свету. Оно не изобразимо в понятиях; о нем можно рассказать только бессвязно, уподоблениями, образами…»
20
Ницше.
21
Ходасевич.
22
«Атеизм говорит о силе ума, но лишь до определенной степени».
23
О. Уайлд.
24
Как будто этот писатель никогда не любил по-настоящему, и в отношениях между мужчиной и женщиной не видел области чувств и душевных привязанностей, того нежного облака, которое окружает любящих, а без этого нежного облака любовь в самом деле превращается в чистое утоление половой жажды.
25
«Жизнь души начинается с осознания Я, – хотя бы эта жизнь часто прерывалась периодами, заполненными самым ужасным чувством, чувством смерти».
26
Таким же должно быть и наше отношение к книге. Книга тоже храм души и гробница своего создателя. Неуважение к книге – последнее уважение, какое можно оказать человеку, это обида его душе.