Читать книгу Дядя Джо. Роман с Бродским - Вадим Месяц, В. Г. Месяц - Страница 2
Часть первая
Мажор
Столица мира
Оглавление– А вы напишите письмо вождям Советского Союза и приезжайте к нам, – сказал Бродский. – Так многие делают. Напишите в России, а отправляйте из Америки. Почта здесь работает хорошо. И вообще – безопасней. Лучший экспромт – тщательно подготовленный экспромт.
Я закурил у открытого окна. В небе мерцали звезды. Они не вызывали во мне размышлений. Мало ли что значат эти огоньки над головой? Ночной Екатеринбург. Холод. Маленькая сигаретка в ответ. Меня поражало качество телефонной связи. Поэта было слышно, словно он находился в соседней комнате, а не за тысячи миль, «на континенте, держащемся на ковбоях».
– Советского Союза? – переспросил я. – У нас теперь осталась только Российская Федерация. Эрэфия. Остальные самоопределились.
– Вы в этом уверены? – засомневался поэт. – Я до сих пор не могу привыкнуть. – Потом встрепенулся. – Если это действительно так, то чудесно! Это предел мечтаний! Разрушена империя зла!
– Ну и кому теперь писать? Царю Дадону? – пробормотал я.
– Письма бывают разоблачительными, примирительными, конструктивными, неконструктивными, покаянными, добрыми, злыми. Наконец, бывают просто прощальные письма. Напишите вашему вождю прощальное письмо. Вы ладите с властями?
Нет, с властями текущего исторического периода я не ладил. Одни партийные хари сменились другими, ставропольский клан передал полномочия уральскому. В политику пришли недоделанные лаборанты, доделанные бандиты, разнообразные дворники и сторожа. В основном – склочная интеллигенция, испорченная квартирным вопросом. Со жлобами я, как существо одухотворенное, общего языка не находил.
– О, – обрадовался Бродский. – Так и напишите. Вокруг хамские морды, а тут я, такой нежный.
Я подумал, что он издевается.
– А что, в Америке нет хамских морд?
– Почему? Хватает. У нас их даже больше. Другое дело, что в Америке можно не обращать на них внимания.
– Как это?
– Да так. Я не обращаю на них внимания. Они не обращают внимания на меня. Здесь возможно частное существование личности. Privacy. Собственность неприкосновенна. Но личность неприкосновенна вдвойне. А в России – общага, стадный коллективизм. И так далее и так далее.
Я задумался. Коллективизм мне нравился. Я бы даже сказал, что мне нравился мистический коллективизм. Крестный ход. Соборность. Чувство локтя. Товарищество. Взаимовыручка. Пролетарский интернационализм. «Строили мы, строили – и наконец построили». В спорте я предпочитал командные виды типа волейбола. Родился в Сибири. Там отшельником-индивидуалистом не проживешь. Замерзнешь.
Я не стал говорить об этом поэту. За годы на чужбине он мог забыть чувство советского товарищества.
Несколько месяцев назад я переехал из студенческого Томска в промышленный Свердловск. Приблизился к цивилизованной Европе. В городе были киностудия и Дом кино, где я посмотрел фильм Бергмана «Фанни и Александр». Тут же решил, что жизнь удалась. География выстраивает мозг в соответствии с ландшафтом. В центре города находился Театр оперы и балета, построенный пленными немцами, для которого мои друзья сочиняли либретто о современности. Кривоногий гоблин, стоящий на глыбе гранита в центре города, изображал известного революционера, но на него после разоблачений журнала «Огонек» лишь злобно косились. Рядом благоухал зоопарк, откуда мы с моим другом по пьяни пытались освободить дикобразов. На улице Первомайской возвышались монументальные общественные бани. В гастрономе на улице Ленина наливали шампанское. В книжных магазинах продавали книги. И люди их с жадностью покупали. Постчеловеческое общество здесь еще не состоялось.
– У нас тут стреляют, – сообщил я Бродскому. – Стреляют по ночам, потому что ночью лучше слышимость.
– По-вашему, стрельба только для звука?
– Когда как.
Я признался, что меня тянет на прогулку в такие огнестрельные часы.
– Иногда подростки раздевают женщин. Окружат толпой, снимут шубу, платье, серьги и колье, оставят в чем мать родила и – смываются на авто. Днем. В центре города. Я бы не сказал, что это романтическое зрелище.
– Некрасиво. Здесь такого не было даже во времена Дикого Запада. Демократия всегда начинается с грабежа.
– Мне по кайфу, – сказал я. – В нашу жизнь нужно вернуть опасность. Только тогда человек ценит то, что он еще жив.
– Вы слишком молоды, – вынес заключение Бродский. – Это синоним глупости. Или у вас генетическая предрасположенность к иррациональным поступкам? Такое бывает. Дромомания – склонность к бродяжничеству, пиромания – к поджигательству. Еще есть «мания величия», но это не о вас, кажется…
– У меня булимия, – нашелся я, хотя не был уверен в значении этого слова.
– Ну, это нормально, – согласился поэт. – Растущий организм требует мяса. У вас продают мясо? А сыр?
Я рассказал о разнообразии ассортимента на прилавках молодого государства. Живописал ларьки с решетчатыми окнами, стоящие по всему городу. Спирт «Рояль», водку в одноразовых стаканчиках с крышкой из фольги, киви, манго, бананы, прочие экзотические продукты.
– Появились американские шоколадные батончики. Кока-кола в больших пластиковых бутылях. Купил недавно паленый виски. Отравился.
– Вы разбираетесь в виски?
– Нет, – признался я. – Поэтому и отравился.
– Удивительно интересно, – повторял он после каждого моего сообщения. – Удивительно.
Похоже, его поражало, что где-то, кроме Нью-Йорка, тоже живут люди.
– Тут все меняется, – интересничал я. – Еще недавно не было сигарет и табак продавался на развес. Как-то в очереди местное телевидение взяло у меня интервью.
– Вас узнают на улицах?
– Нет. Они обратились ко мне случайно.
– И что же вы сказали?
– Сказал, что люблю курить. Из искры возгорится пламя.
– Логично.
– Во всем есть смысл, – сказал я. – Женщины отдаются за пачку сигарет, – я привел несколько случаев из жизни.
– Как у вас хорошо, – воскликнул Бродский.
– Еще как, – ответил я. – Никакой Нобелевской премии не надо.
– Вам, может быть, и не надо, – согласился он. – Вам вообще ничего не надо.
– В этом и есть суть свободы…
Я в те времена к премиям относился с интересом и даже уважением. В начале 90-х Нобелевская премия считалась пропуском в бессмертие. Пропускная система сломалась. Бессмертия больше нет.
– Здесь воняет горячая вода. Не знаю чем. Карбидом, что ли, – пустился я в недавние воспоминания. – Мне это тоже нравится.
Когда мы сюда переехали, до получения квартиры жили в гостинице. Там я научился печатать на печатной машинке, сочинил несколько приличных стихотворений. Мне этот гадкий запах напоминает о творчестве. Как нюхну – спешу к мольберту.
– Это такой у вас юмор?
– Я романтик, Иосиф Александрович. Идеалист. Последний герой. Недавно шел мимо цирка и запнулся о пьяного молодого человека, какающего на тротуаре. Было темно. Ничего не видно. Я наступил в говно.
Бродскому история понравилась, и он заливисто рассмеялся.
– И что дальше?
– Ничего. Их было человек пять. Остальные ждали, когда он испражнится. С подростками связываться не стоит. Я вытер ботинок о снег и пошел домой. Не такой уж я безумец, как может показаться.
Сейчас бы я сдулся. Расстроился бы, уехал. В молодости всё – в радость. Шел по рынку. Внезапно прилетело яблоко – прямо в глаз. Больно, обидно. В кармане – пистолет, а в кого стрелять – не знаешь. Такие вещи утомляют.
Вскоре запах водопроводной воды сделался нормальным. «Фанни и Александр» показались тягомотиной. Литераторы, особенно маститые, меня хвалили, печатали в местном литературном журнале, но этого мне было мало. С ровесниками отношения были натянутыми. То ли они не понимали, чем я занимаюсь, то ли ревновали. Человек не виноват ни в таланте своем, ни в бездарности. Редко кто может оценить себя со стороны.
К торопливому сусальному акценту местного населения я привык. Ко внешности женщин никак не мог приноровиться. Русые волосы, широкая кость, короткие ноги. Многие из них были добры и обаятельны, но ведь в молодости ищешь другого. Если твой идеал женщины – Жюльет Бинош, ты попал не по адресу. Я мог часами бродить по городу и стрелять глазами по сторонам – безрезультатно. Сердце мое оставалось холодным. Бродский предпочитал блондинок. Ему бы здесь понравилось.
Сибирь – место кочевое, подвижное. С долей условности ее можно сравнить с Новым Светом, сплошь состоящим из мигрантов. Кого у нас там только не было… Я учился в немецкой школе вместе с поляками, латышами, евреями, греками, армянами. В городе был представлен весь евразийский интернационал. На Урале люди пустили корни с неандертальских времен. Приобрели уникальный уклад и внешность. Стоячая вода. Лежалые камни. Западно-Сибирская низменность на брюнеток богаче. Однако я верил, что и в здешних горах найдутся Пенелопа Крус и Жюльет Бинош. Я культивировал в себе оптимизм. Неброский такой, беспафосный, но все-таки – оптимизм. Поэтому я нашел изысканную брюнетку и полюбил ее. Она настояла, чтобы я начал публиковаться в Москве и познакомился с Иосифом Бродским. Она знала мои стихи и читала многие из них наизусть. Пела старинные романсы по вечерам и говорила, по моде той поры, что принадлежит к аристократическому роду.
– Вы до сих пор с этой черненькой девушкой? – спросил Иосиф Александрович.
– А чё мельтешить?
– Какое похвальное постоянство, – сказал он с издевкой.
– Я моногамен, как беркут, – незамедлительно ответил я. – Можно иметь всех женщин на свете, а можно только одну. Если взять правильную точку отсчета, это – тождественные вещи.
Я закрыл окно на кухне, потому что замерз. Сигареты кончились. Где-то неподалеку стучал трамвай. Подвывали на морозе бездомные собаки.
– Неважно, кто ты есть, – заключил я. – Важно, кем ты себя ощущаешь.
– Ну это вы загнули.
– Я действительно до сих пор с той же дамой, с которой приезжал к вам в Библиотеку Конгресса.
– Я ж не против, – рассмеялся тот. – Просто спросил.
Год назад мы были у Бродского в Вашингтоне, когда он служил тамошнему государству в качестве поэта-лауреата. Ксения теперь поселилась в Штатах, работала в провинции, в одном научно-исследовательском институте. Я прилетал к ней в гости в Южную Каролину, после чего мы навестили поэта в столице. Встреча имела смысл. До этого Бродский на удивление хорошо отозвался о моих стихах. Сказал, что завидует тому, как они написаны, но еще больше – внутренней жизни, которая за ними стоит.
За своей внутренней жизнью я уследить не мог, так же как за работой почек или печени. Я считал, что иметь какую-то особенную внутреннюю жизнь неприлично. Роскошь. Излишество. Я был уверен, что самые интересные вещи берутся ниоткуда. Из черной дыры. Из коллективного бессознательного. Из ноосферы. Суть в том, что – извне. Не из меня, а откуда-то снаружи. Такая позиция казалась мне наиболее конструктивной, лишенной сосредоточенности на себе. Поэзия – избавление от эгоизма. Мы должны раствориться: в языке, в водке, в холодном воздухе.
С этими благими мыслями я сел писать письмо Ельцину. Мне было что ему сказать. Начал по законам жанра:
«Как гражданин, писатель и просто как человек…»