Читать книгу Пересечение - Валерий Айрапетян - Страница 3

Рассказы
Тепло

Оглавление

Подростком я не любил своего отца.

Не любил за частые замечания, за то, что заставлял подолгу корпеть над математикой, за то, что избегал мужских посиделок, что не пил и не курил, что подметал полы перед каждым приемом пищи, что был тихим и домашним. Идеалом мужчины мне виделся дерзкий, с сигаретой в зубах, крепыш, отпускающий веселые шутки, не переставая при этом быть опасным.

В то зимнее утро отец вошел в комнату, пересек ее и посмотрел в окно. Мело уже который день, снег все шел и шел, мороз только крепчал, и, казалось, не будет конца этой зиме: вот началась она, но уже никогда не закончится.

Нам – беженцам из некогда братской республики – выделили в горном пансионате, не так давно еще принимавшем работников Министерства промышленности, две комнаты, но печь стояла только в одной – в ней холодными зимами вся семья и собиралась.

Старшие сестры – Надя и Наташа – лежали и читали, я растапливал жестяную печь, бабушка – мать отца – сидела на полу и качала головой. Четырехлетний брат Арсен развлекал младшую сестру Ануш: прыгал по кровати и строил рожи. Мама уже с месяц как отбыла в Москву на заработки: стояла на рынке, разведя – точно Христос над Рио – в стороны руки, с которых свисали блузки и спортивные костюмы, купленные у знакомой на оптовой базе. Полуторагодовалая Ануш очень скучала по маме, по ее теплу и запаху, часто плакала и ныла, так что мы утешали малышку кто во что горазд.

– Да… вот тебе и солнечный край… – пробурчал отец, вглядываясь в метель, вставшую между ним и заснеженным ельником на пригорке.

На отце были старая кроличья шапка с проплешинами, в равной степени отливавшая бурым и фиолетовым, синяя синтетическая куртка, накинутая поверх потерявшего вид пальто, наброшенного в свою очередь на два свитера, футболку и майку, три пары брюк – сиреневые растянутые рейтузы, трикотажные штаны и синие брюки – единственная вещь, лишенная видимых изъянов. На ногах – бессменные ботинки фабрики «Скороход», купленные четырнадцать лет назад, еще в СССР, во время командировки в Ленинград. Собственно, это и был весь отцовский гардероб, вещь за вещью нанизанный на него, как на живой манекен. Остальные вещи отец распродал или обменял на еду еще осенью, когда иссякли все деньги и съестные запасы.

Мы только что позавтракали чаем из сушеных яблок, заев кипяток размоченными на дне кружек плодами. Данного рациона семья придерживалась уже вторую неделю, с того самого утра, когда бабушка – бабо – замесила последний стакан муки. Обнадеживал ящик детской смеси для Анушки, раздобытый мамой через знакомую медсестру. Мы старались не думать о еде, не говорить о еде; какой-то неведомый инстинкт защищал нас от голодных разговоров. Отсутствие пищи осложнялось отсутствием электричества, воды, транспорта, телефонной связи. Мы – дети – жили верой, что вот кончится зима, а там пойдут в горах сочные травы, что приедет мама и увезет нас в Россию к тетке, что как-то все разрешится. Наши подрастающие тела равно как требовали пищи, так и не допускали сомнений в хорошем исходе любого дела. Мы были оптимистами в силу возраста и обстоятельств.

В тот момент, когда я приоткрыл печную дверцу и принялся накидывать на угли поленья, отец обернулся ко мне и заметил:

– Положи сразу вон ту половину пня, пусть тлеет.

– Пень на ночь, сейчас эти надо, – огрызнулся я в ответ, раздраженный советом по поводу деятельности, в которой считал себя докой.

– Ну, смотри, смотри… – в привычной для себя манере избегать спора уронил отец и двинулся к выходу.

– Пап, а ты куда? – спросила Надя, оторвавшись от залитых солнцем улиц Вероны, на которых враждовали два знатных семейства, просто и горячо проливая кровь друг друга.

– Да так… вечером приду, девочка… читай, читай… – Отец редко называл нас по именам, чаще соответственно полу.

Перед самой дверью он вдруг остановился и принялся, почесывая нос, покачиваться. В минуты сомнений, мрачных раздумий он имел привычку стоять на месте и слегка раскачиваться, нащупывая сильную и верную мысль, мог стоять так подолгу, словно ждал, пока все дурное и неопределенное пройдет мимо этого сосредоточенного молчания.

Спустя минуту отец встрепенулся, обвел нас взглядом и скрылся за дверью.

В середине дня, дождавшись, когда уймется метель, одевшись во все теплое и прихватив топор, вышел и я. До наступления сумерек оставалось пару часов, нужно было успеть найти в горах сухое дерево (гиблое, но не гнилое), срубить его и притащить домой. Охотников за сухим деревом было много, а за срез живого, или, как говорили у нас, «мокрого», полагался штраф в виде конфискации топора – инструмента дефицитного, что могло серьезно осложнить и так непростую жизнь. Лесники гуляли вдоль пансионатов, бродили по горам, околачивались на мосту, выискивая нарушителей, по отношению к которым приговор выносился на месте и обжалованию не подлежал: отдавай топор, а дерево уноси с собой – обратно не прирастет и на дороге не к чему ему валяться. Заповедник, ничего не поделаешь.

Приходилось быть внимательным, осмотрительным, забираться в гору повыше и идти строго по тропам, дабы не оступиться и не провалиться в овраг. Вокруг ни души, если что вывихнешь да сломаешь – кричи не кричи, а никто не услышит. Правда, за три года нашего здесь обитания окрестные горы мне удалось изучить основательно. Я знал тропы, знал, где бьют ключи, где удобнее переходить быструю, бегущую с ледников речку, где самые обильные травы и где собрать побольше маслят, знал, от какого дерева начинается этот овраг и куда он идет, знал опасные падины и буераки, которые нынче были замаскированы недельным снегопадом.

Знание наделяло меня ответственностью: добыча дров, сбор трав, кореньев и грибов входили в круг моих обязанностей, коими я очень дорожил и гордился.

Передо мной стояла большая белая гора, покрытая черным лесом. В центре ее лежала круглая поляна, почти голая, не считая редких кустарников, словно некто плохо выбрил кожу. Я назвал эту поляну «живот горы», гора же виделась мне усевшимся на восточный манер толстяком. Ближайший путь на гору лежал прямиком через реку. Летом я запросто перебегал ее по речным камням и валунам, сейчас же они покоились под толстенным слоем льда и были очень опасны. Поэтому зимой и ранними весенними паводками приходилось идти на гору мостом.

Еще до снегопада я заприметил небольшое, в два человеческих роста, деревце, но не срубил его, потому как уже тащил на себе одно, да и жаль было останавливаться: потеряешь набранный темп схода и много сил потратишь, чтобы снова приладить ствол по плечу. Следовало дойти до «живота горы», по правому его краю подняться вверх до середины, затем взять правее, углубиться в чащу и там поискать.

Сугробы были огромны, ноги попеременно уходили по колено в снег, а перед тем, как взять правее в лес, провалился по пояс, но успел ухватиться за кустарник, им и спасся, вытянул себя. После повалился на снег и ощутил, как быстро устал, как обмяк, словно мышцы сразу обратились в вату, и только громкое подпрыгивающее сердце утверждало свою мясную природу. На сухофруктах, думалось мне, долго не протянем, скорее бы мама приехала. Захотелось пожалеть себя и расплакаться, но вспомнил о дереве. Неспешно поднялся, отряхнулся и полез дальше – вверх и вправо, ступая теперь осторожнее.

Немного пробравшись вглубь, засек знакомый, с раздвоенной верхушкой, околевший ствол без коры. Так и есть – стоит на месте, меня ждет. Отгреб от подножия дерева снег (ближе к земле подрубишь – больше дерева унесешь), так что получилась снежная куртина, но не очень глубокая – в глубокую топор с размаху не войдет как надо. Укрепился ногами, поймал равновесие, послюнявил руки (в рукавицах топор соскальзывает) и попеременно принялся бить под острым углом: удар сверху, удар снизу – так глубже входит лезвие и откалываются крупные щепы, приближая заветную сердцевину. Затем пара ударов с обратной стороны, и можно валить. Дерево трещит, хрустит, повизгивает и наконец валится. Обрубил крупные ветки, острые сучки, крепко засадил топор в основание ствола, сам ствол пристроил по центру тяжести на плече и понес вниз, ступая по своим же следам.

Когда сходил с моста, понял, что сил на рубку и колку не осталось. Так и ввалился в комнату с бревном наперевес, к изумлению родных. Только бабо не удивляется, а радуется бревну, теплу, скрытому в нем, улыбается. Втащил на балкон, чуть печную трубу не снес. Уже на балконе решил все же разрубить ствол надвое, чтоб не выпирал особо наружу.

В комнате разделся, умылся растопленным снегом и улегся на ковре у печки. Так и заснул. Очнулся от голода, но вспомнил, что есть нечего, и снова закрыл глаза.

Был уже вечер, и снова слышалась метель.

Дети спали в углу, бабо сидела напротив меня и дремала, сестры о чем-то шептались, сидя на кровати. Потом замолчали и они.

Ближе к полуночи отворилась дверь, в черном проеме которой показался отец. От него веяло холодом и добычей. Блики печного огня запорхали по его скулам розовыми бабочками. В руках он держал ведро, укрытое грубой тканью, и подрагивал.

– На, свари, девочка, – обратился он к Наде, старшей из нас, как обычно, без имени, лишь обозначив пол.

Голос отца звучал непривычно. Надя ловко приняла ведро, поставила возле печи и сдернула мешковину. Из ведра в разные стороны торчали багровые, вмерзшие друг в друга мясные верхушки.

– Телячьи сердца, – ответил отец на наши вопрошающие взгляды. – На меня не варите. Я… я… не буду.

Вид у него был болезненный.

Надя поставила на печку кастрюлю с водой, обмыла сердца и накидала в нее пять штук – так, чтобы каждому по сердцу. Через час, не в силах больше терпеть одурманивающего запаха, я принялся чайной ложкой выгребать из кипящего бульона сердца, то и дело обжигаясь. Проснулся Арсен и завопил: «Мне тёже! Мне тёже!» Бабо, сославшись на пустую челюсть, сказала, что подождет, пока разварятся. Раздал сестрам, отрезал кусок Арсену, выловил себе. С трудом удерживая горячее полусырое сердце, каждый из нас впивался в упругие мясные толщи со всей жадностью растущего организма, чувствуя, как сладостна жизнь, как прекрасна она на вкус.

Едва успев доесть, сестры и брат заснули. Борясь со сном, я впихнул в печь половину пня с волокнистой сучковатой сердцевиной, после чего повалился на ковер и крепко забылся.

Только утром увидел дремавшего отца с распухшей небритой щекой; иногда он постанывал. Позже мы узнали, что отец снял со своих зубов четыре золотые коронки, одной расплатившись с зубным техником, а на три купив ведро сердец на районном рынке, что в пяти часах ходьбы от нашего обиталища.

Я стоял и смотрел на этого худого, уставшего человека, свернувшегося калачиком, страдающего от боли, вздрагивающего во сне, тихого и покорного своей судьбе. Я стоял и смотрел на своего отца.

На моего папу.

Пересечение

Подняться наверх