Читать книгу Чувство моря - Улья Нова - Страница 8
Часть первая
Глава вторая
4
ОглавлениеРано утром в воскресенье Лида, как всегда, принялась шелестеть оркестром целлофановых пакетов. В ее назойливом оркестре участвовали пакеты-басы из толстого целлофана и полиэтиленовые сумки, пронзающие слух настырным шуршанием. А остальную музыку составлял разноголосый хор тоненьких пакетиков, посвистывающих и визгливых.
Все было как обычно: жена собиралась на воскресную службу. «Наметила после церкви зайти на рынок», – угадывал капитан, не зная, радоваться или скучать от предсказуемых событий, составлявших его жизнь в последние годы. Раскалившаяся за ночь подушка жгла затылок. В подтверждение его догадкам жена осторожно заглянула в спальню. Убедившись, что он не спит, приторным шепотком поинтересовалась: «Купить чего-нибудь?» Тогда капитан, сам того не ожидая, огласил дом выкриком сиплой раненой птицы: «Папирос!»
Укоризненно глянув из-под бровей, Лида удалилась. Не произнесла ни слова. Не покачала головой. Не хлопнула дверью. Оставила наедине с тягостной и многозначительной тишиной.
Подкравшись к окну, он выяснил, что старуха-соседка, хозяйка воющей по ночам псины, медленно прихрамывает к остановке под руку с Лидой. Они ковыляли понуро и смиренно, в выходных пальто и шляпках, перебрасываясь замечаниями, качая головами, заслоняясь сумками от разъяренного в предчувствии зимы ветра. Несмотря на испепеляющую немощь, капитан галантно дождался, когда дамы залезут в маршрутку, только тогда почувствовал себя один на один с насупленным домом, до отказа набитым безразличными вещами, которые научились делить свое существование без его присутствия и прекрасно без него обходились.
Вспомнилось, как под Новый год дочь хромой старухи зашла посплетничать, распространяя вокруг кряжистый дух перегара. Она так раскатисто кашляла, будто норовила во что бы то ни стало выхаркать сердце. Лида весь вечер отпаивала гостью липовым чаем, и они сбивчиво перешептывались на кухне.
В тот вечер, сам того не желая, капитан нечаянно подслушал, что у хромой старухи какие-то давние размолвки со сватьей. Что-то между ними однажды стряслось, – сейчас уж никто точно не помнит. Так или иначе, лет пять назад между двумя кроткими на вид старушками вспыхнуло молчаливое соперничество, негласное состязание – кто кого переживет, кто окажется крепче. В тот новогодний вечер дочь старухи громко жаловалась, что в последнее время мать все чаще заводит невыносимый спортивный разговор, мелочно и придирчиво оценивая свои скудные возможности и ревностно вычисляя силы соперницы. В такие минуты, упав в кресло, нетерпеливо оттолкнув ногой кота, хромая соседка со скорбным торжеством напоминала дочери, что всю жизнь проработала санитаркой в окраинной больнице городка. Часто брала ночные смены, таскала на своем горбу паралитиков, света белого не видела, «пахала как лошадь» без отпусков и выходных. Зато сватья, жена архитектора, всего два или три года служила страховым агентом. Потом стала домохозяйкой, «всю жизнь мужу тапочки подавала эта твоя пустышка свекровь» – при любом удобном случае гневно швыряла старуха в лицо дочери.
Каждый раз хромой старухе хитростью удавалось разведать, она была отлично осведомлена, кто чаще лежал в больницах, у кого сильнее шпарит давление, кто ведет по числу кризов и предынфарктных состояний. Приняв во внимание трехкомнатную квартиру соперницы, выходящую окнами на сосновый парк, старуха приходила к неутешительным выводам, скорбно предсказывая: «Так и знай, года не пройдет, свекровь Агата будет хоронить твою мать». От своего бессилия, от предчувствия скорого поражения старуха на полдня впадала в ворчливое уныние. Потом, неожиданно воспарив духом, оживлялась, намереваясь перебороть… все-таки пережить негласный закон природы и хитростью, обманом, подлогом пережить все-таки соперницу и победить. В ход шла артиллерия мазей, растительных масел, общеукрепляющих настоев. Из городской газетки вырезались оздоровительные рецепты любителей подручных лекарств, умеющих превращать в средство исцеления все что угодно, не исключая куриный помет, накипь и ржавчину. Как ни странно, нехитрые вырезки, упрямая оздоровительная суета, подкрепляемая завистью и страхом, придавали старушенции сил. В прошлом году ей исполнилось восемьдесят, но она по-прежнему, на все лады причитая, ковыляла без палки на рынок. И на воскресную службу в теплые и безветренные дни прихрамывала, подбадривая себя тем, что не намерена превращаться в лежачий куль и становиться для дочери обузой.
Вспомнив об этом соревновании, придающем здоровья обманным путем, капитан почувствовал волну, ударившую его в носоглотку. Захлебнувшись и утонув, он опал на диван, будто якорь, сброшенный на дно морское. Замер, вслушиваясь в шорохи проносящихся за окном машин. Ненадолго превратился в тихий стон зависти и тоски от сознания чьей-то чужой жизни, протекающей в этот момент где-то поблизости, во всей своей неистощимой, неуязвимой и неувядающей пока полноте.
Лихорадка и немощь набрасывались наперебой, почти без просветов. Лиде кое-как удалось упросить его, чтобы прогулка к морю была отложена еще на несколько дней. Потом об этом пришлось забыть вовсе. Под действием травяных чаев и настоек капитан целыми днями спал обморочным потусторонним сном. Он теперь часто видел во сне двор своего детства, он ждал, когда же мать выглянет в окно и позовет его обедать. Но она не выглядывала, наверное, заболталась по телефону, заслушалась радио или уснула. И он часами скитался по подворотням, ошивался возле незнакомых подъездов, из которых тянуло холодом и сыростью. Он наблюдал, как небо темнеет над антеннами жестяных крыш, чувствовал, что скоро разразится ливень. И все равно ждал, когда же мать позовет его есть самый вкусный в мире суп с клецками. Наваристый, горячий, пряный – после сентябрьской пронизывающей прохлады. Но она заслушалась радио, заболталась по телефону, задремала. И снова не звала его, не звала бесконечно, мучительно, до самого пробуждения.
По утрам он мерз под одеялом и под толстым овечьим пледом, дрожал, укрываясь с головой, совсем по-детски прижимая колени к груди. Разбуженный окончательно, он с усилием выныривал из тревожных черно-белых скитаний, не всегда понимая, где находится. Несколько раз при пробуждении был уверен, что новое утро застигло его врасплох на самой середине штормящего моря, в капитанской каюте «Медного». Из мешанины свалявшихся, обесцвеченных звуков, из топкой тишины затаившегося дома он решительно и непреклонно высвобождал, отвоевывал, воскрешал шум рассекающего волны траулера, яростный рев двигателя, осыпающие бока брызги, грохот, лязг, крики и перебранку на палубах. Он снова предчувствовал тысячекрылый безжалостный ветрище, колющий щеки миллионами затупленных игл, пропитанный льдом, горчинкой морской воды, бескрайним простором и перламутром снежинок, похожих на чешую крошечных рыб, затаившихся у самого дна в ожидании весны.
Когда он ходил в плавание и по разным причинам задерживался на самой середине моря, Лида убегала из лицея в обеденный перерыв. Нетерпеливо вырывалась из тихих улочек, обманом выпутывалась из всех своих тревог – к морю. Долго сосредоточенно брела по кромке волны, обняв себя руками за плечи, вглядываясь в тающие на мокром песке обрывки кружевной пены. Неохотно припоминала закономерность, обнаруженную много лет назад, задолго до замужества. Море всегда извлекало из глубин, вытаскивало из соленых мерцающих толщ и выбрасывало на берег к ее ногам именно то, что теперь закончилось, что прекратилось, что навсегда утратилось из ее жизни. Как будто законченное и отжившее, именно здесь, на берегу, проговаривало себя громко и вкрадчиво, слагалось в крыло мертвой чайки, в обрывок цепочки, в игрушечный вертолет из ярко-синей пластмассы. Камешки-знаки намеренно попадались на глаза, провозглашая наступление очередной невозможности. Серый осколок в форме корабля однажды явился и был разгадан как завершение походов в море ее отца, как неумолимый предвестник схождения старого моряка на берег. Лида отлично помнила темно-красный камешек в форме сердца, замеченный среди заплаканной гальки и увлажненного прибоем песка через два года после рождения сына. Она выхватила его из-под волны и сжала в кулачке, до боли вонзившись пальцами в ладонь. Прошло немало дней, прежде чем Лида все же приняла это известие, что все ее любови теперь свершились, что все ее нежности растрачены и завершены. Что отныне настает пустоватый покой устоявшегося и безразличного мира, охладившегося и усмиренного сердца.
Однажды Лида брела по берегу мутным сбивчивым призраком и заметила на мокром песке, у самой кромки волны, серый камешек в форме маленького сжавшегося человечка, с вкраплениями кровинок сердолика, который подтвердил окончательно, бессловесно, что врачи не ошиблись, что она действительно больше не сможет иметь детей. Ей часто вспоминался серо-фиолетовый чертов палец, похожий на патрон, извлеченный морем в тот день, когда она всех простила и все приняла, утратив ярость и ненависть, сдавшись череде мирных мгновений, нанизываемых на ниточку недель и лет. Без войны, без ненависти, без страсти. Лида каждый раз до мелочей припоминала эту беспощадно-верную, давно подмеченную закономерность, которая многие годы поражала ее, погружая в благоговейную горьковатую немоту. Иногда, прогуливаясь вдоль берега, она панически вглядывалась под ноги, выискивая среди камешков, высматривая в клубках водорослей новый знак наступления невозможности. Вглядывалась, боясь его обнаружить. И все равно искала так пристально, что глаза начинали слезиться от ветра.
Однажды ей встретились две женщины в алых спортивных куртках. Они шли по берегу на приличном расстоянии одна от другой. Они царственно шествовали Лиде навстречу с палками для спортивной ходьбы, посвистывая болоньей. Одиноко очерченные на фоне яркого ледяного неба, независимые, спокойные, ничем не встревоженные, женщины гордо маршировали у кромки волны, неся вдоль моря обветренные лики надежды на долгожданную встречу. Алые, как сигнальные флаги, одинокие, как призывные лепестки любви. Проходя мимо каждой, Лида посильнее запахивала продуваемый ветром плащик, уколом гордо ощущая свою неразменную принадлежность и свершившуюся судьбу.
Но бывали дни, когда наедине с морем и ветром Лида становилась легкой, начинала верить, что эти стальные волны конца октября не способны причинить вред ее капитану. Искала в россыпи песчинок медовые слезинки янтаря, нагибалась за ракушкой, прятала ее в кулачке, потом бросала подальше, на съедение волнам. Замечала, как возле Сварливой скалы ночной рыбак камбалы раскладывает снасти. Пела морю свою любимую песню о сестре, которая ждет на берегу брата-рыбака. Как и сестра рыбака из песни, во весь голос разговаривала с Матерью Ветра и Матерью Ночи, умоляя отпустить назад ее капитана. Торопливо брела в сторону мола и маяка, с каждым шагом старательно собирая и склеивая себя, будто разбитую чашку: по черепкам, по кусочкам, по крупинкам. Кружевная оторочка пены шипела и таяла в упругом песке под ее каблуками. Чайки скользили над колышущейся суровой гладью, сновали над пустынным пляжем. Однажды море выбросило к ее ногам три мокрые, осыпанные песком розы. И Лида целый день чувствовала себя безгранично любимой этим вот берегом, свинцовым безмолвием и россыпью сияющих на волнах светлячков.
Возможно, своими песнями, отчаянно снующим по горизонту взором, смятой в кулачке косынкой, мокрыми от осенней мороси волосами Лиде каждый раз удавалось разжалобить даже саму госпожу Алевтину, вымолить у взбалмошного урагана небольшую отсрочку. И тогда, уже распалившаяся и яростная перед очередным буйством в бухте, заслушавшись песней о сестре рыбака, госпожа ураган наливалась сонливой ленью, опускалась на дно морское. Дремала и нежилась в мягком бархатистом иле, в топком сияющем песке до тех пор, пока «Медный» не причаливал к берегу, выпустив на сушу капитана, всех его рыбаков и матросов целыми и невредимыми.
В долгие зимние воскресенья затянувшихся плаваний капитана, когда замерзшие улицы и сжавшиеся дома косо штриховал сизый снегопад, сдержанная и притихшая Лида, оказавшись в центре городка, как никогда внимательно прислушивалась к перешептыванию оконных безделушек. Ко всему присматривалась, все подмечала. Двух фарфоровых спаниелей в освещенном оконце аптеки. Пишущую машинку и отцветающую герань в широком окне трехэтажного каменного лицея, где она преподавала ботанику. Трагично-желтую занавеску в чердачном оконце бывшей прачечной. Замечала сквозь шторы выцветший за лето букетик искусственных маргариток. Пыльный сифон для газированной воды. Военный бинокль. Оставленную на столике у окна книгу сказок братьев Гримм. Синий китайский термос с бабочкой на поблекшей эмали.
В эти мутные январские дни маленькие сокровища подоконников, воссияв перед глазами, болезненно вторгались в ее шаткий растерянный мир, производя свой истязающий или обнадеживающий ритуал. Они вспыхивали, высвобождая из глубин затаенные тревоги. Или без причины изливали в самый центр груди искристый и обезболивающий мед убежденности, что беды не будет, что капитан скоро вернется домой.