Читать книгу Страстотерпицы - Валентина Сидоренко - Страница 2
Рассказы
В сентябре
ОглавлениеВ приятном расположении духа Григорий Андреевич любил полежать на полу и, глядя на взбухшую штукатурку потолка, поразмышлять: «Если про мою жизнь прописать – это какая книга будет! Великая, можно сказать… Это тебе не какая-нибудь там брехаловка. Оно таких книг сроду еще не было. Потому как я человек… И притом коренной грузчик».
Возможно, Григорий Андреевич в часы, милые его сердцу, избрал бы другую тему для размышлений, не случись из его сына журналиста. Какой из Тимки журналист, Григорий Андреевич не мог знать, но факт оставался фактом, Тимофей работал в газете. Стало быть, человек он важный, и хоть и спорил иногда с отцом и имел материнские замашки, его уважать должны. И потому при случае Григорий Андреевич очень даже умел заметить соседу Ивану, человеку пустому, хоть и жадному:
– Ты много-то не кобенься. Скажу Тимошке, он всю морду твою рябую в газете размалюет. Потому как ты – сволочь. Я тебе прямо говорю. Вот выставлю твой портрет на народ. Тогда у меня попляшешь.
Однако до Тимофея такие соображения отца не доходили, потому что свое журналистское счастье он искал где-то далеко на Севере, писал отцу редко, а заезжать и вовсе забыл.
Григорий Андреевич таким оборотом дела смущался несильно. Он управлял своим немудреным хозяйством, правда, понемногу выпивал.
Раньше, когда жена живая была, держали они и утей, и курей, и поросят откармливали, и в огороде Надежда умела и посадить, и вырастить, так что хозяйство у них было полное, сытое, деревенское. Еще и после смерти ее Григорий Андреевич пытался сохранить все как было, но получилось так, что рассыпалось их хозяйство, словно из прорехи в мешке.
Утки по осени взяли моду не возвращаться во двор, Григорий Андреевич лазил дотемна по болоту в камышах, матерился на чем свет стоит, кидал в стаю палками, но ни одной так и не пригнал. Только простуду себе нажил. Он махнул на уток рукой и разводить их больше не стал. Куры зимой у него перемерзли: в неожиданный мороз он не догадался протопить в стайке. А смородину и малину в тот год, как помереть Надежде, местная орда обобрала и обломала. Так что остановился Григорий Андреевич на собаках, в частности, здоровом черном кобеле, жившем у него пятый год, да на кошках – вот все его хозяйство. Пенсию Григорий Андреевич получал хорошую – сто двадцать рубчиков чистенькими, чем очень гордился перед Иваном, который, по его словам, всю жизнь в конторе себе геморрой наживал, а потому к старости пришелся ему крупный кукиш. Все бы шло гладко в одинокой жизни, если бы не месяц сентябрь: всякий сентябрь Григорий Андреевич тосковал страшно.
Как чуть заблестит по земле тенета, да деревья обмякнут, да дикие утки начнут первые учебные перелеты, собирая оперившихся юнцов в крикливо-бестолковые стайки, Григорий Андреевич все реже появлялся на улице, а встречаясь со знакомыми, старался не заговаривать сам и, не дай бог, отвечать на расспросы. Не до того ему было… Чтобы ему не мешали, на сентябрь месяц увольнялся он с работы (Григорий Андреевич подрабатывал сторожем), круглые сутки не отворял ставни и спускал с цепи кобеля.
Просыпался обычно рано, когда на дворе темно и за плотными ставнями хоть глаз выколи.
– Здорово, Григорий Андреевич! – приветствовал сам себя и начинал знакомую всем одиноким людям говорильню.
Кроме как с собой, разговаривал со всем, что попадется ему на глаза, о житье-бытье, о том, что раньше, конечно, не в пример нынешнему, лучше жилось, а сейчас все норовит иссохнуть, растрескаться и вообще исчезнуть к чертям с этого бестолкового, неуживчивого белого света.
– Значит, здорово, – отвечал он себе и толкал ногой спящего кота Ангела и щенка, свернувшегося клубочком на постели, – трусливого и слюнявого, который и имени-то еще не удостоился.
– Вставайте, твари!
Спать один Григорий Андреевич не мог – любил, чтоб рядом с ним лежало непременно живое, дышащее, по возможности мягкое. Ангел – кот бывалый, хорошо знает, что может означать каждое движение хозяина, и потому хлопот с ним немного; щенок же суетлив по неопытности, страсть как надоедлив, визжит, где надо и не надо, и его приходится частенько учить уму-разуму. Животину Григорий Андреевич любил всякую, не брезговал никакой. Изо всех подворотен, помоек подбирал он бесчисленных котят, кошек, бродячих собак, ободранных и тоскливых, всех тащил к себе в дом. Все, кроме Ангела, откармливались, хорошели и исчезали бесследно, оставляя яростно ворчавшего хозяина, который сильно подозревал, что его животину крадет зануда Иван и таскает на живодерню, где за кошку полтора рубля дают, и за собаку – три…
Затем Григорий Андреевич вставал и шлепал из двери в дверь в одних кальсонах, свисавших с его скрипучих, худых ног. Он растоплял печь и ставил на плиту чугунок с картошкой. Когда уж совсем светало, Григорий Андреевич выходил во двор, ежился от сиротливого сентябрьского утренника и, завидев в дымчатом небе одинокую стайку уток, мрачно махал рукой:
– Полетели.
Если же птиц не было и небо, как громадная чаша, было серебристым и тугим, он все равно махал рукой и говорил: «Полетели», – смекая, что коли не полетели, так полетят. Самая пора для них.
Заглянув в щелочку забора на огород соседа Ивана, Григорий Андреевич ревниво обозревал, собрал тот, нет ли лук с гряды, и, оглядывая крупные, уже побелевшие головки, раздумывал, почем же сосед будет продавать этот лук.
Григорий Андреевич – мужчина аккуратный, порядок уважал; с утра каждодневно убирал он тщательно в доме, мыл частенько полы, подбеливал, где надо, и стирал. Управившись, учил жизни щенка, заодно доставалось и коту Ангелу. Потом им обоим жаловался на жизнь, вспоминал своего напарника Федора, что сменил его однажды на три часа позже, соседскую хохлатку в рыжую крапинку, которая, обнаглев, перелетела в его огород, сестру Анну, спрятавшую на днях новые ботинки, продавщицу в магазине, обсчитавшую его на пятнадцать копеек, и картошку, которая нынче не уродилась, как ее ни охаживай. Свою длинную речь Григорий Андреевич прерывал словами: «Ты слышишь меня?» – и оглядывался на портрет жены, висевший в красном углу, откуда она глядела на него молодыми терпеливыми глазами.
– Чтоб тебя разнесло, подлюга, вдребезги! – сердился Григорий Андреевич на щенка. – Хлеба, видишь ли, жрать не хочет! Нет, ты слышишь меня, думает, я его мясом кормить буду. Да я тебя за эти деньги сам сожру, окаянный. Да чтоб я провалился на том месте, где подобрал тебя, собака ты неблагодарная. – Его живучее тело тряслось, пушистые волосы развевались.
– Нет, ты слышишь меня, я из-за него в очередь, как баба, встану. Вон из дома, сатана. Чтоб духу твоего не было. Да слышишь ты меня или нет, в конце-то концов?!
– Слышу, – ровно отозвалась жена.
При жизни она была терпеливою, как будто и саму-то жизнь терпела, и Григорию Андреевичу поперек слова не сказала. Он, бывало, поддразнивал ее даже, чтоб разозлить, а она только тыкнет его мягким кулаком в затылок, упрекнет обиженно:
– Ну чего, чего разошелся-то… бессовестный?
Померла Надежда без болезни, а может, и болела – ему не докладывала и по больницам не ходила. Так с недельку таяла, таяла, все лежала, смотрела на него сожалеюще, а перед смертью совсем уж призналась:
– Помру я, наверно, Гриша. Ты уж живи хорошо, чтоб мне оттуда на тебя смотреть не совестно было.
Он тогда с горя не понял, что к чему, а уж после, поразмыслив, обиделся: это значит, ты живи, а она на тебя вроде смотреть будет?!
Григорий Андреевич сам не болел никогда и в близкую смерть не очень верил. Он считал – раз не болеешь, то так просто не умрешь, а потому на жену обиду терпел.
Григорий Андреевич взял за шиворот щенка и, выбросив его во двор, плотно прикрыл дверь.
– Разбила ты мне жизнь, Надежда. И что тебе здесь не по нраву? А мне – живи теперь как хошь.
– Помирать все одно надо, – слышалось ему. – В один бы час мы не легли. Кто-то остался бы.
– Так-то оно так. – Григорий Андреевич почесал в затылке. – Рано все-таки ты отошла, Надька. Вот Тимофей бы женился, тогда и валяй… А теперь что?.. Он – хвост трубой, и ищи ветра в поле. Я, как бабай, один хожу. Женюсь я, Надежда. Как ты на это посмотришь?
– Женись, – соглашалась она. – Только портрет мой сыми. Чтоб не смотреть мне на вас.
– Ладно, сыму…
Голос у нее был мирный, несуетливый, и Григорий Андреевич ясно вспоминал его каждый сентябрь. А почему сентябрь? Потому что в сентябре они поженились, в сентябре Тимка родился, и в сентябре, как он считал, воздуху совсем нет, а хорошо слышно родную душу.
Григорий Андреевич щурил глаза, продолжал разговор:
– Птица уже полетела. Да не густо. Видать, тепло еще постоит. Хлеб, говорят, не уродился. Сухо было, значит, – перечислял он еще.
– Хлеб не уродился – это плохо, – вздыхала она, – недоглядели. Земля-то тепла еще?
– Земля теплая… Начальник мой ровно взбесился, говорит, не пущу в отпуск, караулить, вишь, некому. Отставной, а ругается не хуже меня… Степка Крапива опять с Александровой женой гуляет. Который у Афанасьевых жил, помнишь, что ль? Сашка уж и бил его, заразу. Да мало. Ему бы ноги переломать, чтоб по чужим бабам не шастал.
Во дворе залаяла собака. Григорий Андреевич открыл дверь, прислушался, вернулся опять к портрету.
– Баб тоже надо иногда, – вздохнула она, – чтоб себя помнили. Да что ж у тебя темно, как в погребе, свету белого не видишь…
Григорий Андреевич волновался:
– А мне ничего. Ты же не приходишь при свете. Да в темноте и думается лучше.
Единственное окно, ставни которого не закрывались, просеивало в дом тусклый, печальный свет. Из окна можно было видеть черного кобеля, бродившего по двору, он готовно вострил уши, вздрагивал, будто знал об их разговоре и оберегал его; дальше, за забором, за огородом с заскорузлой картофельной делянкой и красивым молодым тополем, сквозным и желтым от света, расстилалось серое болото, на краю которого стоял дом Григория Андреевича, а еще дальше виднелись какие-то постройки, черные, с густо-дегтярным дымом из труб.
– Ты, Гриша, случаем не болеешь? – слышалось ему, и Григорий Андреевич бурчал:
– Чего болеть-то? Маюсь только вот, считай, каждый сентябрь. Горюю. Да, кабы все с горя помирали, земля бы, как яйцо, гладкая стала. А ты что же, не боишься за меня? Место-то мне там найдется ли, нет?
Она как бы смеялась ровно и тихо.
– Найдется, – отвечал себе Григорий Андреевич. – Земля – что прорва. Она вон в себе сколько веков прячет. Это ума не хватит понять. Да я ей, поди, еще нужон. Кошку накормлю, обогрею – и то польза.
Он стоял у окна, широко расставив ноги, ссутулив плечи. Подошел кот Ангел, выгибая спину, потерся о жесткую ногу и, с достоинством подняв хвост, удалился.
– Ты слышишь меня? – Старик отвернулся от окна. – Помнишь, как Тимке родиться, дед к нам на квартиру просился. Я его не пустил еще. Так его часто во сне вижу. Придет, сядет, говорит, обидел ты меня – не пустил. Жив ли он, нет? Сколько лет прошло. Ты его не встречала там?
Она не ответила. Григорий Андреевич крякнул, почесал пузо и не то улыбнулся, не то оскалился.
– А ты помнишь, Надька, как мы однажды в сентябре с тобой по бруснику ходили? Господи, воля твоя. – Он скрипуче засмеялся. – Лес-то какой стоял! Гольцы, помню, розовые… Задержаться хотелось хоть на минутку, отдохнуть. А помнишь, как мы к речушке вышли, синющая речушка. И бывают же такие! Это где, постой?.. Это где мы с тобой чай варили! Ну да! А помнишь, как мы с тобой аукались? Ты – в низине, я – вверху. Аукались, и заяц пробежал. Как мышь, такой серый. Точно, заяц пробежал, – обрадовался Григорий Андреевич. – Надь, а я помню, какой платок на тебе был. Синий, в клетку. Ты его порвала потом, палец мне перевязывала. Надь, а ты помнишь, какой я-то был?
– Ты красивый был, Гриша. Прям загляденье. И не знаю, как ты не бросил меня ради какой. Вот всю жизнь этого боялась.
– Правда? – удивился он и взмахнул руками. – Правда, Надь? А я жениться собрался. Нет, это так, это я ради затравки сказал, куды я без тебя? Ты ведь не придешь тогда вовсе.
Он немного помолчал.
Во дворе злобно завыл, залаял пес, потом смолк. Дверь широко распахнулась, и в избу ввалилась сестра Григория Андреевича – Анна. Широкая, жаркая, с добротной грудью, Анна любит ярко одеться, вспомнить, как в молодости была она первой девкой на деревне, и посетовать на свою разнесчастную жизнь.
– То ли живой, то ли нет?
– Живой, – угрюмо отозвался Григорий Андреевич. – Чего тебя черт носит? Опять картошки нет?
– Мое дело и носит. Ласково же ты меня, братец, величаешь. Я тебе невесту нашла. – Она толкнула ногой забежавшего в дом щенка. – Брысь, погань! Когда ты тока, Григорий, за жизнь возьмешься? Развел силу нечистую. Срам какой! Окна занавесил. Как каторжник живешь… – Она шумно села, тяжело дыша, утерла платочком пот со лба. – Хватя! Отрекнусь не то от такого брата. Вот, Гриша, бабу нашла тебе, золото и все. И знать ничего не хочу, и слухать не желаю.
– Нет, ты слышишь меня? Золото она нашла, самородок!
– Молчи. Смотри на себя-то. Лешак ведь сидишь лешаком.
Анна и вправду мало видела счастья в жизни. Была она трудолюбива, но скупа. Всю жизнь гнездила свой дом, всякий гвоздь на дороге, всякую палку туда тащила, но мира и любви никогда в своем доме не знала. Да и Григорий Андреевич словом шпынял ее и в хвост, и в гриву. Но ко всем она липла, всех любила, во все дела лезла, только плакала по ночам, горестно недоумевая, – и чего она людям не по сердцу? Сестра сватала Григорию всех одиноких баб, которых знала. Сватала Марию, но та молода больно оказалась. Она, мол, от него бегать станет, ему ни к чему, он мужик ревнивый. Сватала косую Евгению, на что было сказано, что он сам без дефектов, и баба должна царапинки не иметь. Сватала Ульяну, но та оказалась старовата. Хоронить жену второй раз ни к чему, расходов много. Всех и не перечесть, кому за пять лет Анна устраивала семейную жизнь с Григорием. Но все отметались прочь, а у нее сердце болело, когда видела его, чудаковатого. Мужику-то стыдно одному, как кол, торчать.
– Значит, так, росточку она невысокого. Как раз по тебе, значит. Годов ни много ни мало как тебе. Хозяйственная. Дом – полная чаша. Муж помер. Вот…
– Она что, в гроб мужа вогнала? И хочешь, чтоб меня? Нет, ты слышишь меня?
Надежда с портрета улыбалась печально и строго, но молчала.
– Хоть посмотри на нее. Чего допрежь грязь лить на человека?
– Посмотрю, – соглашался он. – Ладно, посмотрю. – Он вздыхал и ждал, когда Анна уйдет, но Анна усаживалась намертво, видно, ей хотелось пожаловаться на свою старшую дочь, ту, что ушла недавно от мужа.
– Ты знаешь…
– Знаю! – рявкал он.
– Чего это ты, господь с тобой? Как зверь какой! Женю! Видит Бог, женю!..
– Ну, хватит! Шла бы ты…
– Ой-ей-е-ей! – закатывалась Анна. – Страм… страм-то какой! – Она залилась слезами, подняла, всплескивая, пухлые короткие руки, напоминающие уточек. – Сестру родную… Сестру!
– Нет, ты слышишь меня! Сестра родная пришла. Принимай, стало быть. А может, меня интересует подумать. Я, может, люблю один быть. Потом придешь. Ступай! – уже ласковее говорил он.
От ласкового его тона Анна вскакивала, как ошпаренная, и вылетала из избы. Во дворе она шумела так долго и яростно, что сосед Иван подходил посмотреть в дырочку, не случилось ли чего. Сорвав злость криком, она шла открывать ставни. В избу врывался свет, обнажая тощего, растерянного Григория Андреевича в чистых кальсонах, руки его висели вдоль тела, он хлопал глазами и, обиженно выпятив губу, молчал. Анна заглядывала в окно, грозила ему кулаком, отряхивала юбку и торжественно плыла вдоль улицы.
– Ну вот… Ну вот, – суетился Григорий Андреевич, отыскивая брюки, – наговорились… Ишь. – Он словно стыдился чего-то.
– Ты прощай, Надя! Больше уж не приходи нынче. Я завтра на работу выйду. Ступай с богом!
– Бывай, Гриша… – слабо отзывалась она, словно бы тающим голосом.
Григорий Андреевич оглядывался, ежился, грустно повторял:
– Прощай, Надя. Теперь уж на тот год. – Вышел во двор, вздыхая широко, легко, сладко. Заметил в дырочке ограды любопытный глаз соседа Ивана.
– Не выглядывай, – посоветовал Григорий Андреевич и удовлетворенно сплюнул, обводя взглядом свое хозяйство. Потом свистнул. – Ангел, за мной.
Кот смиренно шел к нему, лениво тянулся, его желтые глаза выжидающе закатывались, из избы с лаем вылетел щенок. Григорий Андреевич запирал на здоровенный замок дом и прятал ключ в завалинке. Выйдя на улицу, твердой походкой направлялся к магазину. За ним, важно урча, шагал кот Ангел и суетливо катился щенок.
– Это как же тебя назвать? – говорил Григорий Андреевич щенку. – Тебя кликать пора. – Он сопел, останавливался, думал.
Щенок, словно учуяв, что разговор о нем, взволнованно взвизгивал и заигрывал хвостом.
– Это как же… Порода в тебе никудышная. Опять же дума живая есть. Где-то я что-то слышал. Постой, постой. – Он подавался вперед. – Где-то я читал…
Сентябрь подходил к концу. Хрустел румяный лист под ногами. От медленно остывавшей земли шел едва уловимый, отдающий теплом и травами, тонкий сладковато-дремотный аромат…
1972