Читать книгу Город в лесу. Роман-эссе - Валерий Казаков - Страница 23

Мистическая смерть

Оглавление

А в 1961 году в Осиновке случилось событие, которому никто не нашел разумного объяснения. Умер при странных обстоятельствах поэт Николай Николаевич Гусев. Умер, как утверждают, во сне, без явной на то причины, хотя до последнего момента чувствовал себя прекрасно и даже в день смерти много писал, сидя за дубовым столом, перед высоким окном в зимний сад.


На столе после его смерти друзья поэта нашли небольшое, но, как им показалось, очень мудрое стихотворение, которое заканчивалось словами, напоминающими заклинание, где поэт, «презирая небесную твердь, звал к себе в утешители смерть»…

Кто-то вспомнил, что накануне этого странного события он помирился с отставным полковником Матовым и не сказал ничего дерзкого Павлу Петровичу Уткину, который привычно попросил у него на пиво. Что во всем его облике появилось в последнее время что-то трагическое и в то же время светлое, что-то не от мира сего. Он много говорил о Блоке и Лермонтове, придирчиво сравнивал их загадочное творчество и находил в нем много общих таинственных черт.

Павел Петрович вспомнил, как Николай однажды с грустью признался ему, что природа сделала его долгожителем: в тридцать шесть у него ничего не болит. Хотя настоящие поэты обыкновенно умирают рано и тем самым создают себе ореол будущего бессмертия. Павел Петрович, если честно признаться, тогда не понял, к чему клонит поэт, а сейчас до него дошло. Он мечтал о славе и в то же время «призывал в утешители смерть», видимо предполагая, что настоящая слава приходит к поэтам только после их смерти.

Илья Ильич поддержал догадку Павла Петровича и стал развивать свою теорию присутствия в жизни мистических начал. Утверждал, что Лермонтов и Рубцов слишком часто обращались к теме смерти, так что, в конце концов, та удостоила их своим вниманием раньше времени. То же самое произошло и с Есениным. Вывод же из всего этого писатель сделал весьма неожиданный, он сказал, что Смерть, видимо, – существо живое, чуткое, думающее, но достаточно наивное по своей натуре. Поэтому порой Она не может разобраться, где ее зовут на самом деле, а где только делают вид…

Хоронили поэта со всеми должными почестями. До кладбища несли его гроб на руках. А потом все читали и читали над гробом трагические стихи, все говорили печальные речи, пока кладбищенским землекопам не надоело торчать возле могилы с лопатами наизготовку и дожидаться, пока выйдет у ораторов последний хмель.

В конце траурной церемонии возле свежей могилы появилась откуда-то, словно выросла из-под земли, местная дурочка Вера и со слезами на глазах стала рассказывать окружающим о том, какой «послухмяной» был в детстве Николай.

– Бывало, в новых сапогах в школу пойдет и ни в одну лужу не ступит. И шляпу он всегда носил фетровую. На голове шляпа, а на ногах – кирзовые сапоги. Как сейчас помню… Тогда все в школу с папками ходили. И у него тоже папка была. Блестящая такая, черная кожаная папка с железным замком. Учился он, правда, плохо, уроки часто пропускал, глиной кидался на переменах, но зато послухмяной был, не то, что Сашка Семиглазов. Тот рос бандитом, а этот послухмяной был. Дай Бог ему Царствия Небесного!

– Говорят, у Киреевых старший сын тоже стихи пишет, – сказала одна из женщин в траурной процессии, на голове которой была красивая черная шляпка с атласной розой.

– Бориска-то? – удивилась дурочка. – У него ничего не получится.

– Почему? – удивилась женщина в шляпе.

– Не послухмяной он, – отрезала Вера.

Женщина удивленно захлопала глазами и отвернулась, чтобы смахнуть слезу.

После похорон Павел Петрович Уткин решил было зайти к родителям поэта, поинтересоваться, не осталось ли у Николая каких-нибудь интересных записей или стихов, написанных в последнее время. Может быть, когда-нибудь эти предсмертные строки тоже найдут своего читателя. Но как раз у нужного поворота к дому поэта, где всегда стоял синий газетный киоск, его окликнул изрядно подвыпивший полковник Матов. Павел Петрович увидел в его руке пузатую авоську с двумя трехлитровыми банками пива, с желтым боком вяленого леща, завернутого в дырявую газету, и сразу обо всем позабыл.

Правда, через несколько дней в местной газете была помещена небольшая подборка стихов безвременно ушедшего поэта, из которых Павлу Петровичу запомнилось только одно. То, которое было под названием «Инерция добра». Звучало оно так:

Я всех и всё любил когда-то,

Любил и больше ничего.

Любил отрадно, честно, свято,

Взамен не требуя того.


Увы, меня не все любили

И ненавидели порой,

И часто, слишком часто били

По голове и головой.


И нет, прощенья не просили,

В сердцах не каялись друзьям,

Они ещё не всё забыли,

Их вечно не забуду я.


Но если вдруг в январской стуже

Я встречу их на грани мглы,

И буду я им очень нужен —

Я скрою все свои углы.


И округлив вражду и муку,

Перетерпев былое зло,

Я им подам спасенья руку —

Пусть думают, что повезло…


Павлу Петровичу показалось, что в этом стихотворении тоже есть что-то мистическое, что-то странное, но размышлять над этим вопросом всерьёз он не стал. Не было времени. Да и пользы, откровенно говоря, никакой от подобных рассуждений он не видел.

Через некоторое время после этого печального события к Павлу Петровичу в мастерскую принесли письмо из редакции местной газеты, якобы полученное не так давно от безвременно погибшего поэта. Молодая симпатичная девушка, которая передавала письмо, как-то смущенно и виновато взглянула на художника своими огромными голубыми глазами, протянула конверт и сказала:

– Мы не решаемся это напечатать.

Постояла немного в дверях и ушла.

Павел Петрович с торжественным недоумением открыл письмо, надел на нос свои тяжелые, в железной оправе, очки и прочитал следующее.

«Здравствуйте, уважаемые члены редакции газеты «Комсомольская искра»!

Пишет вам мальчик 49 лет, увлечённый поэзией и мистицизмом. Мне кажется, я открыл закон, по которому человеческая душа не может являться пристанищем истины – некой субстанцией космического духа, а является всего лишь камертоном, тонко реагирующим на добро и зло. Она трепещет, как лист дерева на ветру жизни.

Говорят, что душа каждого человека с рождения – христианка. Я в это не верю. Душа человека – это то, что успели вложить в нее наши родители. А вложили они в нее надежду на близкое чудо, на долготерпение. Научили её послушанию и доверчивости.

Анализируя свою жизнь и жизнь своих предков, я пришел к выводу, что русским человеком на протяжении веков движет не стремление к прогрессу в той или иной сфере, не потребность утвердить себя в роли лидера, а нечто совсем другое. Русскому человеку свойственно покорять пространства, а не народы. Жизнь манит его вдаль, в неведомое, в далекое. Ему хочется иметь много, но вовсе не прибыли, не денег, не реальных богатств. А бесконечного пространства за окном. Потому что ему свойственна устремленность вдаль, в будущее, в безграничное и незнакомое пространство. Ограничьте его устремления рамками небольшого участка самой богатой земли в центре Европы – и он умрет от тоски. Оттого, что некуда больше стремиться, нечего больше искать.

Для русского человека мучительно знать, что дети его и внуки обрели покой, нашли свой участок земли и сейчас им больше никуда не нужно спешить. Больше ничего в их судьбе не изменится. Чуда не произойдет…»

Дальнейшее Павел Петрович читать не стал. Там была точно такая же нелепица и галиматья. Он подумал было, что это какая-то ошибка. Это издевательство над той культурной средой, которую олицетворял собой поэт, которая его воспитала, породила и вознесла…

Потом Павел Петрович усомнился в своем первоначальном мнении. Но продолжить чтение письма уже не смог, ему показалось это слишком утомительным. Он смял письмо и бросил его в урну для мусора, думая при этом только о том, что мир интереснее и возвышеннее этой чепухи. Мир проще и логичнее. И потому не стоит покидать этот мир слишком рано. Он от этого лучше не становится и ничего нового не приобретает. Ибо все его приобретения вопреки здравому смыслу, все на грани безумия.

Город в лесу. Роман-эссе

Подняться наверх