Читать книгу Возвращение в детство - Валерий Немешаев - Страница 8
Эпизод 6
ОглавлениеЗадумываясь над прошлым, мы изменяемся в настоящем – значит, у нас есть будущее… соединение…
Снежной зимой 1960 года мне исполнилось шесть лет. Тогда я не подозревал о Хрущевской оттепели, о нелегких литературных исповедях, о брожении в умах миллионов людей, насытившихся страданиями родины. В жестких фразах, с металлическим стоном отлетавших от кухонных стен, слышались мне глухие покаяния, злоба, недоумение и боль. Из глаз в глаза, над паром еще недожаренной картошки, передавалась почти без слов страшная, обжигающая души человеческая правда. Но натянутые нервы уравновешивались усталостью от тяжелой работы. Повседневными обязательствами люди перегружали себя, не оставляя пространства для уничтожающих сомнений. Это там, далеко за Уральским хребтом, умные люди в уютных кабинетах легко и элегантно стирали с заглавных обложек зачитанных книг свои и чужие имена. Им было легче и привычней. Людям без совести легче прятаться в жизни. А в плотных коммунальных комнатушках, во влажных коридорах, перетянутых бельевыми веревками, труднее спрятать оголенную человеческую суть. Она и не пряталась, не приукрашивалась, на это просто не было сил и возможности. Человек, как оголенный нерв, всей своей кричащей болью вылезал на поверхность. Этим он был понятен всем, доступен и излечим.
В одной из таких квартир, в комнате из четырнадцати метров, жили мои родители. Трехэтажный кирпичный дом Сталинской постройки весь состоял из коммунальных квартир. Наша квартира на первом этаже была трехкомнатной. В самой маленькой комнате жила наша семья, во второй, побольше, обитала утлая, безвредная старушка, которая всегда сушила сухари на кухне и всегда их пересушивала. С добрым напуганным лицом она подкармливала меня этими огарышами, завернутыми в старые газеты. Я высыпал их на подоконнике своей комнаты и кормил ими рыб. Звали бабку Таисия. Цветное имя бабушки было гораздо интереснее ее самой. По вечерам через неплотно прикрытую дверь своей комнаты она с любопытством наблюдала, с чем возвращались соседи с работы. По ее мерцающим в проеме глазам я видел, что это самые счастливые минуты прошедшего дня. Бабка Таисия тайком ото всех курила горькие папиросы и, не пряча, носила на верхней губе черные мужские усы. Мне всегда казалось, что она не совсем настоящая.
В третьей, самой большой комнате, обитала мамина родная сестра с мужем Иваном и двумя сыновьями, Сашкой и Славиком. Комната родственников была самой светлой, с низким балконом, выходившим в дворовый палисадник, поющий летом жужжанием пчел и шмелей. Мать и Мария были разные во всем. Не мне судить, но тревогой и суетностью наполнялась наша квартира, когда Иван с Марией возвращались вечером с работы. Не было главного в широком коридоре, соединявшим наши комнаты – любви и мира. Помню ужасный скандал, участкового милиционера и тени воровства, черным крылом накрывающего нашу семью.
Помню рыдающую мать, стыдом закрывшую меня от навета. Помню взбешенного отца, обнаженные страшные глаза и грубые слова, пеной срывающиеся с его некрасивых губ. Помню крики, как пули дырявившие стены, помню хлопанье дверей, топанье ног, протокол и гробовую тишину, взорвавшую квартиру неожиданно и властно.
Три дня разбирательств, выброшенных в коридор белых полотенец и простыней, выплюнутых обвинений, выплаканных призывов к совести, к покаянию, к примирению, к прощению – ничего – жестокий приговор из уст родственников:
– Папа – вор. Мама – вор. Я – вор. Воровская семья!
Заработная плата дяди Вани, завернутая в цветную тряпочку и в пьяном забытьи спрятанная в общую кладовку под старые книги, взорвала наш дом. Тряпочку на четвертый день нашла бабка Таисия:
– Ты ж, Иван, весь вечер крутился около кладовки, как сумасшедший. Пьяный спрятал, да и забыл.
В тряпочке обнаженным признанием сохли замусоленные десятки, трешки и рубли. Они долго лежали потом на кухонном столе – злые, грязные, но не прощенные. Я тайком от родителей ходил на них смотреть, не приближаясь, издалека, боясь их ответного взгляда и прикосновения.
Потом тетка Мария долго плакала, распластавшись на полу коридора:
– Прости, Райка-а-а, стыдно, ой, как стыдно!
А на кухне возле денег – прямая, как конвоир – сидела бабушка Таисия. Но дверь в нашу комнату была плотно закрыта для всех.
– Никогда не бери чужого, сын, никогда!
Этот урок вероломно, болезненно и беспощадно проник в мою душу. Навсегда.
…Соединение…
В шесть лет меня посетила первая влюбленность. Девочку из старшей группы садика, который я посещал, звали Нелли Валлиулина.
В аккуратной барашковой шапочке, в элегантной шубке, она походила на маленькую зимнюю фею. Мягкие движения ее рук всегда притягивали самые красивые игрушки, и я, глядя на нее, не понимал, почему игрушки в ее руках становятся желаннее для меня. Я не понимал, что мне хочется потрогать больше – игрушку, которую берут ее руки, или руки, которые берут эту игрушку. Эта запутанность злила меня, и я убегал в самый дальний конец зимнего садика, чтобы показать всем свою независимость. В сером пальтишке с чужого плеча, в коротком воротнике из черной цигейки, едва прикрывавшем худую шею, я казался сам себе слишком маленьким и незначительным для дружбы с ней. А желание дружбы и любви росло и разгоралось во мне. Эти вырывающиеся наружу чувства пускались порой в отъявленный хулиганский пляс. Я с криком набрасывался то на одного, то на другого сверстника из ее группы, валил на снег и мял, пока к ним не поступала помощь. Но видела ли она мою смелость, понимала ли, что именно в ее сердце была направлена моя бесшабашная отвага? Меня сбрасывали с невинной жертвы и лупили подоспевшие Неллины одногруппники, а зазевавшиеся воспитатели растаскивали нас в стороны, и я видел, как она своими красивыми руками расставляла на снегу красивые куклы. Не оборачиваясь на шум.
Чего я хотел от нее? Чтобы она видела, что нравится мне. И что за нее я готов драться и, если надо, погибнуть в драке. Мне важно было видеть, что она это понимает. Она не видела и не понимала. А может, делала вид. Девочки умеют как-то так – видеть и делать вид, что ничего не видят. Привычка у них такая, дурацкая. Каждый вечер в садике я молил Бога – про которого слышал от бабушки Саши – и просил Его:
– Боженька, пусть родители за мной придут вместе с Неллиной мамой!
Чтобы идти за ней и смотреть на нее издалека. И радоваться, что мы вновь вместе, вдвоем. Родители ведь не в счет. Но за ней всегда приходили раньше.
Правда и тогда можно было, прижавшись к обжигающим металлическим прутьям решетки детского сада, смотреть, как она нежно целует мамочку, как непринужденно смеется, как заглядывает в сумку с продуктами, как обнимает мамину руку в пальто. А потом они уходили в сторону, противоположную нашему дому, не поворачиваясь на прощанье ни мне, ни детскому саду. Две маленькие феи, маленькая и большая. Я сильнее прижимался лбом к холодному забору, и вся моя будущая жизнь казалась бессмысленной и потерянной.
Потом я заболел. С высокой температурой, малиновым вареньем и обморочным сном. Добрая врачиха в отглаженном белом халате со стетоскопом на шее возвращала меня к жизни пронзительно холодными прикосновениями металлической трубочки к груди. И ее «дышите – не дышите» по-взрослому, на «вы», переворачивало страничку в моей маленькой, но такой важной для меня жизни.
В канун Нового года со мной произошло страшное происшествие.
За несколько дней до праздника, к радости детей, садик распустили. Кто имел бабушек или дедушек, сидел дома с бабушками или дедушками, приготовляя комнаты, кухни и коридоры к самому любимому празднику в году. А взрослые работали до вечера тридцать первого декабря.
Я с бабушкой Таисией вырезал из цветной бумаги длинные гирлянды. В углу общего коридора стояла еще не развязанная, но уже пахнущая сюрпризами и подарками зеленая елка. А в родительском комоде, на самом его дне, завернутые в плотную бумагу, лежали мандарины. Комод притягивал как магнит. Можно было часами играть возле него в солдатики и машинки, смотреть на рыб или просто стоять рядом и дышать невообразимым запахом приближающегося праздника. И считать, сколько осталось до Нового года дней, часов и минут.
А днем я гулял. Со знакомыми ребятами играли в салки, в снежки, в войну, а иногда в футбол. В зимний. Старый, давно прохудившийся кожаный мячик набили тряпками и зашили. Футбол был нашей любимой игрой, а мячик – ценностью, поэтому хранили его дома. От смены температур после нескольких минут игры мячик смерзался и становился тяжелым и хрустящим. Как-то раз во время очередной игры на очищенный тротуар дома торжественно и важно въехала машина скорой помощи. Подъехав к последнему подъезду, она затормозила. Пожилая санитарка с чемоданчиком, сверяя номер подъезда, неторопливо скрылась в его темноте. Строго и пружинно стукнула входная дверь. Из кабины скорой вышел молодой водитель, с хрустом распрямил тело, зажмурился от удовольствия и закурил папиросу. Клубы замерзающего дыма повалили в небо. Мы бросили игру и медленно обступили машину. Это было событием. Пять пар любопытных глаз с восхищением облизывали каждую деталь новенькой машины.
Зеленоватый газик блестел эмалированным бампером и белесыми непроницаемыми стеклами по бокам и сзади. Машину украшали гордые красные кресты. Она вся сверкала на солнце, как новенькая. Да она и была новой. Даже снаружи от машины пахло медикаментами, чистотой и здоровьем. Мы обступили ее, и, когда Сашка Ванюков дотронулся рукой до заднего колеса, нас всех подбросило от крика:
– А ну, малышня, пошли отсель, ишь, облупили!
Молодой, всласть покуривший водитель наступательным движением крупного тела отбросил нас от лакированного чуда. Не переча, без уговоров и сопротивлений мы мигом отбежали от машины. Обойдя ее и смахнув небрежным движением руки налипшую снежную грязь, он вернулся на водительское кресло и осторожно хлопнул дверью. Даже воробьи не сорвались с веток дворовых тополей – так мягок и неслышен был щелчок смазанного замка.
Отойдя недалеко от сверкающей машины, мы продолжили игру. Играли двое на трое. В этот день наша команда состояла из меня и Сашки Ванюкова. Встав на ворота и засмотревшись на машину, я пропустил обидный гол. Мы проигрывали. Сашка, сосед по лестничной клетке, уныло поплелся на ворота, а я, словно сорвавшаяся пружина, молниеносно бросился на ворота противника. Продрался сквозь одного игрока, свалил второго и, чудом удержав мяч в ногах, со всей мальчишеской дури, даже не прицелившись, сочно ударил по нему.
– Г-о-о-о-л! – громко закричал Сашка.
Опережая и заглушая его крик, послышался плотный удар тяжелого мяча, а затем визглый звон и колющий звук падающего стекла на вычищенный асфальт.
С открытым ртом, с набухающими от слез радости и предчувствия горя глазами, с высоко поднятыми руками, я видел, как мяч легко влетел в заднее стекло новенькой машины, легко пронзая его.
«Здравствуй, мама, Новый год!» – не к месту родилась в голове любимая папина поговорка.
На мгновение во дворе повисла раздвигающая все пространства звенящая тишина. В нее вяло просачивались растревоженные птичьи голоса, шорох сухих вымороженных листьев, скрип далеких шагов и возрастающий стук пяти неокрепших детских сердец.
– Тук-тук, тук-тук, тук-тук…
Мы, не шелохнувшись, стояли впятером, уставившись в дыру в стекле, как в дыру в небе.
– Блин, опять стекло чье-то разбили! – раздался из форточки противный бабий фальцет.
Не сходя с места и не меняя поз, мы одновременно повернули головы в сторону этого крика.
И тут случилось! Случилось то, чего мы боялись, но что неизменно должно было произойти.
Холодным металлом клацнул звук открывающейся двери скорой помощи. Из кабины к вычищенному асфальту не спеша потянулась здоровенная нога в черном кирзовом сапоге. Эту ногу я видел не прямым, а боковым, страховочным зрением. Сил не хватило бы, не выдержало бы сердце смотреть на эту ногу прямым взглядом.
– А-а-а-а-а-а-а!.. – разорвало тишину улицы.
И в несколько секунд – нет, в одну секунду – нас пятерых смыло со двора. Сдуло ураганом. Только четыре обледенелых камня остались на асфальте. А больше никого. Никого. Не было больше никого!
Нас пятерых втолкнуло сначала в подъезд, в мой подъезд и в Сашкин подъезд, затем по грязным ступенькам вниз, в подвал – в темный подвал, в страшный подвал, в спасительный подвал – а там кто куда, на ощупь, как дробь из ствола в разные щели: под ящик с картошкой, под картошку, под мешок с углем, под доски, под кучу с тряпьем, под землю – влетели и испарились. Полная тишина. Нас здесь нет! Только предательское сердце в груди: тук-тук, тук-тук, тук-тук!
Я влетел в наш чуланчик с родительской картошкой, врылся в нее, вгрызся и затих. Песок сыпался за шею, лез в глаза. Противно вспотела спина, и рубашка прилипла к телу. Но не это сейчас было главное. «Не шевелиться и не дышать, не шевелиться и не дышать», – пульсировало в голове и во всем теле.
«Не дышать. Но как?» – так же пульсировало в груди.
И тишина, тишина, стонущая тишина вокруг. И вдруг! Приближающийся звук тяжелых шагов… его шагов! Около подъезда… в подъезде… на лестничной площадке: «Ой, как близко, мамочка!»
Слух работал на предельном, не допустимом режиме. Затем я услышал его затихающие прыжки по лестничному пролету наверх, наверх, наверх – сердце обожгла спасательная мысль: «Не туда, ошибся!» Но та же мысль срикошетила в обратном обморочном направлении: «Дом-то трехэтажный!»
И, словно в подтверждение, вновь его спускающиеся прыжки. Ниже, ниже, ниже! Громче, громче, громче! Второй… первый этаж… рядом! Сердце взорвал его требовательный крик, стук в дверь. Звук открывающейся двери полоснул ответной болью – соседи. Голоса. Крики. Его резкий приказывающий, их тихие блеющие, выясняющие голоса. Омертвелость в груди, тошнота, страшно – и вот оно!
Шаги вниз, предательский скрип подвальной двери. Он здесь. С нами. В темноте. В подвале! Не дышать!
Хруст песка под его огромными сапогами раздался так близко, будто он стоял в нескольких сантиметрах от моего тела, в нескольких миллиметрах. Скрип каждой песчинки болью отзывался в голове: «Эх, соседи-соседи, папа бы не предал!»
Словно пудовый кулак под дых:
– А ну выходите… выходите, сучата!
«А ВЕДЬ ЭТО Я РАЗБИЛ СТЕКЛО! НЕ САШКА, НЕ КОЛЬКА, НЕ МИШКА – Я!» – болезненно взорвалось в голове.
– Выходите, а то хуже будет!
Передо мной не стояло сомнительного, разрезающего душу вопроса: выходить – не выходить. Но у ребят!.. Третьего крика не понадобилось.
– Дядя, это не я разбил стекло!
«Эх, Сашка, Сашка!»
Наверное, он был ближе всего к выходу, и крик мужика вонзился прямо в его колеблющуюся душу. А может, тишина после второго крика была такой раздирающей, такой невыносимой, что у Сашки просто не выдержали нервы. Он вышел.
– Кто? Кто разбил?
– Не я, я же… это… на воротах!
– Кто разбил? Говори, гаденыш, кто разбил… ты, ты?
– Не я… у меня варежки вот вратарские, это другие.
– Ах, другие! – и тут раздался звук удара, затем второй, третий…
– Ой, дядя, не надо… это Валька, из тринадцатой… квартиры, не бейте, дядя!..
Наверное, это были не сильные, поучительные, профилактические удары. Но все же это были удары. Здоровый незнакомый мужик в темноте бил моего друга, невиновного Сашку Ванюкова, с косоглазием от рождения. Наносил удары по Сашкиному невинному телу! А я, виноватый, лежал рядом, в родной картошке, в темноте, лежал… и знал, что не выйду – ни за что не выйду!
А там изо всех углов заплакали, закричали ребята, как прорвало их. И стали вылезать прямо в лапы мужику, как бабочки на огонь. Тянутся к нему, причитают, умоляют не бить. Все вылезли до одного, кроме меня. А я взмолился, сильнее вжавшись в картошку:
– Господи! Если Ты есть… если Ты все же есть! Помоги Сашке! Помоги всем! Помоги мне… прошу тебя, Боженька, помоги, пожалуйста! – и, как все, залился горьким, не слышным плачем.
Но они не слышали меня, они уже выходили из подвала, гурьбой выходили – выводили мужика, себя выводили, пострадавшего Сашку вытаскивали, выводили свой страх и свое освобождение от страха. Соседи встречали их на площадке первого этажа, все дальше от меня, и молодой водитель уже винился за свой горячечный порыв, и дети что-то надрывно объясняли ему, но уже не в подвале, не со мной, далеко от меня…
А я лежал в темноте, вздрагивая от тишины, один… и уже не мог пойти за ними, выйти к ним, прижатый к холодной картошке отчаяньем, одиночеством, горем и своим маленьким предательством. Вот так.