Читать книгу Исходная точка интриги - В. П. Волк-Карачевский - Страница 14
II. Имя странного Потемкина
9. Императрица Елизавета
ОглавлениеВеселая царица
Была Елизавет.
А. К. Толстой.
…в закон себе вменяя
Страстей единый произвол.
А. С. Пушкин.
Императрица Елизавета Петровна благосклонно отнеслась к студентам. Студенты действительно выглядели как настоящие – в камзольчиках и при шпагах. А один из них, повыше остальных ростом, так даже и не студент. Студент, конечно, но да и не только… Высокий, стройный красавец, пригожий и, сразу видно, пригодный не только для наук.
На молодых людей императрица взгляд имела острый и сразу примечала, кому в каком качестве прилично быть. Науки – дело полезное. Но если молодой человек способен к воинскому поприщу, то военный мундир ему более к лицу, чем студенческий. А в военном звании молодые люди, будучи при мундире, пользуются вниманием дам и немало осведомлены и в делах любви.
Любовь императрица почитала делом для государства не менее важным, чем науки. Ее матушка никаких наук не знала и даже грамоте не обучалась. Владела только природным женским делом, навык в нем постигается природной сноровкой и чутким сердцем, без профессоров и лекций. И достигла через то трона.
Сама Елизавета к любви имела очень большую склонность. Несколько раз ее налаживались выдать замуж – и за французского короля, и за немецких принцев – всех своих суженых она успевала полюбить от одной только мысли о них, и любила даже несмотря на то, что все ее браки расстроились, любила по одним воспоминаниям.
А уж как она любила первого своего «милого»! Бравого гвардейца Шубина у нее отняли и упрятали в Сибирь, разлучили голуба с голубою. Только она его не забыла. Вернув отцовский трон, велела Шубина разыскать и в память о любви их наделить имениями. Душа ее к любви была отзывчива, на мужскую ласку памятлива, за все нежное, приветное по женски безотказна.
Поэтому и обвенчалась с сыном простого казака, чтобы любить без греха. Да как в любви без греха. Любовь и грех превозмогает, коли милый хорош с лица, да и фигурою удался. Как ей не любить своего Ванюшу Шувалова – такого лапушку во всем свете не сыщешь. И пригож, и мил, а по доброте своей сущее дитя. И нет ему ни в чем отказу.
Вот и университет этот. Говорят, еще родитель ее покойный, государь Петр I, велел учредить, чтобы как в Германии и во Франции. Ванюша и учредил, ему науки по душе. И студенты теперь свои, не нужно в Германию посылать, тут, у себя дома, наукам обучатся. Науки ведь тоже нужны в государстве.
Только ее душа больше к любви склонна. А студент-красавец уж больно хорош. Такой не только к наукам способен. Его и в гвардию можно. Ласково посмотрев на Потемкина, императрица спросила стоявшего рядом с троном Мелиссино:
– Кто таков?
– Потемкин, президента Камер-коллегии Кисловского племянник, из смоленских дворян. В древних языках успехи. И в церковной истории.
Поняв, что императрица заинтересовалась его подопечным, Мелиссино кивнул Потемкину и тот подошел ближе к трону.
– Кто ж тебя, такого молодца, в студенты определил? – спросила императрица и с материнской нежностью добавила, – тебя бы в гвардию, да и в придворную службу тоже подошел бы.
– В гвардию записан, в Конногвардейский полк рейтором, – отрапортовал Потемкин, чувствуя, как смущение, охватившее его в первое мгновение, когда он увидел, что Мелиссино подзывает его к императрице, вдруг само собой улетучилось.
– Рейтором? Жалую тебя капралом, – кокетливо улыбнулась Елизавета и невольно окинула юношу совсем не материнским взглядом.
Обычно официальные приемы и церемонии наводили на нее скуку. Но на этот раз, после разговора с красавцем-студентом, настроение улучшилось. В последние годы забывчивая, и в мелочах, и даже в важных делах, она не забыла о Потемкине и на следующий день напомнила Мелиссино о капральстве для приятного юноши.
Елизавете еще не было и пятидесяти. Потемкину только-только минуло восемнадцать. Молод, но и Шувалова она взяла к себе в камер-пажи, когда тому исполнилось немногим больше двадцати. И ничуть не разочаровалась. Несмотря на молодые годы, ни в чем упрека он не заслужил. И при всей мягкости характера и скромности, во всем оказался сведущ и исполнителен.
Заметил ли Потемкин благосклонность императрицы? Понял ли, что в один миг могла измениться его судьба? И совсем не потому, что он преуспел в древних языках и в познании церковной истории, а совсем по другим причинам?
Заметил. И понял. Потемкин уже знал тайну женщины. Не знал, как не узнал ее, эту тайну, во всю свою жизнь, а познал. Познал тайну соития с женщиной. Тайну обладания ее телом.
Познал власть вожделения, вызываемого срыванием одежд с ее тела, которое нельзя постичь ни с первого раза, ни после многократного его изучения – жадными глазами, торопливыми руками, всем своим телом в бездумном соитии, – а потом умом, который возвращается после соития из провала в бездну хаоса, где ни он, ум, властвует над телом, а торжествует оно, тело, торжествует своим телесным торжеством, не обращая внимания на ум, теряющий власть и способность соображать и руководить телом, исчезающий непонятно куда, когда обладание женским телом вдруг исторгает человека из условностей этого мира, прерывает время и ввергает его, человека, в кипящий хаос, откуда он, человек, был когда-то извлечен и куда ему суждено однажды провалиться навсегда и безвозвратно.
Хаос соития заканчивался возвращением в этот мир. И ум опять овладевал телом, обессиленным телом женщины. И возникало то чувство, которое он испытывал, вглядываясь в мерцание бездонного ночного неба, или когда в памяти всплывал темнеющий дверной проем той баньки, где его родила мать, или когда он видел человека – ребенка или старика – бессмысленно, с отсутствующим пустым взглядом жующего пищу.
Какая сила только что проделала со мной все это, и как она, эта сила, всемогуща, и как легко она подчинила меня – и подчинит опять, стоит лишь повернуть голову на звук ровного дыхания, увидеть ту белизну женского тела, сводящего с ума, ту раздвоенность груди, тот темнеющий низ живота… Эта сила в женщине? В подчиненном, безотказном, послушном, подвластном мне ее теле, сводящем меня с ума и ввергающем в пропасть не этого, а иного мира, который не есть бытие и не есть небытие, а некая граница между ними, где вожделение, жажда обладания, ускользающая сладость соседствует с ужасом и страхом спасительного беспамятства?