Читать книгу Игроки и игралища (сборник) - Валерий Шубинский - Страница 5

I
Карлуша Миллер
Заметки о Заболоцком
Разночинец [6]

Оглавление

Может быть, именно из-за великолепной безличности своих стихов он так рельефен и представим в быту: по крайней мере, легче представить, как он двигался, говорил, молчал, чем то же – в случае Мандельштама, Ахматовой, Пастернака, Кузмина. Его жизненное поведение даже отчасти не было произведением искусства – если не считать искусством тщательное и напряженное приведение себя к так называемой бытовой норме. Можно лишь предположить, какие патологические бездны стягивал стальной душевный скафандр «Карлуши (или Яши) Миллера», русского-немца, но это была не литературная, а защитная житейская маска, ни от чего, впрочем, не защищавшая. Если что-то и защищало его, то плебейская хитреца, гибкость и покладистость, готовность лишний раз козырнуть участковому, по возвращении из Италии написать антиимпериалистические стишки, поставить на видное место на книжной полке собрания сочинений «основоположников» (чтобы домработница-стукачка доложила куда надо). Но при этом за всю жизнь, кажется, ни одной подписи под чем-то совсем уж мерзостным и унизительным (а Василий Гроссман, чья «жизнь и судьба» драматично скрестилась с судьбой Заболоцкого в 1950-е, чьи вольнолюбивые речи так раздражали пуганого поэта, – он-то покорно подписал в начале 1953-го, вместе с другими «советскими культурными деятелями еврейской национальности», известное обращение), ни одной руки, поднятой на погромном собрании. И почти невероятная стойкость на допросах в 1938-м, спасшая, видимо, жизнь и ему самому, и многим другим. Плебей и рыцарь. Человек сильных чувств и сильных страстей («Дай войти в эти веки тяжелые, в эти темные брови восточные, в эти руки твои полуголые…»), не умеющий и не желающий выражать их в жизни – ни страстей, ни чувств. Эгоцентрик и человек долга.

Был в России в XX веке один почти не замеченный (из-за кратковременности и эфемерности существования) социокультурный тип – человек раннесоветский. Не «раньший человек», немного потертый интеллектуал Серебряного века, допевающий свою козлиную песнь среди тупых пролетариев. Не «совок» в привычном понимании – не знающий альтернативы обществу, в котором он вырос. Не то и не другое. Раннесоветская культура очевидна в своих артефактах: Бабель, «Двенадцать стульев», Зощенко, театр Мейерхольда, селедки Штернберга, женщины Дейнеки, первая симфония Шостаковича… А вот стоящий за всем этим (сформированный всем этим?) человеческий тип мало представим. Его нельзя привязать к определенным годам рождения – скажем, приписать принадлежность к этому типу всем, встретившим Февраль и Октябрь подростками. Не сходится: Даниил Хармс – едва ли раннесоветский человек. Даниил Андреев – точно нет. А вот Николай Олейников, родившийся еще в 1898-м, успевший поучаствовать в Гражданской войне, он, пожалуй, соответствует основным параметрам. Кто еще? Лидия Гинзбург. Варлам Шаламов… (Ну а Платонов? – это индивидуальная мутация раннесоветского человека, безумная внутривидовая вариация, вроде двухметрового огурца. Каковым, собственно, и приличествует быть гению.)

На самом деле таких людей было довольно много. Если каждый человек нашего поколения (родившиеся в 1960-х) вспомнит своих дедушку и бабушку, примерно в четверти, если не в трети случаев попадание будет точным. Приметы: конструктивный, инструментальный подход к культуре, жесткий взгляд на мир и человека, при этом – способность увлекаться самыми глобальными миропреобразовательными идеями… Что еще? Естественный демократизм, известная широта и терпимость в том, что касается бытового поведения, но очень часто – нетерпимость идейная. Заболоцкому почти все перечисленные черты присущи. Собственно, все, кроме бытовой терпимости.

Между 1945 и 1953 годами с этими людьми что-то случилось. Почти со всеми. Изменились их фотографии: появилась нездоровая полнота (наскоро отъелись после нескольких лет серьезного голода), а главное – взгляд стал у всех одинаковым, каким-то испуганно-сытым. Некоторые к зрелым 1960-м заново научились смотреть по-другому, по-разному; другие так и остались с испуганно-сытым взглядом, с блеклым жиром под кожей до смерти. Заболоцкий до 1960-х не дожил.

Здесь, кстати, разгадка его очевидной творческой недореализованности. Не лагерь его сломал. Сейчас уже очевидно, что самые высокие и пронзительно-безмятежные стихи «второго» («серединного») Заболоцкого «Лесное озеро» и «Соловей» написаны, вопреки фиктивным датам, не в 1938 или 1939 году (хотя, может быть, и задуманы на этапе…), а в 1944-м в алтайской ссылке, по выходе на поселение. Да и почти все, созданное в 1946-м в Москве, – стихи того же поэта: не автора «Столбцов», конечно (тот давно уже почивал в воздушной могиле), но творца «Лодейникова», «Осени» и «Птиц». То, что произошло, произошло потом – с ним и с другими. И не в страхе как таковом дело. В 1937-м было, конечно, страшнее, чем, к примеру, в 1949-м. В 1949-м было безнадежнее. Особенно – раннесоветским людям, которые не могли, как последние могикане «старого мира», надменно дистанцироваться от окружающего. Общество, дошедшее до крайних пределов свирепой провинциальности, было их обществом, их родиной.

Заболоцкий (что тоже характерно для его поколения) – писатель-разночинец. Его судьба хорошо читается через судьбы русских служилых литературных разночинцев XVIII века. Пастернак, Ахматова, даже Мандельштам[7] рядом с ним – дворяне; собственно, модернизм как раз и даровал любому художнику аристократическое самосознание. Пастернак и Мандельштам писали с дилетантской дерзостью, как будто у них были имения где-нибудь в Нижегородской губернии, хотя у Пастернака была только переделкинская дача и гора переводческой халтуры, а у Мандельштама вообще ничего не было. Хармс и Введенский, конечно, «дворянами» не были, но у обоих, кажется, было ощущение (у Введенского природное, у Хармса скорее воспитанное в себе) жизни в загробном мире, в одном из кругов ада, где о литературном успехе речи идти не может – только об удовлетворении голода, естественной философии, сексе, игре.

Заболоцкий же нуждался в обществе и государстве, и его отношения с последним не могли быть вольным служением независимого землевладельца. Организатору мира, учителю, обозначителю смыслов, ему нужны были указка, авторитет, трибуна, чин… и штык (так гениально им воспетый), и даже, может быть, шпицрутен. Ему бы, как его любимому Гёте, быть первым министром в карликовом королевстве, хотя, конечно, страшно вообразить себе, что́ бы он там наадминистровал. «Конские свободы и равноправие коров». Между тем масштаб тут был именно гётеанский, и это видно хотя бы по тому, как перестраивал он свою поэтику, увидев, что в наличном виде она государству и обществу не нужна. После великого первого Заболоцкого – чуть менее богатый и оригинальный, но все равно замечательный второй; после второго – третий (начиная с 1947–1948 годов): ослабленный и раздавленный, а все же в своем роде, при известном отборе, очень хороший поэт – и отдельный от двух первых. Человек, в котором хватило творческого материала на трех разных поэтов… Как проявилась бы эта широта возможностей в условиях более благоприятных? В какую сторону пошло бы его развитие?

На поверхностный взгляд все выглядит, однако, иначе – постыдным опрощением, капитуляцией, отступлением, причем отступлением некрасивым, без знамен и барабанного боя. То ли дело Пастернак, чье опрощение выглядело так благородно и происходило (опять-таки на поверхностный взгляд) под влиянием только внутренних импульсов, без жертв изяществом и высотой слога, без «Ходоков у Ленина» (у Пастернака даже обращение к ленинской-сталинской теме выглядит вольным капризом маэстро – «Высокая болезнь», «Художник»…), а главное – без так режущих нынешний читательский слух сентиментальных стихотворений вроде пресловутой «Некрасивой девочки». Только не надо забывать, что у Заболоцкого не было в юности дружбы со Скрябиным и изучения философии в Марбурге, а у Пастернака в зрелости – восьми лет «далеко от Москвы». И потом у Пастернака-прозаика есть своя «некрасивая девочка» – под названием «Доктор Живаго».

Кстати, чтобы совсем уж с ней, с этой девочкой, покончить, многие ли помнят, в каком году это стихотворение написано? В 1955-м. В том же году в Америке появился один знаменитый роман про красивую девочку.

«Бывают странные сближения…»

7

«Для того ли разночинцы рассохлые топтали сапоги…» – разночинцы топтали, но сам-то автор не из их числа; разночинец не вызывает своих обидчиков на дуэль и не отпускает пушкинских бакенбардов – как Мандельштам в молодости. Разночинец не живет в долг, как Мандельштам всю жизнь.

Игроки и игралища (сборник)

Подняться наверх