Читать книгу Национальный вопрос в России - В. С. Соловьев - Страница 2

Андрей Тесля. Вл. Соловьев в спорах о национализме и национальном вопросе

Оглавление

Когда я был самоуверенным мальчишкой, меня носили на руках и мой действительно «детский лепет» слушали с величайшим почтением. И теперь еще хорошо, что я не могу достигнуть совершенства в смирении, а то бы меня совсем никто не слушал.

Вл. С. Соловьев – И. С. Аксакову [1883]

О цели третьего «национального самоотречения»

В истории отношения Вл. Соловьева к «национальному вопросу» и «национализму» наибольшую известность закономерно приобрели два эпизода: во-первых, выступление с проповедью «национального самоотречения» в 1884 г. и, во-вторых, полемика в 1888–1891 гг., начатая публикацией развернутого резко критического разбора Вл. Соловьевым «России и Европы» Н. Я. Данилевского. Следует отметить, что в сущности теоретическая позиция по поводу «национализма» у Соловьева в этих дебатах не менялась – менялась оценка фактического положения вещей, взгляд Соловьева на степень актуальной опасности, которую представляет собой «национализм».

Эволюцию воззрений Соловьева в 1880—1890-х годах удобно начать с «Трех речей в память Достоевского», в первых двух из которых, относящихся, соответственно, к 1881 и 1882 гг., сформулирована его трактовка национальной проблематики. Уже в первой речи прямо заявлена тема «национального самоотречения» – заканчивая свое поминальное слово о Достоевском, Соловьев говорит:

«[…] народ во имя этой истины, в которую он верит, должен отречься и отрешиться ото всего в нем самом, что не согласуется с религиозною истиной»[1],

а чуть ранее, трактуя роман «Бесы» и образ Шатова, понимает последний как резкую «насмешку над теми людьми, которые поклоняются народу только за то, что он народ, и ценят православие как атрибут русской народности»[2], поскольку «вселенская правда воплощается в Церкви. Окончательный идеал и цель не в народности, которая сама по себе есть только служебная сила, а в Церкви, которая есть высший предмет служения, требующий нравственного подвига не только от личности, но и от целого народа»[3]. Во второй речи Соловьев особенно акцентирует мессианское понимание русского народа Достоевским, подчеркивая:

«Поэтому Достоевский, говоря о России, не мог иметь в виду национального обособления. Напротив, все значение русского народа он полагает в служении истинному христианству, в нем же нет ни эллина, ни иудея»[4], а следовательно, важнейшей чертой русского народа объявляется «сознание своей греховности, неспособность возводить свое несовершенство в закон и право и успокаиваться на нем, отсюда требование лучшей жизни, жажда очищения и подвига. Без этого нет истинной деятельности ни для отдельного лица, ни для целого народа»[5].

«Истинная Церковь, которую проповедовал Достоевский, есть всечеловеческая», в которой все «племена и народы», «не теряя своего национального характера, а лишь освобождаясь от своего национального эгоизма [выд. нами. – А. Л], могут и должны соединиться в одном общем деле всемирного возрождения»[6]. Тем самым особый статус русского народа вытекает, по Соловьеву в это время, из того, что он ближе всего к идеалу – свободе от «национального эгоизма», в силу сознания «своей греховности»: Достоевский в интерпретации Соловьева «считал Россию избранным народом Божиим» в том смысле, что она «избрана для свободного служения всем народам и для осуществления, в братском союзе с ними, истинного всечеловечества, или вселенской Церкви»[7]. Здесь пока еще нет сложившейся несколько лет спустя терминологии, по которой «национальный эгоизм» будет обозначен как «национализм», т. е. «ложный патриотизм»[8], однако за этим исключением можно видеть в принципе ту же систему взглядов, которую мы встречаем в работах Соловьева как 2-й половины 1880-х, так и 1890-х годов.

То, что претерпит изменение, не концептуальная рамка, а оценка фактического положения вещей. Для Соловьева конца 1870-х – начала 1880-х Россия и русский народ выступают как носители вселенского идеала (наиболее отчетливо это воззрение выскажется в статье 1877 г. «Три силы», написанной на волне патриотического оживления, вызванного Русского-турецкой войной 1877–1878 гг., и в заключительных, историософских положениях «Чтений о богочеловечестве», 1880 г.), они выражают универсальное начало – служат его конкретным проявлением.

Как отмечал А. Кожев, анализируя воззрения Вл. Соловьева, «даже при чтении самых первых его публикаций складывается впечатление, что и в них мы имеем дело с той же самой метафизической системой, причем в той же степени ее совершенства»: «Метафизика в творчестве Соловьева, взятом в своем единстве, есть не только центр тяжести, но и основной источник и непосредственная основа каждого из его произведений»[9]. Для Соловьева как «философа всеединства»[10], опирающегося на «глубокие и живые интуиции»[11], речь применительно к истории идет о богочеловеческом процессе, выходящем, разумеется, за пределы любой национальной или как-либо еще ограниченной истории – рамка его понимания принципиально и неизменно вселенская. То, что будет претерпевать изменение во времени, – вопрос о месте и роли конкретных исторических феноменов в рамках этого целого. Соловьев во 2-й половине 1870-х – начале 1880-х оказывается максимально близок к славянофильству но и при этой близости, тем не менее, между ним и славянофильством, как акцентировал Лосев, остается фундаментальное различие: для славянофилов речь идет в первую очередь о России, русском народе – о его месте в мировой истории, поскольку в рамках романтического национализма национальное призвание есть обладание особым «началом», «идеей», которое данному народу надлежит внести в мировое целое. В обладании или лишенности этой «идеи» состоит различие между народами «историческими» и «неисторическими», и здесь Соловьев будет целиком согласен со славянофилами, не в силу близости к их воззрениям, но через разделяемое с ними общее наследие в лице немецкой философии первых десятилетий XIX в., в первую очередь Шеллинга, но также и Гегеля. Однако – ив этом будет основной упрек, основное направление критики со стороны Соловьева – для славянофилов вопрос в том, как обосновать это особое место русского народа в мировой истории: их, если угодно, занимает последняя лишь в той мере, в которой она обосновывает призвание русского народа – последний здесь не имеет «служебного» характера, его «избранность», включенность в число народов исторических, есть нечто презюмируемое, вопрос лишь в конкретизации этого избранничества.

В письме к отцу из Парижа от 16/28 мая 1876 г., после знаменитой поездки в Египет на свидание с «Софией», Соловьев пишет: «Больше уж путешествовать не буду, ни на восточные кладбища, ни в западный н[ужник] не поеду»[12]. Взгляды Соловьева в эти годы вполне близки к славянофильским по содержанию – Россия, русский народ выступают в качестве своего рода «универсальной империи» и «универсального народа», православие – вселенская истина. Однако различие со славянофилами не в конкретных воззрениях, а в интенции – Соловьев в первую очередь ищет вселенского, реализации его в конкретном, и это конкретное воплощение он находит в России. Но уже в первые годы 1880-х нарастает разлад между универсальностью виденья и стремлений Соловьева и их локализацией – для притязаний, подобных тем, что заявляются Соловьевым, для его надежд, отечественные реалии чем далее, тем предстают все менее соответствующими: живущий напряженным ожиданием непосредственной реализации христианского содержания мировой истории, он лишь на краткое время оказывается готов вместить их в пределы восточного православия и Российской империи.

В этот период, 1881–1882 гг., Соловьев и существующие недуги русского православия интерпретирует вполне по-славянофильски. Так, патриарх Никон обвиняется им в 1881 г. в том, что хотя он и «не переходил в латинство, но основное заблуждение латинства было им безотчетно усвоено»[13] и «со времени патриарха Никона и по его почину иерархия Русской церкви, оставаясь по вере и учению православною, усвоила в своей внешней деятельности стремления и приемы, обличающие чуждый, не евангельский не православный дух»[14]. В это время, вполне в согласии с А. С. Хомяковым, Ю. Ф. Самариным и И. С. Аксаковым, вина – причем не церкви, а церковной иерархии – видится в том, что последняя «уклонилась от своего общественного призвания, от того, чтобы проводить и осуществлять в обществе человеческом новую духовную жизнь, открывшуюся в христианстве»[15]. Подспудное движение идей, тем не менее, происходит весьма быстро, как отмечает, например, К. В. Мочульский, уже в статье «О расколе в русском народе и обществе» (1882–1883). Соловьев начинает видеть причину раскола «в измене кафоличности церкви»[16]: обе стороны, и староверы, и никонианцы, одинаково преданы «своему», только для одних оно отождествляется со своей стариной, для вторых – с греками, но первые, предпочтя верность своей старине, в конце концов оказываются «протестантами местного предания». Уже в этих размышлениях Соловьева о расколе ясно различимы признаки близкого поворота – на передний план выходит вопрос о вселенском характере христианской истины, и, соответственно, зреет вопрос, насколько восточное христианство можно добросовестно считать сохранившим эту вселенскость, насколько она верна ей в своей реальности. В это время Аксакову приходится защищать Соловьева перед лицом обер-прокурора Св. Синода, уверяя К. П. Победоносцева, что «Соловьев не полоумный. Он, напротив, непрестанно зреет и мыслью, и нравственной своей стороной […]»[17].

И действительно, в это время Соловьев оборачивается в новую сторону – на его интеллектуальном горизонте появляется проблематика империи, мировой монархии. В ноябре 1883 г. он пишет И.С. Аксакову:

«В […] моей рукописи, которую я собирался послать Вам сегодня, место об Императоре было уже исключено, не потому чтоб я отказался от этой идеи, а потому, что, изложенная кратко и отрывочно, она действительно могла бы вызвать неверные и грубые представления. Но в существе этой идеи нет ничего грубого. Нужно помнить, что такой многообъемлющий принцип, как „всемирный Император“, „вселенский перво святитель“ и т. п., является прежде всего как знамя или как символ, а всякий символ, если его отделить от его идейного и жизненного содержания, есть нечто грубое и вещественное. Например, что может быть грубее креста: палка поперек палки! Впрочем, не думайте, что я усмотрел что-нибудь обидное для себя в Вашем замечании. Это невозможно уже потому, что идея всемирной монархии принадлежит не мне, а есть вековечное чаяние народов. Из людей мысли эта идея одушевляла Данта, а в наш век за нее стоял Тютчев[18], человек, как Вам хорошо известно, чрезвычайно тонкого ума и чувства. В полном издании „Всемирного спора" я намереваюсь изложить идею всемирной монархии большей частью словами Данта и Тютчева»[19].

Позиция Соловьева претерпевает быстрое изменение – если в оптике начала 1880-х православие выступает как (единственно) истинное христианство, а Россия, соответственно, имеет вселенское предназначение в силу «всечеловечности», то уже в «Великом споре…» (1883) мировая история, идущая через Восток (с его идеей бесчеловечного бога) и Запад (с его обожествленным человеком), находящая истину во Христе (Богочеловеке) и теперь уже в рамках христианства реализующая неполную истину (т. е. в своей односторонности – заблуждение) в западном и восточном христианстве, требует примирения во всеобщей, полной истине христианства вселенского. Но суть затруднения, вполне указанного кн. Е. Н. Трубецким в его анализе «Великого спора», в том, что если рассматривать недостатки восточного (православного) и западного (католического) христианства, то вторые не являются заблуждением по существу, т. е. не требуют исправления через внесение какого-либо иного принципа, извне, а для воссоединения церквей требуется исцеление от общего греха, недостатка взаимной любви[20]. Но тогда получается, что православию, восточному христианству нечем восполнить западное – оно не имеет преимущества «любви», а той истиной, которая необходима для Вселенской церкви, вполне обладает и западное христианство само по себе: ему необходимо обратиться к собственному достоянию, оно нуждается в изменении, но оно обладает этим внутри себя.

Тем самым, вопрос теперь ставится в иной плоскости – если восточному христианству нечего по существу, по сути привносить от себя, чем не обладало бы западное, то тогда в чем исторический смысл разделения церквей и в чем историческое предназначение России? Именно в этот момент мысль Соловьева достигает наибольшего приближения к мысли Чаадаева, как отмечали кн. Е.Н. Трубецкой[21] и кн. Д.И. Шаховской[22], причем приближения, вызванного одним и тем же интеллектуальным затруднением, побуждающим к сходному решению, а отнюдь не непосредственным влиянием: с французским изданием текстов Чаадаева, выпущенным в 1862 г. иезуитом кн. И.С. Гагариным[23], Соловьев познакомился, как он писал другому русскому члену ордена и близкому знакомому Гагарина, о. Мартынову в 1887 г., «лишь недавно»[24]. Если Россия не единственная хранительница истинного христианства и если она не является местом, где в наибольшей степени реализован идеал христианской жизни, то сама ее «физическая» мощь, пространство оборачиваются вопросом об историческом предназначении. В первоначальной форме ответ уже наличествует у Соловьева к концу 1883 г., как видно из процитированного ранее письма к И.С. Аксакову, однако в законченном виде будет выражен в двух французских текстах: «Русской идее» (1888) и «России и Вселенской Церкви» (1889).

«[…] Вселенская Церковь […] раскрывается как тройственный богочеловеческий союз»[25]: (l) союз священства, (2) союз царства и (3) союз пророчества, что выражается в фигурах Папы, Императора и Пророка. Современная ситуация описывается Соловьевым через констатацию двух «в равной мере очевидных фактов: 1) существует всеобщее сознание человеческой солидарности и потребность в интернациональном единстве, в pax Christiana или, если угодно, humana, 2) этого единства налицо в данное время нет»[26]. «Идея, или, вернее, инстинкт интернациональной солидарности, всегда пребывала в историческом человечестве, выражаясь то в стремлении к всемирной монархии – стремлении, приведшем к идее и факту римского мира (pax romana)», то в учении, «утверждающем единство природы и общность происхождения всего человеческого рода» и дополненного в христианстве учением о «духовном общении всех людей», эта идея «была осуществлена – правда, весьма несовершенно, в христианском средневековье»[27].

Для Империи (pax Christiana) нужен Папа – он есть, Император – им надлежит стать русскому царю, не случайно принявшему титул императора (во втором из двух уже совершенных великих исторических самоотречений русского народа – в лице Владимира Святого, отрекшегося от язычества, ради христианской истины, и в лице Петра Великого, от «языческого обособления»[28]) и Пророк – его имени Соловьев не называет, но нетрудно догадаться, кого именно он подразумевает.

По существу в этой конструкции применительно к России мало что меняется – как и в первой речи в память Достоевского (1881), от русского народа требуется «отречение», но с 1884 г. это звучит уже в жесткой формулировке требования «национального самоотречения»[29] – и здесь на передний план выходит необходимость размежевания со славянофильством и его наследниками, ведь ранее мысль двигалась во вполне приемлемых для славянофильской доктрины рамках – покаяние необходимо именно ради высокого призвания, чем выше национальный идеал, тем строже требования к действительности. Однако теперь исчезает славянофильское согласие между национальным и вселенским идеалом – проповедь «быть самим собой», ведомая Н.Н. Страховым, теперь квалифицируется как «китайский принцип для народа исторического»[30], как тождественное по сути утверждению: «Мы и так хороши»[31].

«Национализм» теперь – не один из грехов, а важнейший, тот, что прямо противостоит реализации теократического идеала, не позволяет России стать империей, и борьба с ним оказывается для Соловьева на первом месте: теперь славянофилы и славянофильствующие не единомышленники, а первые враги, тогда как либералы из «Вестника Европы», не только не разделяющие, но и не понимающие религиозных идей Соловьева, тем не менее, союзники, поскольку, пусть и не ведая того, мостят дорогу Вселенской церкви, утверждая универсалистское видение[32]. Как отметит Н.Н. Страхов по поводу разбора Соловьевым книги Данилевского, ставшего началом публичного спора о национализме, «[…] вообще статья г. Соловьева должна, несомненно послужить поддержкой того мнения о славянофилах, которое в большом ходу в публике и не раз излагалось на страницах „Вестника Европы" а именно, что славянофилы – самодовольные, хвастливые патриоты, что они противники прогресса, свободы и европейского просвещения, приверженцы „исключительного национализма', отвергают „лучшие заветы" современной науки, поклонники китайщины и застоя. Нельзя сказать, чтобы все это доказывалось в статье г. Соловьева, но именно в эту сторону клонятся его возражения против Данилевского, и он хорошо знал, что в таком смысле он будет понят многими усердными почитателями „Вестника Европы". Таким образом, при том положении дел, которое господствует в нашей литературе, мы думаем, что статья его уже не просто статья, а некоторый поступок [выд. нами. —А. Т.]»[33].

Еще в октябре 1883 г. в письме к И.С. Аксакову Соловьев сформулировал тезис, который публично будет заявлен в следующем году и вызовет яростную отповедь со стороны адресата: «Братское отношение к западной церкви противно нашим естественным интересам и нашему самомнению, но именно поэтому [выд. нами. – А. Т] оно для нас нравственно обязательно»[34]. В этом небольшом фрагменте сказывается почти случайно оброненным оборотом специфика этического мировоззрения Соловьева – для него этика предстает не как этика долга, но как самоотречения, т. е. в логике христовой жертвы: исполнение лишь должного, сохранение своего интереса хотя и не может быть поставлено в вину но не есть то, чего требует христианство, – любви по отношению к другому самопожертвования, – и это распространяется в том числе и на социальные отношения, поскольку между индивидуальной и социальной этикой Соловьев не проводит грани, а лишь вынужден принимать большую трудность распространения тех же принципов, что обязательны между людьми, на отношения между группами людей. В этой логике народ призван к самопожертвованию и самоотречению, но при этом речь идет именно о христианском народе: в той мере, в какой это сообщество проникнуто христианством, оно должно действовать в логике «сверхдолжного», если же это требование отвергается, то следует понимать, что вместе с этим отвергается и христианство народа (как в логике К. Леонтьева, для которого взаимодействие народов происходит в логике естественной, животного царства, тогда как христианство обращается именно к лицу, к конкретному человеку, в церкви, а не в миру: динарий надлежит отдать кесарю[35]).

Накал публичных выступлений Соловьева против «национализма» и против славянофильства и славянофилов существенно понижается после 1891 г. – второй выпуск «Национального вопроса…» оказывается высшей точкой в этом споре, и в последующие годы, не меняя своей позиции по существу, Соловьев одновременно будет склонен подчеркивать заслуги славянофильства, защищать его от тех, кто будет воспроизводить суждения, близкие к его собственным предшествующих лет.

Закономерно, что дискуссионным остается вопрос, каким именно годом можно датировать «разочарование» Соловьева в «теократической утопии» и произошло ли, собственно, это разочарование, поскольку и в весьма поздних, относимых ко времени уже после того, как он вроде бы оставил теократические ожидания, текстах Соловьева можно обнаружить суждения, предполагающие таковые. На наш взгляд, наиболее обоснованной выглядит позиция, разделяемая, в частности, А. Балицким, согласно которой Соловьев никогда до конца не расстался со своими мессианскими чаяниями[36] – не поменялась по существу и его трактовка и оценка «национализма», однако борьба с ним явно отошла на второй план. В 1891–1892 гг. Соловьев переживает разочарование и в «русском обществе», и в «русской государственности»[37], причем второе важнее первого, ведь именно государственное начало, Императора, должна была привнести Россия в построение Вселенской церкви:

«Сломана была, по существу, […] вера философа в осуществление всемирной теократической империи под скипетром русского царя. Это было равнозначно тому, чтобы отказаться от веры в провиденциальную миссию русского самодержавия […]»[38].

Голод 1891 г., имевший для многих в России большое значение в изменении их общественных представлений, стал рубежом и для Соловьева. Но если светская власть, второй меч будущего зримого Pax Christiana, оказался без носителя, если отодвинулись в неизвестное будущее сроки осуществления мечтаемого, то оказалось под вопросом и особое призвание России[39].

Таким образом, в свете интересующего нас меняющегося отношения Вл. Соловьева к «национализму», можно выделить три периода:

(1) «славянофильский», когда универсальное локализируется в русском,

(2) «теократический», когда Российская империя понимается как основа будущей универсальной монархии, вселенского царства,

(3) и «посттеократический», когда будущее вселенское царство поставлено под вопрос в исторической перспективе и, по крайней мере, его наступление не мыслится как событие непосредственно предстоящее, а следовательно, грех «национализма» хотя и остается грехом, но уже лишь «одним из», в ряду прочих, а не тем решающим, преодоление которого необходимо для воплощения Империи, пребывающей «на пороге».

В первый период «реальным объектом» ожиданий Соловьева выступает «русский народ» как «народ православный», во второй – применительно к России на смену «русскому народу» приходит Российская империя. Теперь уже русский народ – лишь один из народов, ее составляющих, вместе с польским и еврейским. Российская империя (а не русский народ) призвана реализовать имперское предназначение: «третий Рим» должен стать не только по имени «третьим», но и по существу, став не ненужным, пустым повторением «второго Рима», пришедшего к историческому финалу, а подлинным синтезом Рима первого и второго. Соединение церквей должно стать не юридическим объединением, не соединением в смысле сохранения каждой из них внутренне по существу такой же, какой она является сейчас, а соединением в «химическом» смысле, алхимической свадьбой мировой истории – зримым воплощением на данный момент незримо наличествующей в поместных церквах Вселенской церкви.

Спор о славянофилах

В 1883 г., сообщая А. А. Кирееву о подготовке статьи, которая в следующем году выйдет в «Известиях Петербургского Славянского общества» под заголовком «О народности и народных делах России» (и где прозвучат знаменитые слова о «национальном самоотречении»), Соловьев пока еще определял ее как размежевание не со славянофильством, но со «староверами славянофильства»:

«Чем более известный народ предан вселенской (сверхнародной) идее, тем сам он сильнее, лучше, значительнее. Поэтому я решительный враг отрицательного национализма или народного эгоизма, самообожания народности […]. Я понимаю вторую заповедь безусловно: не сотвори себе кумира, ни всякого подобия etc. А староверы славянофильства (к которым Вы не принадлежите) делают из народности именно кумира и возносят перед ним свой фимиам многословных и малосодержательных фраз. Хотя бы они подумали о том, что это вовсе не оригинально, – они, которые так хлопочут о самобытности. Что может быть менее самобытно, менее оригинально, менее народно, как эти вечные толки о самобытности, оригинальности, народности, которым предаются патриоты всех стран?»[40].

Полемике со славянофилами препятствовало в первые годы, среди прочего, и то обстоятельство, что Вл. Соловьеву сложно было найти издание, где его согласились бы печатать – для славянофилов и националистов он становился оппонентом, а для петербургских и московских либералов западнического направления оставался чужим, а в 1886 г. фактически оказался под цензурным запретом, ослабевшим только к следующему году. Обращаясь к Страхову на исходе 1887 г. Соловьев писал: «Национальность есть факт, который никем не игнорируется. Но в славянофильских теориях мы имеем дело не с национальностью, а с национализмом. Это, пожалуй, тоже факт – на манер чумы или сифилиса. Смертоносность сего факта особенно стала чувствительна в настоящее время [выд. нами. – А. Т.], и противодействие ему вполне своевременно и уместно. Как я уже Вам писал, мне поневоле придется ограничиться отрицательною критикой, так как положительная сторона дела и нецензурна, и нелиберальна, впрочем, я излагаю ее достаточно полно в оканчиваемой теперь французской книге La Russie et TEglise Universelle»[41]. В данном случае необходимо напомнить, что для русской аудитории полемика по вопросу о национализме представала во многом в искаженной перспективе – основные тексты, в которых Соловьев излагал свое положительное видение, изданные во Франции, стали доступны для широкой публики только в 1910-х годах, его русская публицистика выходила на страницах «Вестника Европы», включаясь в чуждый мысли Соловьева контекст. О том, насколько тяжело Соловьев переживал со своей стороны разрыв со славянофильским лагерем, свидетельствует известное его письмо к А. Ф. Аксаковой, от 14/26 июня 1888 г.:

«По приезде в Париж в первый раз видел во сне Ивана Сергеевича. Очень яркий и кажется занимательный сон. Будто мы с Вами разбирали бумаги и читали печатные корректуры писем И. С. Встретилось какое-то недоразумение, и Вы послали меня на могилу И. С. спросить его самого. Около могилы был недостроенный дом. Я вошел туда и увидел И. С., очень больного. Он позвал меня за собой, и мы перешли в другое здание, огромное и великолепное. Тут И. С. сделался вдруг совсем молодым и цветущим. Он обнял меня и сказал: я и мы, все помогаем тебе. Тут я спросил его: разве Вы не сердитесь на меня, И. С., за то, что я не согласен со славянофильством? Он сказал: да, немного, немного, но это не важно. Потом мы опять вошли в недостроенный дом, и И. С. опять изменился, лицо его сделалось бледно-серым, и он падал от слабости. Я посадил его на красное кресло с колесами, и он сказал мне: здесь мне нечем дышать, неоткуда жизнь брать, скорее туда. Тогда я повез его на кресле к великолепному зданию, но тут меня разбудили. Утром я помнил больше подробностей этого сна, теперь они сгладились»[42].

Спустя год из-под пера Соловьева появится наиболее жесткая, если не жестокая, серия статей о славянофильстве под общим заглавием «Очерки из истории русского сознания» («Вестник Европы», 1889, № 5–6, 11–12). В них Соловьев доходит до полемических крайностей, например, в стилистике теории Духинского утверждая, что старообрядчество не случайно утвердилось в тех регионах, где силен угро-финский элемент, и, напротив, не получило распространения среди населенных в первую очередь славянами земель[43], или, например, в лице русских стариков от Кантемира до Салтыкова-Щедрина, он готов видеть «светских пророков»[44]. В развитии славянофильства он видит «косвенную отрицательную проверку христианского пути»[45], выделяя следующие фазисы:

(1) содержанием первого является «вопрос о русском платье», чисто внешние начала[46]: «[…] с одной стороны, борьба против действительных зол русской жизни – во имя европейских идей, а с другой стороны, не менее одушевленная борьба против европейских сюртуков и фраков – во имя азиатского кафтана»[47],

(2) второй, начинающийся в 1853 г., определяется «французскими брошюрками» Хомякова: «Та доктрина, которая сама себя определила как русское направление и выступила во им я русских начал, тем самым признала, что для нее всего важнее, дороже и существеннее национальный элемент, а все остальное, между прочим и религия, может иметь только подчиненный и условный интерес. Для славянофильства православие есть атрибут русской народности, оно есть истинная религия, в конце концов, лишь потому что его исповедует русский народ»[48],

(3) далее Соловьев уже не называет конкретные «фазисы», однако отмечает в качестве «срединной точки в истории славянофильства» «Записку о внутреннем состоянии России» К. С. Аксакова (1855). «Ею, – по словам Вл. Соловьева, – завершается развитие славянофильской мысли и начинается проверка этой мысли на деле»[49]. Самим славянофилам доводится принять участие в освобождении крестьян, как и в ряде других безусловно полезных, с точки зрения Соловьева, дел, однако, хотя «заслуги некоторых славянофилов […] были несомненны, но это не были заслуги славянофильства»[50], «неуклонно обличая грехи и болезни русской жизни, прямо и громко требуя для нее исправления и исцеления, деятельно поддерживая все начинания правительства, направленные к этой цели, славянофилы заодно с западниками сослужили добрую службу России и доказали на деле свой истинный патриотизм. Вероятно, за эту заслугу им дано было не дожить до того времени, когда стало ясно, что плевелы, посеянные ими же вместе с добрым зерном, гораздо сильнее этого последнего на русской почве и грозят совсем заполонить все поле нашего общественного сознания и жизни [выд. нами. – А. Т.]»[51],

(4) если история собственно славянофилов на этом заканчивается, то дальнейший ход русской общественной жизни приводит к выяснению того, что содержалось в их учении – закрытое от их собственного взора: «[…]идеалистами-то они были только по недоразумению. Разъяснить это недоразумение, утвердить славянофильскую доктрину на ее настоящей реальной почве и в ее прямых логических последствиях – вот дело, которое с блестящим успехом выполнил покойный Катков. В этом его действительная заслуга[52], дающая ему видное место в истории русского сознания. В Каткове старое славянофильство нашло свою Немезиду […]»[53],

(5) однако и Катков не доходит до логического предела, «обожествления народа и государства, как фактической силы»[54]: «Он был для этого слишком образованным человеком, слишком европейцем. […] Быть может, помешало и личное религиозное чувство. Но история сознания имеет свои законы, в силу которых всякое идейное содержание, истинное или ложное, исчерпывается до конца, чтобы в последних своих заключениях найти свое торжество или свое обличение. Крайние последствия из воззрения Каткова выведены ныне его единомышленниками. В них он нашел свою Немезиду, как сам он был – Немезидою славянофильства»[55].

Воплощением логического предела становится отрицание единого человечества, единства человеческого истории – то, что постулирует в «России и Европе» Н. Я. Данилевский, впрочем, к собственному достоинству, также не вполне последовательный (что является похвальным для него, как для человека, но ничуть не улучшает отстаиваемые им принципы[56]):

«Или вселенская правда выше и важнее всего, или ее вовсе не существует. К этому последнему решению дилеммы сознание русского общества пришло в наши дни [выд. нами. – А. Т]. […] Человечество есть пустое слово, поэтому никаких объективных, общеобязательных или всечеловеческих норм и идеалов нет и быть не может, понятие об истине сводится к понятию о том или другом народном складе ума, а понятие о высшем благе совпадает с понятием национального интереса. Вот то новое слово, которое предвещали и подготовили нам славянофилы, сознательно и самодовольно провозглашаемое известными и неизвестными писателями, оно воспринимается читающею толпою как непреложная основа всех суждений и разом освобождает общественное сознание от стеснительных требований логики и совести, ведь общечеловеческих критериев истины и добра не существует, а мнения чужих, европейцев, для нас необязательны»[57].

Уточнить позицию Соловьева и те внутренние задачи, которые он ставил перед собой в критике славянофильства, позволяет его реакция на публичную лекцию П. Н. Милюкова «Разложение славянофильства», прочитанную в 1893 г. В своем выступлении Милюков фактически следует теоретической схеме, начерченной Соловьевым во 2-м вып. «Национального вопроса…» (1891), в первую очередь в статье «Славянофильство и его вырождение»[58], производя позитивистское ее перепрочтение. Милюков предлагает историческую интерпретацию славянофильства как порождения «теории европейского романтизма»[59]: в его основе «лежали две идеи, неразрывно связанные: идея национальности и идея всемирно-исторического предназначения»[60]. В отличие от Соловьева, Милюков выстраивает не единую линию «вырождения» славянофильства, а его «разложения», что позволяет включить в эту историю и самого Соловьева, через подразделение разлагающегося славянофильства на «правое» и «левое», по аналогии с гегельянством.

В кратком отклике на лекцию Милюкова Соловьев язвительно указывает, что тот «от себя и по-своему повторяет установленное мною родословие», не считая нужным упомянуть первоисточник, но отнюдь не обида за литературное заимствование без указания первоисточника движет Соловьевым – он указывает, что это заимствование, произведенное без должного понимания, оказывается ложным, поскольку Соловьев устанавливает «внутреннюю генетическую связь» явлений[61], тогда как Милюков говорит как историк позитивистского направления, из чего вытекает:

«Для меня только такие родословия и имеют внутреннюю цену, но для историка-позитивиста, если он последователен, они должны быть так же чужды, как и родословия библейские»[62], поскольку «ведь катковский культ абсолютного государства можно […] лишь диалектически, а никак не позитивно-исторически связать с славянофильством»[63].

Соловьев подчеркивает в ответе Милюкову, что сам он говорил о внутренней логике, диалектике идей – сами славянофилы как таковые были свободны от тех упреков, которые им предъявляет Милюков вслед за Соловьевым, принимая их без должного понимания за упреки фактического плана. Речь не об идеях конкретных славянофилов, а о возможности помыслить все националистическое развитие (или «вырождение») русской мысли как единый процесс:

«И когда один из немногих „легитимистов“[64] старого славянофильства, не замечая ни практического мотива, ни диалектического характера моей критики, усмотрел в ней злобную клевету на славянофилов, то такая несправедливость нисколько меня не удивила и не обидела со стороны достопочтенного Д. Ф. Самарина[65]. Это было естественное недоразумение: он искал у меня объективной исторической фотографии дорогих ему лиц, тогда как меня интересовала только „связь вещей“ (nexum rerum), идеологическая, с одной стороны, практическая – с другой. Но возражения Д. Ф. Самарина, несправедливые относительно меня, были бы вполне правильны и уместны по отношению к П. Н. Милюкову Он ведь не метафизик и не публицист, а историк исключительно позитивного направления, следовательно, должен только изучать генезис фактов, а не предаваться диалектике идей и соображениям целей»[66].

Формулируя свое итоговое отношение к славянофильству, Соловьев писал: «В славянофильстве заключался зародыш истинного, универсального понимания христианства. […] славянофильство конкретное, слитное, – умерло и не воскреснет. Умерла ли также и выделившаяся из него универсально-религиозная идея – этот вопрос, произвольно решенный П. Н. Милюковым, еще подлежит высшей инстанции»[67]. Отметим, что сходная формулировка присутствует уже и в статье 1891 г., вошедшей во 2-й выпуск «Национального вопроса…» и по тону резко отличающейся от «Славянофильства и его вырождения», помещенной с ней под одной обложкой, – здесь Соловьев уже не утверждал неправоту славянофильства, а только неполноту их правды, что в рамках философии всеединства применимо ко всему человеческому:

«Грех славянофильства не в том, что оно приписало России высшее призвание, а в том, что оно недостаточно настаивало на нравственных условиях такого призвания»[68].

Сложные органы «тела Христова»

Итоговую трактовку своего понимания «национализма» Вл. Соловьев дает в «Оправдании добра» (1897) – опыте построения целостной этической системы. Проблеме национализма посвящена гл. XIV труда, которая начинается с характерного для Вл. Соловьева построения противоположностей: (l) национализма и (2) космополитизма, как отвлеченные начала, они оба оказываются ложными[69]. Однако степень их ложности явно неодинакова – если космополитизм видит в человечестве лишь индивидов, его составляющих, т. е. мыслит «тело Христово» как простейший организм, состоящий «из одних простых клеточек»[70], то национализм выступает «в виде проповеди страдательного разложения человечества на его единичные элементы»[71], отрицание реальности человечества, что составляло основной нерв полемики 1888–1891 гг. против Данилевского и его защитников.

Из этого понимания вытекает, что «национализм», будучи последовательным, должен заключаться в стремлении к национальной изоляции – в силу чего весь параграф IV гл. XIV «Оправдания добра» составляют примеры как благих последствий межкультурных взаимодействий, так и дурных последствий национальной изоляции:

«Петр Великий и Пушкин, – провозглашает Соловьев, обращаясь к своему любимому примеру[72], – достаточно этих двух имен, чтобы признать, что наш национальный дух осуществляет свое достоинство лишь в открытом общении со всем человечеством, а не в отчуждении от него»[73].

Этическая система Соловьева строго иерархична – всякое конкретное благо, всякий конкретный нравственный принцип получает оправдание в высшем, т. е. выступает как служение ему. Вместе с тем речь идет исключительно о «народах исторических»: самоотречение, подчинение себя высшему – это единственный способ вхождения в историю в качестве субъекта, в противном случае народ оказывается либо объектом, народом неисторическим, либо слепым орудием, инструментом высшего («бичом Божиим»):

«История всех народов – древних и новых, – имевших прямое влияние на судьбы человечества [выд. нами. – А. Т.], говорит нам одно и то же. Все они в эпохи своего расцвета и величия полагали свое значение, утверждали свою народность не в ней самой, отвлеченно взятой, а в чем-то всеобщем, сверхнародном> во что они верили, чему служили и что осуществляли в своем творчестве – национальном по источнику и способам выражения, но вполне универсальном по содержанию или предметным результатам. Народы живут и действуют не во имя себя или своих материальных интересов, а во имя своей идеи, т. е. того, что для них важнее всего и что нужно всему миру, чем они могут послужить ему, – они живут не для себя только, а для всех. То, во что народ верит и что с верою делает, он непременно признает хорошим безусловно, хорошим не как свое, а само по себе, следовательно, для всех, и таковым оно обыкновенно оказывается»[74].

«Народность» понимается Соловьевым как «внутренняя, неотделимая принадлежность […] лица, то, что для него в высокой степени дорого и близко»[75], т. е. это естественная принадлежность лица, природное качество, которое на «той степени развития, какой достигло человечество […] закрепляется его собственным актом самосознания и воли»[76]. Нравственным требованием является «люби все другие народы, как свой собственный»[77], «мы должны любить все народности, как свою собственную»[78], тогда как любовь к своей собственной народности выступает естественным состоянием: «[…] этически равная любовь к ближним (по евангельской заповеди), этически равная любви к самому себе, никогда не может быть с нею психологически одинаковою»[79]. Отмеченная «естественность» не случайное указание – она связана с утверждением, что народы есть «органы человечества», «самостоятельные собирательные существа», хотя этические принципы независимы от подобного утверждения, имея самостоятельное значение[80]:

«Всечеловечество (или та церковь, которую проповедывал апостол [Павел]) не есть отвлеченное понятие, а согласная полнота всех положительных особенностей нового или возрожденного творения, – значит, не только личных, но и народных. Тело Христово как организм совершенный не может состоять из одних простых клеточек, а должно заключать и более сложные и крупные органы, каковые здесь естественно представляются различными народностями»[81].

«Народы» и их качества («народность»), народный характер, мыслятся как связанные биологическим единством – от родоначальника данного народа[82] – и одновременно совершенно свободны от сопряжения с политическим: в рамках подобной «органической» трактовки «народы»/«нации»/«народности», как обстоятельно поясняет Соловьев, существуют на протяжении истории, в которую они входят, но ею не создаются, в самых разнообразных политических формах – от «городов в Финикии, Греции, Италии» до «государств многонародных», «так называемых „всемирных монархий"», «грубых предварений всечеловеческого союза»[83].

Заключение

Таким образом, в отличие от выдвинутого А. И. Миллером тезиса, согласно которому Соловьев «не пытается предъявить права на национализм»[84] (понимая под этим «предъявление прав» со стороны либерализма), мы полагаем, что центр тяжести трактовки «национализма», даваемой Соловьевым, лежит за пределами подразделения на консерватизм/либерализм, хотя и оказывается в большей степени созвучен с либеральными воззрениями конца XIX столетия. Показательно, что против соловьевской трактовки «национализма» не возражал К. Н. Леонтьев[85], равно как – что более показательно – и по отношению к леонтьевской трактовке «национализма» Соловьев не высказывал возражений[86]. Далеко не случайно «тема политического представительства не связывается уже у Соловьева с темой нации»[87]: «нация», синонимичная «народу», «народности», оказывается естественным феноменом, тем, что нельзя утратить, подобно своей собственной природе, и тем, что проявляется в действиях лица независимо от его воли и желания. Если «нация» выступает как естественное явление, один из «органов» человечества, то «национализм», напротив, предстает как болезненное, идущее вопреки природе, отделение, обособление от богочеловеческого организма, т. е. политическая логика Соловьева (развиваемая им наиболее явно в т. н. «теократический» период, однако более или менее присущая его мысли на всем протяжении его творчества) принципиально универсалистская, вселенская – имперская[88]. «Национализм» – та сила, что разрывает имперское целое: отсюда последовательно отрицательное отношение к национализму со стороны Соловьева как в период его славянофильских симпатий, так и во времена перехода в лагерь «Вестника Европы». Различие в оценках, что наблюдается на протяжении творческой эволюции Соловьева, не относится к «национализму» в том понимании последнего, как оно сформулировано в начале 1880-х годов – динамика заключается в оценке православия: если вплоть до 1883 г. православие есть вселенская истина, тогда как все прочие христианские вероисповедания выступают разнообразными заблуждениями/уклонениями от истины, то уже с 1883 г. совершенно определенно восточное христианство – в лучшем случае такой же осколок вселенской истины, как и западное[89]. Тем самым решительное осуждение «национализма» Вл. Соловьевым оказывается независимым от его либеральных воззрений – оно сочетается с последними, но исходит из совершенно иных, религиозных оснований и их историософской и политической трактовки.

1

Соловьев В.С. Спор о справедливости: Сочинения / Сост., вступ. ст. В. В. Шкода. – М.: ЗАО Изд-во ЭКСМО-Пресс, Харьков: Изд-во Фолио, 1999. С. 598.

2

Там же. С. 597.

3

Там же. С. 599.

4

Там же. С. 602.

5

Там же.

6

Там же. С. 601–602.

7

Там же. С. 602.

8

Соловьев В.С. Сочинения: В 2 т. Т. I / Сост., общ. ред. и вступ. ст. А. Ф. Лосева и А. В. Гулыги, примеч. С. Л. Кравца и др. – М.: Мысль, 1990. С. 377.

9

Кожев А. Религиозная метафизика Владимира Соловьева / Пер. с фр. А. П. Козырева // Кожев А. Атеизм и другие работы / Предисл. А. М. Руткевича, пер. с фр. А.М. Руткевича и др. – М.: ПраксиС, 2006. С. 176.

10

См.: Аосев А. Ф. Владимир Соловьев и его время. – М.: Прогресс, 1900.

11

Кожев А. Указ. соч. С. 185.

12

Соловьев В. С. Письма. Т. II / Под ред. Э. Л. Радлова. – СПб.: Тип. Т-ва «Общественная польза», 1910. С. 28.

13

Соловьев В. С. Сочинения в 2 т. Т. I: Философская публицистика / Вступ. ст. В. Ф. Асмуса, сост. и подгот. текста Н. В. Кортелева, примеч. Н.В. Кортелева и Е.Б. Рашковского. – М.: Правда, 1989. С. 48.

14

Там же. С. 47.

15

Там же. С. 53.

16

Мочульский К.В. Гоголь. Соловьев. Достоевский / Сост. и послесл. В. М. Толмачева. – М.: Республика, 1995 С. 137.

17

Цит. по: Бадалян Д. А. «Колокол призывный»: Иван Аксаков в русской журналистике конца 1870-х – первой половины 1880-х годов. – СПб.: ООО «Издательство „Росток“», 2016. С.165.

18

И. С. Аксаков был женат на дочери Ф. И. Тютчева, Анне Федоровне, и был первым биографом поэта, идеи которого об Императоре и вселенской монархии изложил в книге о тесте (1874), передав большую часть незаконченной рукописи последнего «Европа и Россия». Сам Вл. Соловьев был очень близок с А. Ф. Аксаковой, в том числе и после кончины И.С. Аксакова, когда, уже вдовой, она поселилась в Сергиевом Посаде, неподалеку от Троице-Сергиевой лавры, где был похоронен ее муж, Соловьев гостил у нее и просил на ее адрес направлять письма.

19

Соловьев В. С. Письма. Т. IV / Под ред. Э. Л. Радлова. – СПб.: Изд-во «Время», 1923. С. 26–27.

20

Трубецкой Е. H.j кн. Миросозерцание В. С. Соловьева: В 2 т. Т. I / Вступ. ст. А. А. Носова. – М.: Московский Философский фонд, Изд-во «Медиум», 1995. С. 455–456.

21

Там же. С. 74–80.

22

Шаховской Д. И., кн. Письма к И. М. Гревсу / Публикация и коммент. А. А. Злапольской // Философский век. Альманах. Вып. 26: История идей в России: исследования и материалы. – СПб.: Санкт-Петербургский центр истории идей, 2004. С. 152, 169–171.

23

ма. Т. III / Под ред. Э. Л. Радлова. – СПб.: Тип. Т-ва «Общественная польза», 1911. С. 18], ведь только в доступных в то время в «гагаринском» издании текстах можно было увидеть «положительную» сторону Чаадаева, его вариант ответа на вопрос о религиозном предназначении России.

24

Соловьев В. С. Письма. Т. III. С. 18.

25

Соловьев В. С. Россия и Вселенская церковь / Пер. с фр. Г. А. Рачинского. – М.: Путь, 1911. С. 11.

26

Там же. С. 17–18.

27

Там же. С. 16–17.

28

См.: Соловьев В. С. Сочинения в 2 т. Т. I: Философская публицистика… С. 414–433. Русский народ, пишет Вл. Соловьев в 1889 г., «избрал для своего объединения не религиозную, а политическую форму единства, определил себя не как церковь, а как государство. Кто слыхал в нашем народе о русской церкви (в смысле социального тела), о патриархе и т. п.? А что такое русское царство и царь – это всякий понимает». [Там же. С. 428.]

29

Там же. С. 289.

30

Там же. С. 548.

31

Там же.

32

См.: Соловьев В.С. Сочинения в 2 т. Т. II: Чтения о богочеловечестве. Философская публицистика / Сост. и подгот. текста Н. В. Кортелева и Е.Б. Рашковского. – М.: Правда, 1989. С. 344–369.

33

Страхов Н.Н. Борьба с Западом / Сост. и коммент. А. В. Белова. – М.: Институт русской цивилизации, 2010. С. 428.

34

Соловьев В. С. Письма. Т. IV. С. 24, письмо И.С. Аксакову от октября 1883 г.

35

См.: Фетисенко О. А. «Гептастилисты»: Константин Леонтьев, его собеседники и ученики: (Идеи русского консерватизма в литературно-художественных и публицистических практиках второй половины XIX – первой четверти XX века). – СПб.: Пушкинский Дом, 2012.

36

См.: Балицкий А. Указ. соч. С. 305–328, Красицкий Я. Бог, человек и зло. Исследование философии Владимира Соловьева / Под ред. д.и.н. Е. Б. Рашковского, пер. с польск. С. М. Червонной. – М.: Прогресс-Традиция, 2009.

37

Трубецкой Е. H.j кн. Миросозерцание В. С. Соловьева: В 2 т. Т. II / Послесл. и примеч. А. А. Носова. – М.: Московский Философский фонд, Изд-во «Медиум», 1995. Гл. XVII.

38

Балицкий А. Указ. соч. С. 305.

39

В «Краткой повести об Антихристе» есть остаточный, но радикально переосмысленный след представлений предшествующих лет: в ней Россия оказывается (l) прибежищем папского престола после того, как папы были вынуждены бежать из Рима – и последним папой, Петром II, становится архиепископ Могилевский – глава русских католиков, (2) православную церковь de facto возглавляет старец Иоанн, не только из России, но и тот, в ком одни видят ожившего Иоанна Богослова, а другие – старца Федора Кузьмича, т. е. императора Александра I. В итоге воссоединение Церкви происходит как воссоединение трех союзов: (l) священства – папа Петр II, (2) царства – император/старец Иоанн и (3) пророчества – профессор Паули, но воссоединение это происходит уже на грани «исторического времени», а тысячелетнее царство не предшествует Второму Пришествию, а последует ему.

40

Соловьев В. С. Письма. Т. II. С. 103–104.

41

Соловьев В. С. Письма. Т. I / Под ред. Э. Л. Радлова. – СПб.: Тип. Т-ва «Общественная польза», 1909. С. 45–46.

42

Соловьев С. М. Владимир Соловьев: Жизнь и творческая эволюция / Послесл. П. П. Гайденко, подгот. текста И. Г. Вишневецкого. – М.: Республика, 1997. С. 254, об отношениях И. С. Аксакова и Вл. Соловьева см. по указателю: Мотин С. В., сост. Аксаков Иван Сергеевич. Материалы для летописи жизни и творчества. Вып. 6: в 2 ч. 1880–1886: Редактор-издатель газеты «Русь». Часть 1: 1880–1884 / Сост. С. В. Мотин, под ред. С. В. Мотина. – Уфа: УЮИ МВД России, 2015.

43

Соловьев В. С. Сочинения в 2 т. Т. I: Философская публицистика… С. 428, прим.

44

Там же. С. 431.

45

Там же. С. 432.

46

Там же. С. 434–436.

47

Там же. С. 435.

48

Там же. С. 437

49

Там же. С. 463.

50

Там же. С. 444.

51

Там же. С. 465.

52

Аллюзия на ранее цитированную Вл. Соловьевым книгу Н. А. Любимова, редактора «Русского Вестника»: «Катков и его историческая заслуга» (1887).

53

Там же. С. 466.

54

Там же. С. 469.

55

Там же. С. 469.

56

Там же. С. 333–396, 561–591.

57

Там же. С. 470–471.

58

Впервые опубликована в составе работы «Очерки из истории русского сознания»: Вестник Европы, 1889, № 6, 11–12.

59

Милюков П. Н. Очерки истории исторической науки / Отв. ред., сост. и автор предисл. М. Г. Вандалковская. – М.: Наука, 2003. С 413.

60

Там же. С. 414.

61

Соловьев В. С. Сочинения в 2 т. Т. II: Чтения о богочеловечестве. Философская публицистика… С. 495.

62

Там же.

63

Там же.

64

Этот оборот использовал П. Н. Милюков во введении к своей лекции: Милюков П. Н. Указ. соч. С. 414.

65

Имеется в виду серия статей Д. Ф. Самарина в «Новом Времени» «Поборник вселенской правды», затем вышедших отдельной брошюрой (1890). См. публикацию с примечаниями издателя, сына Д. Ф., по истории текста: Самарин Д. Ф. Собрание статей, речей и докладов. В 2 т. Т. II: Статьи о приходе. Статьи разнородного содержания. – М., 1908.

66

Соловьев В. С. Сочинения в 2 т. Т. II: Чтения о богочеловечестве. Философская публицистика… С. 494.

67

Там же. С. 496.

68

Соловьев В.С. Сочинения в 2 т. Т. I: Философская публицистика… С. 630.

69

«Легко заметить […], что каждый из двух взглядов находит себе оправдание единственно только в отрицательной стороне взгляда противоположного» [Соловьев В.С. Оправдание добра // Сочинения в 2 т. Т. I… С. 358].

70

Там же. С. 365, своего рода «тело без органов».

71

Там же. С. 357.

72

Ср., напр.: Соловьев В. С. Сочинения в 2 т. Т. I: Философская публицистика… С. 432.

73

Соловьев В. С. Оправдание добра… С. 375.

74

Там же. С. 375–376.

75

Там же. С. 377.

76

Там же.

77

Там же. С. 379.

78

Там же. С. 378.

79

Там же.

80

Там же.

81

Там же. С. 366.

82

Там же. С. 366, прим.

83

Там же. С. 361.

84

Миллер А. И. Нация, или Могущество мифа. – СПб.: Издательство Европейского университета в Санкт-Петербурге, 2016. С. 75.

85

См.: Леонтьев К. Н. Владимир Соловьев против Данилевского // Леонтьев К.Н. Собрание сочинений. Т. 7. – СПб.: Издание Русского Книжного Т-ва «Деятель», 1913.

86

Ср.: Миллер А. И. История понятия «нация» в России // «Понятия о России»: К исторической семантике имперского периода. В 2 т. Т. II. – М.: Новое литературное обозрение, 2012. С. 39–40.

87

Миллер А. И. Нация… С. 74.

88

Так, при всех своих симпатиях к польскому движению, при поддержке широкой автономии для Царства Польского, Соловьев ничуть не сочувствовал стремлению к национальной независимости в политическом плане, поскольку, по формулировке А. Балицкого, «нет смысла множить число отдельных государств» [Балицкий А. Указ. соч. С. 289].

89

Причем, как справедливо отмечает кн. Е. Н. Трубецкой, если в риторическом плане Вл. Соловьев в 1883 г. пытается «уравновесить» позиции западного и восточного христианства,

католичества и православия (в отличие от протестантизма, утратившего апостольское преемство), то по существу именно католичество предстает как истинное, поскольку его «грехи» являются эмпирическими недостатками, существо христианства хранится им в целости, тогда как в православии уклонение от истины затронуло суть [см.: ТрубецкойЕ.Н. Миросозерцание… Т. I. С. 455–456].

Национальный вопрос в России

Подняться наверх