Читать книгу Чувство моря - Улья Нова - Страница 6
Часть первая
Глава вторая
2
ОглавлениеНепривычно растрепанная, пахнущая ментоловым карандашом от мигрени, в байковом бордовом халате до пят, Лида застыла в дверном проеме. Обнаружив на пороге капитана, запыхавшегося, бледного, в забрызганных по колено брюках, она вся немного сжалась, как будто была застигнута врасплох за чем-то запретным. Слишком пристально вглядывалась в его лицо, пытаясь вычитать адресованное ей одной послание по знакомой клинописи морщинок, пигментных пятнышек, оспин. И совсем неумело скрывала захлестнувшие ее тревогу и нежность. От ее буравящего взгляда капитан поежился, как если бы его без предупреждения привели в рентгеновский кабинет, заставили раздеться, накинули на плечи прорезиненный жилет, набитый свинцовыми брусками. И принялись просвечивать насквозь.
Лида так и сидела за столом, прикрывая рот ладонью: притихшая, запертая, зажатая со всех сторон. Натужно улыбалась. И смотрела во все глаза. Капитан по привычке слушал вполуха. Но все равно ворчливо подметил: что-то она слишком уж старательно и размеренно, как будто заготовив заранее, докладывает о поломке нагревателя в ванной, о ранних заморозках, изглодавших не выкопанные вовремя клубни пионов и георгинов. А старухе-соседке на днях все-таки предъявили штраф за воющего по ночам пса – кто-то из соседей нажаловался, написал заявление. Теперь старуха подозревает всех подряд и уже три дня ни с кем не здоровается.
Чтобы немного растормошить Лиду, чтобы сократить распахнувшееся между ними заснеженное пространство, он спросил, как там дела на заседаниях кружка. Он и раньше так делал: улучив момент, осторожно расспрашивал про кружок. Каждый раз его неожиданный интерес вознаграждался радостью и оживлением. Как если бы с ним случилось долгожданное прозрение, пробуждение после вселенской темноты. Капитан всегда помалкивал, предоставляя Лиде возможность выговориться про кружок, потрещать без умолку о намеченной в декабре акции протеста у ворот мэрии, к которой они полгода готовились. Обычно он слушал рассказы о заседаниях как бы вполуха, хитровато потягивал чай, наискосок просматривал газету, а на самом деле дожидался, когда она разойдется и по рассеянности сболтнет, кто еще туда ходит, кто из знакомых в этой организации задействован. Позже, встречая на улице рассекреченных участников, капитан многозначительно ухмылялся. Пытался разгадать, что на самом деле подталкивает в кружок томную даму неопределенного возраста, чей фарфоровый профиль белеет в витрине магазинчика шляп, лунно мерцая прохожим площади с кинотеатром и памятником. Что заставляет посещать кружок сторожа библиотеки, бывшего столичного хиппи по прозвищу Архангел Михаил с необъяснимыми черными дырами в биографии, который в пятьдесят так и не отважился отрезать хвост-напоминание о бас-гитаристе из далекого прошлого. Что влечет туда смотрительницу салона зеркал, смешливую шатенку с ямочками на щеках. Но если уж тайные причины этих людей можно было себе придумать, то пойди, разгадай, распутай, что подтолкнуло участвовать в этой затее приземистого и угрюмого продавца колбас из крытого рынка, молодого учителя пения из местной гимназии и старушку-садовницу скверика возле набережной. Капитан все время ждал, но не решался спросить Лиду напрямик, посещает ли кружок его приятель, смотритель маяков. Скрытный финн за время знакомства не раз удивлял капитана способностью утаивать целые периоды своей жизни, неожиданно обнаруживая потайные ящички прошлого, будто шкаф, призванный до поры до времени утаить притихшие в секретных отсеках марки, бусины, лезвия, письма и потемневшие от времени гильзы.
Капитан постепенно сумел разведать, что кружок протестных вышивальщиц и отчаянных общественных кружевниц учрежден в городке лет пять назад. Узнав о появлении тайного ордена благородных рукодельниц, Лида беспрекословно поверила в его необходимость и сразу же примкнула. В юности она вышивала по схеме салфетки, вязала варежки и шарфы с орнаментами – матери и сестре к Рождеству. Тайком присоединившись к кружку, она долго и самоотверженно скрывала свое новое увлечение, выдумывая оправдания, почему задержалась на работе, куда отлучилась субботним вечером, где пропадала целый день рождественских каникул. Призналась приблизительно через год. За все время существования кружка она ни на миг не утратила воодушевления, не пропустила ни одного заседания, которые случались в разных местах и в разные дни, чтобы никто не смог выследить и нарушить покой собраний.
Капитан кое-как задним числом разведал, что зимой они собирались в пустующем классе гимназии, а летом – в заброшенной оранжерее. Как-то раз вышивали в радиомастерской, потом – в гримерной концертного зала. В раздевалке бассейна. В столовой рыбоконсервного комбината. Как бесприютные, скрывающиеся любовники или мелкие заговорщики, убегавшие от преследователей, кружковцы постоянно меняли адреса. Внимательно изучив географию их тайных встреч, нетрудно было догадаться, что кружок посещают самые разные жители городка. Каждый из них придумывает, где бы собраться в следующий раз, подыскивает помещение. И скоро они снова все вместе вяжут и плетут кружева под неуловимый шепот вечернего снегопада, под шум ливня. Потом, среди ночи, несколько самых смелых активистов прикрепляют к забору мэрии кружевные салфетки и носовые платки с вышивкой, требующей закрыть лакокрасочный завод. В другой раз через центральную улицу городка натягивают плакат, буквы из разноцветных ниток призывают не мусорить в приморском парке. Иногда участники собираются по субботам, возле центрального супермаркета. Раздают прохожим маленькие льняные салфетки, каждым своим стежком и узелком умоляющие прекратить уничтожение сосен возле эстакады, на въезде в городок.
Чтобы убедить Лиду в искреннем интересе к делам кружка, капитан изредка вручал ей бархатную коробочку с серебряной брошкой (недорогим, но долгожданным подарком), шутливо спрашивая: «А как поживает ваша мадемуазель Аморелла?» Затаившись, он с тайным удовольствием наблюдал, как озаряется Лидино лицо: на щеках начинают поигрывать задорные ямочки, в глазах мерцают давно угасшие мальки-смешинки. Она скидывала два десятка лет, становилась непоседливой и смешливой. Тараторила без умолку – бесхитростно, безбрежно. В такие минуты капитан снова переживал далекую волну тепла, некогда подтолкнувшую их друг к другу. Ему хотелось прошептать «родная». Но он ничего не говорил, а только сосредоточенно кивал, улыбаясь в усы. Это кратковременное потепление между ними и неожиданное, так необходимое воскрешение их прошлого всегда происходило благодаря бывшей столичной поэтессе по прозвищу «мадемуазель Аморелла».
Крашеная блондинка с тяжелыми волосами, похожими на расплетенные веревки каната, в молодости с азартом меняла мужей и политические убеждения. Была в столице борцом за сокращение рабочего дня, сторонницей разрешения курить в общественных местах, вдовой банкира, женой студента, защитницей бездомных животных. Подчас она умудрялась совмещать несколько взаимоисключающих ролей, на каждом шагу умело создавая скандалы, провоцируя сплетни, устраивая публичные драки, всегда и всюду с упоением позируя фотографам.
Потом случилось апрельское утро, напоминавшее свежестью бутон полевого колокольчика. В маленьком кафе на площади перед собором, который накалывал облако на шампур готического шпиля, величественно попивая чай, мадемуазель Аморелла посмотрела на свои руки. Она осеклась, но все-таки отхлебнула еще глоточек. Со ступенчатым фарфоровым хрустом поставила чашку на блюдце. Посмотрела на свои руки еще раз, чуть приблизив к окну, к свету, но снова не смогла узнать их. Тонкие длинные пальцы, безупречный маникюр, перстень с нефритом в тот день лишь подчеркивали подступающий сентябрь этих рук, не знавших усталости, тяжелой работы и даже домашнего труда. Это по-прежнему были цепкие паучьи руки, которые никогда не выпускали свое. Но одновременно это были чуть грустные отцветающие руки. Совсем чужие. От которых хотелось отвернуться.
В тот день мадемуазель Аморелла впервые в жизни запнулась, почти растерялась. Она рассеянно забыла о всех делах, поскорей расплатилась за чай, схватила сумочку и отправилась скитаться. Бродила по извилистым улочкам старого города бледным отчаявшимся призраком, потерявшим память, лицо и имя. К вечеру она все же сумела кое-как убежать от отчаяния, собраться заново, склеить свое подобие из уцелевших осколков. Последующие несколько месяцев она самоотверженно держалась, не подавая виду, что знает о наступлении своей осени, что чувствует повсюду ее сырой, тревожащий ветер. Умело воссоздавая былые ужимки, она царственно выгуливала обширное собрание платьев, оголяла монументальные плечи, повиливала бедрами и с завораживающей хрипотцой хохотала перед изумленными зрителями своей жизни. И все же после того дня она все чаще настороженно умолкала, панически выискивая в жестах и ухмылках знакомых неуловимые подтверждения своего нарастающего листопада.
Однажды в щедро осыпанный пыльцой и солнечными бликами июльский полдень, оставив на память от своей поэтической и светской жизни лишь легкомысленное прозвище, мадемуазель Аморелла въехала в приморский городок. Не подавая виду, что на самом деле бежит сюда от отчаяния, что старается обмануть свою осень и как-нибудь перехитрить судьбу, она гордо выпрямилась за рулем старого «Мерседеса» с открытым верхом, чуть вздернула носик, чтобы ветер трепал синий кружевной шарф и беспечно ворошил золотые локоны победительницы.
Она торжественно ворвалась в городок в сопровождении грузовика, до скрипа набитого мебелью, платьями, сапогами и босоножками с пиками и шпагами воинственных каблуков. Незадолго до переезда мадемуазель услышала по радио своеобразное напутствие, которое показалось ей весьма удачным для начала пятнадцатой по счету новой жизни: «Намеревался встретить в этих тихих местах свою старость». Заучив эти слова наизусть, постепенно сроднившись с ними, как добродушная и практичная мачеха, мадемуазель Аморелла глубокомысленно произносила их новым соседям и встреченным на улицах старушкам городка.
– Вот, – исповедовалась она продавщице бакалейной лавки, – сбежала от выхлопов и гудков. Долго сопротивлялась, но все-таки сумела вырваться из цепких лап большого города. А здесь меня дожидался прабабушкин дом, родовое гнездо. Небольшая деревянная вилла – жаль, что далековато от моря. В детстве она казалась нам с сестрой настоящим замком: сиреневая вилла с белыми ставнями, по которой гулял ветер надежд и предчувствий… Сестра умерла пять лет назад. Все мои умерли. Теперь мой дом серый от времени и дождей. Старый. И такой холодный. Даже не знаю, что с ним делать, за что хвататься. Постепенно перестрою. Заменю рамы. Чуть-чуть утеплю. Но это со временем. А пока отдохну. И настроюсь встречать в этих тихих местах свою старость. А как же иначе, милочка. Она никогда не спрашивает перед тем, как нагрянуть. И объявляется неожиданно. Я сама-то еще ничего о ней не знаю, слышала, что так говорят. Но, похоже, лучше уж подготовиться, чем позволить гостье застать нас врасплох.
В этих смиренных сиреневых монологах, очень расположивших к ней прохожих и соседей, мадемуазель Аморелла умалчивала о своих тайных надеждах. Во-первых, встретить в городке скромного провинциального холостяка. И, конечно же, воодушевиться здесь, в провинции, новыми политическими убеждениями. Без которых мадемуазель ни дня прожить не могла. Без которых с ней случались приступы астмы и затяжные мигрени. Потому что больше всего на свете она боялась скуки и повседневности.
Присмотревшись к неторопливой жизни городка, мадемуазель скоро переоделась в шуршащий, вжикающий при ходьбе спортивный костюм. Немного погодя она остригла волосы в маленькой парикмахерской, недалеко от бульвара, где два старых скрипучих кресла и мутная витрина по вечерам разбрасывает на брусчатку леденцы лилового света. Через некоторое время соседкам казалось, что мадемуазель всегда, безвыездно жила здесь.
Обживая городок, она с первого дня принялась изучать слухи, поверья и легенды, при любой возможности допрашивая всех встреченных на пути мужчин. Со временем ей удалось выпытать многие местные тайны. Например, про торговку босоножками и шлепанцами с пятничного «большого» рынка, которая однажды поколотила цыгана-предсказателя, попытавшегося украсть с лотка резиновые сапоги. Она узнала о художнике с мировым именем, который приезжает в городок, чтобы подвести итоги жизни и сверить часы, ведь он уверен, что время здесь течет иначе, чем во всем остальном мире. И, конечно, от Амореллы не укрылась история памятника, что так гордо и одиноко стоял на небольшой пятиконечной площади, возле кинотеатра, библиотеки и магазинчика шляп. Лет двадцать назад этот памятник из серо-розового мрамора установили в честь героя, который прошел три войны, а потом стал авиатором и многие годы участвовал в испытании дельтапланов и самолетов. За изваяние скульптору была вручена правительственная награда. Что вовсе не мешало девушкам городка каждое лето, в день солнцеворота, украшать каменную голову героя венком из полевых ромашек, васильков и колокольчиков – не фамильярность, скорей бесхитростная и безбрежная девичья нежность.
Из воспоминаний, сбивчивых слухов и документов, наспех прочитанных в безлюдном музее истории городка, мадемуазель Аморелла со временем сумела восстановить один день чужой жизни, которая совершенно ее не касалась. Ей стало известно буквально по минутам: однажды будущий памятник, тогда еще сорокалетний мужчина без лысины и без единого намека на седину, пригласил знакомую даму прогуляться по небу. Говорят, она была его невестой. Или должна была стать невестой в конце той давно задуманной прогулки под облаками. Хотя, возможно, дама сама упросила будущий памятник взять ее с собой в самолет, намереваясь проверить, существует ли на самом деле седьмое небо или оно – выдумка и сказка, впрочем, как и многое в этом мире.
Аэродром в те годы располагался в окрестных полях, недалеко от окружного шоссе. Было раннее утро, медленно наливающееся жаром. Бабочковое. Медвяное. Герой трех войн яростно разогнался по взлетной полосе, что тянулась среди перепаханной жирной земли полей. Вздымая пыль, раздирая тишину истошным ревом, маленький легкий самолет оторвался и взмыл в перламутровое утро августа. Герой трех войн направился к облакам, выкрикивая даме заранее заготовленные слова о чайках и их свободе. Вездесущий рев двигателя придавал ему безоглядной мальчишеской решимости. Все внутри и снаружи хрупкой машины грохотало, гудело, дребезжало. Все мешало словам, их раздувало ветром, их разбрасывало по сторонам, их разбивало пропеллером на множество крошечных стеклянных брызг, будто мыльные пузыри, не успевающие блеснуть радугой разводов. Герой трех войн отчаянно повышал голос – до крика, до хрипоты, намереваясь сделать мертвую петлю своего рассказа, последовательно и плавно перейти к необходимости быть вместе, к чувствам, которые сильнее свободы, которые сильнее жизни. Он давно наметил как-нибудь коротко и точно, по-военному прямолинейно доложить даме о своей невозможной, неодолимой любви к ней.
Теперь он так разволновался, что не ощущал рук, не чувствовал пальцев, как если бы нечаянно растерял их. Рассуждая, с каждым словом приближаясь к судьбоносной петле признаний, будущий памятник недопустимо отвлекся, нечаянно вырулил самолет под самые облака, намного превысив дозволенную хрупкой и несовершенной модели высоту. Заговорившись, раскричавшись, он растерялся. Безрукий, взволнованный, не сумел справиться с управлением. Все никак не мог вспомнить совсем простое, из курса начинающих пилотов – как разблокировать аварийный рычаг. На следующий день, ближе к вечеру, искавшие их обнаружили место крушения среди приморских дюн. Пижма, тысячелистник, осока, облепиха. Аккуратные холмы желтого песка, по которым гулял ветер. И, будто очищенная второпях скорлупа, выгоревшие обломки самолета. Среди них – двое. Бездыханные, изломанные, умершие в одно мгновение. Окончившие полет вместе и навсегда, так уточняла для себя мадемуазель Аморелла, старательно делая ударение на каждом слове.
Успел ли герой трех войн объясниться в любви? Что сказала и о чем промолчала дама в ответ на его признания? Как прожили они последнюю, страшную минуту падения? В тот краткий миг, когда он и она уже понимали, что все кончено, – взялись они за руки напоследок? Зажмурились и сцепили пальцы в нерушимый замок? Об этом теперь можно было только догадываться. И бывшая столичная поэтесса мадемуазель Аморелла с нарастающим любопытством разведывала подробности этой истории у самых разных встречаемых ею на пути мужчин городка. Увы, среди них не отыскался скромный провинциальный холостяк, с которым можно было бы стариться в этих тихих местах. Зато со временем, разузнав подробности трагической гибели героя трех войн, шумная мадемуазель нечаянно впустила в грудную клетку один день чужой жизни. Она вдруг приняла близко к сердцу тот утренний полет, смертельную петлю признаний, нечаянное крушение самолета. Она была тронута, она лишилась покоя. Она отыскала болезненное удовольствие в том, чтобы снова и снова сочинять последнее признание героя трех войн. Обычно Аморелла размышляла над смертельной петлей за чашкой вечернего чая, все сильнее веря, что именно эти слова она и сама так ждала, жаждала и желала услышать. Но по печальной усмешке судьбы их никто никогда не произнес, не прокричал, не прошептал ей. Ведь по жестокой ошибке времени и пространства именно эти слова намеревался прокричать за несколько минут до гибели сорокалетний мужчина без лысины и без единого седого волоса, главный памятник городка, установленный на пятиконечной площади. Намеревался наконец исторгнуть из себя эти драгоценные слова для другой, вполне возможно, бесцветной и однообразной дамы, сумевшей проникнуть в его сердце.
Сочинив признание или все же прозрев до единого слова своим растроганным сердцем, мадемуазель Аморелла решила до конца своих дней оплакивать героя трех войн. Раздумывая о его последнем часе, она всегда становилась безутешной, наполнялась мглистой тяжестью горя, как будто и впрямь была единственной дамой, которой он так и не успел признаться в вечной и невыносимой любви.
С некоторых пор мадемуазель Аморелла каждое воскресенье ходила на свидание. Рано утром она неторопливо струилась по аллее приморских вилл в черном платье до пят, с сумочкой, украшенной черным страусовым пером, в бархатной шляпке с короткой кружевной вуалеткой. Торжественно брела сквозь ароматы корицы и тины, горького шоколада, копченостей и псины, пыли и гиацинтов, гнили и луж.
Шла мимо заброшенных домов, что пялились ей вослед глазницами выбитых окон. Смиренно и в то же время задумчиво проходила мимо пекарни. Чуть прибавив шагу, спускалась вниз по улочке, соседствующей с рыночной площадью. Не поворачивала головы в сторону оживленных, роящихся суетой торговых рядов. Не вздрагивала, когда колокольчики маленькой часовни, похожей на фургон бродячих артистов, озаряли окрестности пронзительным перезвоном, позолоченным воскресным гимном, в котором над городком звучали будильники, долгожданные телефонные звоночки, рождественские бубенчики, музыкальные шкатулки. Не засматриваясь по сторонам, не прислушиваясь, о чем говорят и помалкивают прохожие, Аморелла спешила к своему жениху, к холостому и неброскому мужчине, на котором она запнулась, от которого ее сердце рванулось во все стороны сразу. И ожило. И затрепетало окончательно и бесповоротно.
Смиренно опустив голову, спешила она через пустырь возле лютеранской церкви. Тенью скользила мимо салона зеркал, один-единственный раз посмотрев в сторону реки, чтобы ухватить ненасытными ноздрями сырой ветер, перемешанный с копотью и угольной дымкой. Шла мимо запертого по воскресеньям магазинчика шляп. Спешила по безлюдному переулку, в котором жил и хозяйничал мшистый выдох подвалов. Почти бежала на площадь. К нему. К нему.
Каждое воскресенье сквозняк трепал подол черного платья, перебирал чуть хрустящие кружева, ворошил чуть поблекшие волосы. Аморелла издали выплескивала в небо ладонь и с каким-то новым, незнакомым усердием махала своему жениху, тому, с кем она намеревалась встретить старость в этом тихом месте. И памятник герою трех войн ждал ее посреди пятиконечной площади, молчаливый, статный и бесстрашный, в серо-розовой каменной шинели, которая обтягивала его треугольную спину. А чайки плавали над шпилями и чердачными окнами, сновали над его и ее головами, распахнув в широком сером объятии острые крылья. А чайки скользили над почерневшими черепичными крышами городка, плача и крича о своей бескрайней свободе, которую не на что выменять и некому отдать, в какую из сторон света ни лети.
Когда капитан слышал о мадемуазель Аморелле, в сердце его распускалась маленькая смешливая роза. Сейчас он почувствовал то же самое. Но оживившаяся и повеселевшая Лида зачем-то призналась, что дважды посещала кружок, пока он лежал в больнице. Узнав об этом, капитан почувствовал изжогу. Возможно, это была ревность. Или недоумение. Или что-то другое, многослойное, несколько минут безжалостно испепелявшее ему нутро.
Как всегда, озаренная рассказами о кружке, Лида по неосторожности проболталась: все эти дни на карниз спальни прилетали три чайки. Сидели перед окном. Смотрели вглубь комнаты, будто ждали его возвращения с минуты на минуту. И это казалось хорошим предзнаменованием… Почему-то про чаек капитан слушал внимательно. Слушал и замирал, слушал и мерз, не решаясь задать вопрос: неужели все и вправду неважно с его здоровьем? И Лида осведомлена, знает прекрасно, но изо всех сил старается скрыть, хотя нисколечко не умеет притворяться. И никогда не умела. Совсем не актриса. В том числе и за эту непосредственность, за простоватую безыскусность он когда-то отличил ее от стайки жеманных подруг. Как-то сразу доверился ей, раскрылся, а потом уж и полюбил – неожиданно, безбрежно.
Между делом, как будто слегка извиняясь, Лида обмолвилась, что сын взялся за вторую работу. Теперь три раза в неделю сторожит спортивно-оздоровительный центр. «Дня не прошло, – тихо жаловалась она, – на руках пошли экземы от хлорки бассейна…» Ничего не сказав в ответ, капитан через силу влил в себя бледненький чай, который ему настоятельно советовал доктор. Едва подкрашенный и безвкусный, от какого любая проворная мысль впадает в спячку, зато сердце бьется спокойно и давление не скачет. Изученную до мелочей, изведанную годами радость возвращения домой заглушила незнакомая тревога: хотелось зажмуриться, ничего не слышать, ничего не подмечать, чтобы цепь мелких штришков и нечаянных догадок не привела к обоснованным подозрениям. Вроде того, что Лида напугана. Или даже так: она ждала худшего, она почти смирилась. Но обратный отсчет все-таки удалось приостановить, и теперь худшее отложилось на время. Неужели эта чертова глубоководная мина его внутренностей делает жилки Лиды дребезжащими, а ее увядающую кожу – почти прозрачной. Она так напряжена, будто держит на голове серебряный поднос, уставленный бокалами на тоненьких ножках. Стараясь изо всех сил сохранять равновесие, опасаясь пошевелиться, она медленно и плавно струится по коридору. Держит спину очень прямо. Избегает резких движений. Сдерживает слова. Но как будто слышен тоненький перезвон бокалов, похожий на далекий плач. И дом заранее начал копить следы отсутствия хозяина, сгущающиеся признаки его исчезновения. Иначе к чему бы Лиде так угодливо, почти виновато укутывать капитана в синий плед? Будто он – обездвиженный ревматизмом пенсионер. Или обессиленный юноша-туберкулезник. Иначе к чему, некрасиво зачесав волосы назад, она легонько опускается на край дивана и незнакомо, трепетно гладит тыльной стороной ладони его щетинистую щеку. А потом, с тем же шатким серебряным подносом на голове, сгорбленная и притихшая, сосредоточенно роется в секретере, разыскивает отложенные до его приезда газетки, а на самом деле, вполне возможно, пытается скрыть слезы и дрожь.