Читать книгу Дядя Джо. Роман с Бродским - Вадим Месяц, В. Г. Месяц - Страница 5

Часть первая
Мажор
Майя

Оглавление

Яркий морозный полдень. Воскресенье. «Я пришел к поэту в гости». Город пуст и скрипуч. Я несу Майе Никулиной новые стихи. Она благоволит моим сочинениям, дает редкие, но нужные советы. Мы встречаемся несколько раз в неделю. Я пишу много и легко. Мы познакомились прошлой весной через редакцию журнала «Урал».

– Если Никулина даст добро – возьмем, – сказал заведующий отделом поэзии, будучи уверенным в том, что Майя стихи отклонит.

Ей стихи понравились. Она увидела в них веселую свободу и бравую походку. Сказала, что мое разгильдяйство в литературе похоже на пушкинское, что для меня вряд ли комплимент. Особую роль здесь сыграли школьная программа по литературе, портреты маслом и глубокомысленные памятники по городам и весям.

В первый раз мы встретились с Майей Петровной в фойе библиотеки Белинского. Она уже прочитала мои тексты и отобрала несколько стихотворений для публикации. Я был не против ее выбора.

– А это не понравилось? – спросил я.

– А что тут такого?

– «Она подороже, чем золотой муравей, и покруглей, чем мохнатый болотный шар» – сдвинутая метафора про луну, вполне шальная.

– Ты к тому же понимаешь, что пишешь? – удивилась она.

Я не знал, что ответить. Что-то понимал, чего-то не понимал. Несмотря на беспечность, я был внимательным человеком. Прислушивался, присматривался. По жизни разыгрывал обаятельного дурака. Что-то привело меня именно к этому образу поведения. Я не перебарщивал, но простодушие изображал вполне искренне. Обнаружил однажды, что так жить проще. Старался идти по пути наименьшего сопротивления. Двигаться в потоке жизни. Решения принимать лишь тогда, когда этого требует ситуация. Ситуация этого требует редко.

Сегодня хороший день. Это ощущается сразу после пробуждения. Я просыпаюсь и знаю: все будет тип-топ. В такие дни можно переходить улицу с закрытыми глазами на красный свет. Пить неразбавленный спирт, одеколон или бутираль фенольный клей. Можно знакомиться с самыми роскошными женщинами, даже если они при кавалерах. Когда со мной происходили беды, я с утра чувствовал неуверенность и беспокойство. В сторону культуры от природы я ушел недалеко, хотя иная картинная галерея мне намного интересней зоопарка.

Я пересекаю улицу Ленина с прогулочной разделительной аллеей посередине и прохожу мимо бывшего магазина «Пуговицы». Теперь здесь обосновались кооператоры. Продают колбасу. Пуговицы были мне милее. Я скупал их в ассортименте. Красными украшал собственные пиджаки. Огромные желтые и зеленые незаметно пришивал на шторы, когда приходил к кому-нибудь в гости.

Город стал мне родным быстро. Он полюбил меня, и я в ответ незамедлительно полюбил его. Если какая-то обида и разочарование случались, то быстро выветривались из головы. Сейчас я переполнен лишь светлыми воспоминаниями.

Когда ты движешься не оглядываясь, ты вряд ли кого-то предаешь. У тебя нет времени думать о предательстве. Те, кто остаются, видят твое движение и начинают подозревать во всех грехах мира. Уловок, чтобы остановить человека, много. Можно осудить его честолюбивый порыв, призвав к смирению и скромности. Можно доказать, что впереди его ничего не ждет. Счастье только здесь, в кругу друзей, на прокуренной кухне. Человек способен на время остановиться и не спешить, но если он почувствовал радость движения – рано или поздно сорвется с места.

В Екатеринбурге у меня было несколько реперных точек. Магазин «Букинист», где я менял Джеймса Чейза на Альбера Камю.

Ивановское кладбище, где я пил портвейн на безымянных могилах. Дом культуры автомобилистов, где показывали элитарное кино, а автомобилистами и не пахло. Институт электрофизики, куда я ходил на службу. Кинотеатр «Буревестник» – около него жила моя тогдашняя любовь. Ну и улица Декабристов, где в те времена обретались Майя Петровна Никулина и Константин Николаевич Мамаев.

Дверь открыла Майина дочь Маша и невнятно поздоровалась. Она не любила поэтов, досаждающих ее матери. Никулина выпорхнула из кухни.

– До сих пор помню, как ты вошел в редакцию. Ты вошел – и они сразу встали. Невероятно. Я такого никогда не видела, – запричитала она.

Майя славилась тем, что сквозь ее небольшое, исхудавшее тело просвечивала душа. Сегодня она тоже вся светилась.

– Что принес, Димочка?

– Чаю пришел попить.

– Вот и давай попьем чаю, – весело продолжила Майя и рассказала, какой чай она пила в Крыму, когда тот еще был российской территорией.

В молодости у поэта должен быть наставник. Человек, который в тебя верит. Технические вопросы по стихосложению во многом я мог решать самостоятельно, но обрести уверенность в себе способны помочь только другие люди. Со стороны я выглядел самодостаточным и даже нахальным, но в привычку это еще не вошло. Мне было нужно, чтобы меня хвалили. Майя Петровна и Константин Николаевич на комплименты не скупились. То ли видели во мне надежду русской литературы, то ли хотели скрасить свое одиночество.

– Ходил утром в кино, – сказал я Майе Петровне. – На американское. Про индейца-спортсмена, который бежал по жизни. Его резервация разорилась, друзья спились, но он стал бегать еще быстрее. Победил в национальном марафонском забеге.

– Такое кино тебе должно нравиться, – сказала Майя. – Ты похож на индейца, Димочка.

Эта похвала была для меня выше признания литературных заслуг.

Майя объяснила мне свои поэтические приоритеты, и я им внял. Плотность письма, выверенный объем текста, органичность метафор. Особенное внимание она обращала на фонетику, на дружбу звуков «эс» и «че». На смачность звучания, которая отсутствует порой даже у великих. По сравнению со звукорядами, которыми в те времена баловалась молодежь, это высший пилотаж. Бродский, к примеру, понятия об этом не имел, хотя в бетховенской глухоте тоже есть свои плюсы.

Подборку его стихотворений я увидел впервые в журнале «Огонек» – и скривился. В поэзии я искал живой, искрящейся фактуры. Выхода за пределы бытового сознания. Здесь таких задач не ставилось. Единственный урок, который я извлек из чтения, – это то, что писать можно по-разному. Нужно настаивать на своей правоте – и всё. Постепенно я привык к этим отстраненным интонациям, где скепсис мешается с горечью, но свет в конце туннеля все-таки брезжит. Привык к этим интонациям и полюбил их. Написал несколько стихотворений, подражая американскому изгнаннику. Это произошло до нашего знакомства.

Впоследствии я обращался к Бродскому, как к немногим людям, способным врубиться в то, что пишу я. В ту пору главным препятствием я считал проблемы совкового восприятия. Мои старшие друзья рассуждали в том же ключе. Майя считала большевиков и продавшихся им москалей ответственными за дурновкусие. Пролетариат и крестьянство, по ее мнению, для высокой поэзии не предназначены. Я, в силу сибирского происхождения, в сословных различиях не разбирался. По терминологии той эпохи относился к «рабочей интеллигенции». Солженицыну я благодарен за введение в обиход слова «образованец». За остальное – не очень.

Бродский тоже выбрал свой стиль как сугубо антисоветский. Переехал на постоянное место жительства в сугубо антисоветскую державу. Я потянулся вслед за ним – чисто стилистически. Откуда мне было знать, что всё не так просто? В аспирантуре подобным вещам не учат.

По пристанищам длинным гурьбой содвигая кули —

на холопьих горбах синева мукомольного дыма.

И в разбитое русло прохладно идут корабли

на российский порог исполинского берега мимо.


В померанцевом сумраке мягких ночных колымаг,

где углы истекают глухою ореховой смолкой,

на точеном стекле умещается весь зодиак,

навсегда заворо́женный вашей державною челкой…


Прилежное чтение воспоминаний Теофиля Готье о России[8] и «Философических писем» Чаадаева привело к написанию довольно длинного текста про Екатерину Великую. Монархизма во мне не было ни на грош, но державность в брусчатке уральской столицы я почувствовал. Грубая красота убедительней акварельной.

Вы слабы и роскошны, как зимний в дурмане цветник,

только властное сердце приучено к мерному стуку:

и трепещет во сне изувера хмельного кадык,

и германец не смеет разинуть щербатую скуку.


Так и должно вершить тишиной повороты ключей,

если глушь постоянства раскинута далью рябою.

И по черному голубю грубо равнять лошадей,

наезжая в спокойную стужу кулачного боя.


Так и должно хранить безучастного Севера рост,

если призрак державы в нас горькой отчизною брошен.

И не ведать упрека на зыбком распутии звезд,

где молитвенный путь, как и каменный дом, невозможен.[9]


– Хорошая вещица, – сказала Майя Петровна. – Фактурная. Щегольская. Антикварная. Только слишком много пижонских слов. Ты в курсе, что Екатеринбург назван в честь другой Екатерины?

Я был в курсе, но из вежливости попросил рассказать и об этом. Вещественный мир того времени, как и описывающий его словарь, был скуден. Окружающую нас серость хотелось раскрасить, пустоты – заполнить, если не дорогой мебелью и бархатными шторами, то хотя бы словами. Борьба с действительностью может проходить в разных формах. Я включился в такой вот эстетский бунт.

И опричною кровью летящих на твой камелек,

вечной памятью каждой отчаянно райской дороги,

мне мерещится верность ласкающих рыжий чулок

и самой Катарины больные солдатские ноги.


– Круто. Ничего не скажешь. Лирические стихи тебе тоже удаются. И песни удаются. И рассказы. Этим многообразием ты сбиваешь публику с толку. Люди обычно умеют делать что-то одно. Читатели к этому привыкают и ждут от автора того, что уже опробовали.

– Надо путать следы, – отозвался я. – Наша задача – обмануть смерть, а не какого-то воображаемого читателя. И потом, писать одно и то же неинтересно.

В действительности мою разножанровость можно было объяснить неусидчивостью и отсутствием царя в голове. Стихов своих, кроме песен, я не помнил. Чужие тоже знал плохо. Бродский заучивал чужие тексты наизусть и становился духовно богаче. Мне забивать голову не хотелось. Для творческой деятельности ты должен быть пуст, как барабан. Природа не терпит пустоты и обязательно подбросит что-нибудь в опустошенный мозг.

– Боюсь я за тебя, Димочка, – сказала вдруг Майя. – Люди такого не прощают.

– Какого, Майя Петровна?

– Таланта не прощают. Очарования не прощают. То, что твой отец всемирная величина, – полбеды. Об этом они могут и забыть. А вот легкости твоей не простят. Вспомнишь ты еще мои слова.

Психология была для меня недосягаемой наукой. Беззаботные люди, делающие играючи собственную судьбу, мне нравились.

Люди играют, но и бог играет тоже, что бы ни говорили об этом благочестивые христиане. Откуда я знал, что нет ничего оскорбительней для людей, чем чужое счастье?

«Что же мне делать, певцу и первенцу, / В мире, где наичернейший – сер»[10]? – вопрошал я пустоту. Сравнивал свои тексты с публикациями других авторов и негодовал. Поэзия ходила на деревянных ногах и разговаривала железным голосом. Мое добрососедство с ней казалось невероятным.

Когда я сообщил Майе, что собираюсь отдать стихи в московский журнал, встретил взгляд, полный недоверия и ужаса. Москва в ее понимании была продажной, нерусской и бездарной.

– Может быть, тебе и можно, – сказала она. – Но я бы не торопилась.

– А почему остальным нельзя?

Ответа на этот вопрос я так и не получил.

8

…воспоминаний Теофиля Готье о России… – имеется в виду книга Теофиля Готье «Путешествие в Россию» (1876).

9

По пристанищам длинным гурьбой содвигая кули… – цитата из стихотворения «Английская набережная» Вадима Месяца.

10

Что же мне делать, певцу и первенцу… – цитата из цикла «Поэты» Марины Цветаевой (1923).

Дядя Джо. Роман с Бродским

Подняться наверх