Читать книгу Невечерний свет: Рассказы о Божьих людях и святых местах - Валерия Алфеева - Страница 4

ДЖВАРИ
Лорелея и другие

Оглавление

От ворот монастыря я поднимаюсь по широкой дороге в гору. Дорога каменистая, с выступами растрескавшихся глыб, осыпями и следами шин – по ней через перевал проходят грузовые машины и «газики». Мне хочется посмотреть, куда она ведет, и выйти на такую точку, откуда далеко видно. Иногда я сворачиваю в рощицу и иду по мертвой листве, сквозь которую пробиваются большие белые и мелкие лиловые колокольчики. За поворотами открывается поляна, которую мы видели с другой стороны ущелья, когда шли в Джвари с отцом Давидом.

Вблизи поляна светлей и нарядней. Знакомо подсвечивают высокую траву фонарики мальвы, белеют, розовеют понизу клевер и кашка. Дорога вдоль края поляны уходит еще круче в гору, и у последнего ее поворота стоит двухэтажный дом, окруженный садом, – единственный хутор в окрестностях. Несколько стогов свежего сена поодаль один от другого возвышаются над травой, как шатры, а между ними ходит рыжая лошадь, часто взмахивая хвостом.

Легкое марево зноя смещает очертания деревьев. Летают коричневые бабочки с белой оторочкой по крыльям, кружатся в слепящем дне, празднуя свое не дол гое лето.

Деревья вдруг начинают уходить вниз, дорога тоже круто идет под уклон, а над ней поднимается скала с круглым выступом посередине. Осыпая из-под ног камни, цепляясь руками за колючие стебли, я вскарабкалась на этот выступ и села.

Это идеальная смотровая вышка. Сверху меня заслоняет скала, над ней осталась поляна с хутором, внизу за деревьями едва сквозит дорога.

А впереди и вокруг открывается такая даль, что взгляд не охватывает ее сразу. Земля вздымается мощными, поросшими лесом складками, и каждая поляна, рощица, каждый обрыв ясно видны в сияющем свете. Вереница гор тянется за ущельем, которое мы видели с седловины, над которым стоит и наша палатка. В одном месте желтые песчаниковые обрывы похожи на полуразрушенные крепостные башни. Я нахожусь на самой высокой точке местности, и дальние хребты – на уровне моих глаз, а склоны спускаются к той же речке, такой мелкой и такой бесконечно длинной.

Оттуда, с нижней границы леса, поднимается орел и парит подо мной, распластав огромные в размахе крылья. Медленными кругами, внизу широкими, а выше все уже и уже, он поднимается над горами. Он так хорошо виден, что я различаю светлые в коричневом перья подкрылий и голову с клювом, повернутую в мою сторону. Орел тоже смотрит на меня, и на минуту мне становится жутко под его хищным взглядом. Потом он превращается в черную точку, за которой уже трудно следить, так долго длится это парение, потом и точка растворяется в белесом небе.

Звенят цикады, и, кажется, что звон их и зной заполняют пространство.

Всю жизнь я куда-то ехала, спешила понять, написать, и все казалось, что надо ехать и познавать дальше – там, наконец, все исполнится и завершится.

Как жадно я раньше стремилась вобрать в себя эту красоту земли и моря, заполнить, унести с собой, и не насыщалось око видением, а ухо слышанием. Казалось, что эти обостренные впечатления и заменяют мне счастье, и если так долго смотреть, что-то раскроется за игрой форм, света, красок, потому что она не может быть напрасной. Но оставалась та же неутоленность. Красота только обещала и звала, но существовала как будто вне связи с моей жизнью, не принимая ее в расчет. Пустынный, совершенный, бесцельный мир вечно переливал свои краски и линии, но я не была укоренена ни в этой вечности, ни в этом совершенстве.

Слияние Куры и Арагви


И вот все разорванные звенья соединились, и мир получил верховное оправдание и смысл. Не стало ни эстетических восторгов, ни зияющей пустоты под ними – тихо стало в душе. Только на поверхности ее легкой рябью проходили мысли, но мне хотелось, чтобы и они затихли, и душа стала прозрачной, как глубина воды, высвеченная солнцем.


Возвращаясь, я вижу игумена. В том же выгоревшем подряснике и сапогах, в старом жилете, в черной вязаной шапочке он сидит на садовой скамье у родника.

– Вы гуляете будто по Тверскому бульвару… – В его интонации сквозит необидная насмешка. – Вот представьте, есть разница в том, как видят мир два человека: один едет в карете, другой идет по дороге в пыли за этой каретой. Вы прикатили сюда в карете. Чтобы научиться смирению, нужно по крайней мере из нее выйти.

Я сажусь на скамейку, радуясь его прямоте.

– Хотите изменить жизнь – начинайте с самого простого. Все здесь ходят в старой одежде, в сапогах. А вы появились в белой блузке изящного покроя, в белой юбке и босоножках…

Я засмеялась, вспомнив, как переодевалась у ручья в эту кофточку из ситца в нежный цветочек, которую надевала только однажды, на Пасху.

И ведь все видит, а я думала, он и не отличит изящного покроя.

– Да и сейчас… – Он коротко взглянул и отвернулся. – Посмотрите на монашеские одежды. Молодая женщина в апостольнике и подряснике уже не имеет возраста. Архиерейские облачения подчеркивают достоинства сана, а не мужские достоинства. Все подробности скрыты, выявляется сущность. В духовной жизни нет мелочей. А блузочки, цветочки, прически – все это брачное оперение.

– Дайте мне подрясник, я с удовольствием его надену.

– Еще бы, конечно, подрясник вы наденете с удовольствием, даже гордиться будете. А вот неприметную серенькую одежду, платок на голову – этого вам не захочется.

– Носить платок здесь, в горах, в тридцатипятиградусную жару – едва ли можно придумать что-нибудь хуже…

– А я, вам кажется, родился в этом платье? – Он приподнял край подрясника. – Привыкайте. Все женское, бросающееся в глаза, надо убрать. Короткие стриженые волосы – это очень женственно…

Он коснулся взглядом моей головы, как будто мгновенным жестом ее погладил, и отвернулся.

А в следующее мгновение лицо его приняло знакомое выражение, доброжелательное и чуть насмешливое.

– В общем, выходите из кареты, уже приехали. Дальше придется идти пешком.

– Но вы-то вместо сапог разве не могли бы в жару носить обувь полегче?

– Чем свободней плоти – тем теснее духу. Не только сапоги, пудовые чугунные вериги носили прежние монахи. Да и теперь носят, только каждый свои. А вы хотите легкими стопами войти в Царствие Небесное?

Восковая свеча поникла над подсвечником, как увядающий стебель. В палатке сухой жар.

Джвари


На монастырском дворе дремотная тишина. Отец Михаил уехал и вернется дня через три. Венедикт исчез после трапезы.

Только Арчил сидит на каменной скамейке, полукругом идущей от родника, кормит собак. Он обмакивает хлеб в банку рыбных консервов и подает по куску то Мурии, то Бриньке, ласково с ними разговаривает.

Большая черная Мурия заглатывает свой кусок сразу. А маленькая Бринька, белая, лохматая, сначала валяет его по земле, топчется вокруг на коротких лапах, и ее квадратная мордочка выражает детское недоумение. Никто не знает, откуда она взялась, но раз пришла, и ее поставили на довольствие. Арчил выдает каждой собаке свое, драться из-за куска им не приходится, живут они мирно и бегают вдвоем, впереди Мурия, за ней Бринька. Обе привыкли к постной монастырской пище, но иногда туристы приносят мясо, и тогда монахи отдают его собакам на «велие утешение». Собаки знают, что в храм заходить нельзя, и во время службы лежат на траве за порогом. А когда Венедикт звонит в колокол, Мурия садится, задрав голову, и подвывает.

– Любите собак? – спрашивает меня Арчил. – Хотите их кормить?

Я соглашаюсь, хотя говорю, что сейчас мы идем купаться. И предлагаю поставить у родника две миски – большую Мурии, маленькую Бриньке. Арчил кивает, но высказывает осторожное предположение, что собаки могут не догадаться, какая миска чья. Мы смеемся, а Бринька в ожидании куска прыгает на колени Арчилу и заглядывает ему в глаза.

От небольшой фигуры Арчила, от смуглого, чернобородого лица веет доброжелательностью и покоем. Сам он никогда не начинает разговор, отвечает приветливо, но немногословно. Улыбается он часто, – такая безоглядная, кроткая улыбка бывает только у чистых сердцем.

– Вы давно в монастыре? – спрашивает Митя.

– Всего полгода. Совсем еще молодой послушник, как и ты.

– У меня было впечатление, что вы жили здесь всегда, – говорю я.

– Мне самому так показалось, когда я пришел в Джвари.

– А чем вы занимались до того?

– Трудно объяснить, – улыбается он виновато. – Работал в институте марксизма-ленинизма.

Этого я от него никак не ожидала.

– Я окончил исторический факультет и даже собирался пойти по партийной линии. Но, к счастью, далеко меня не пустили. А потом я понял, что нельзя ничего приобрести на земле, если ничего не имеешь на небе; что ни построишь – все развалится…

– Если Господь не созиждет дома, напрасно трудятся строящие его…

– Да, да… Ведь люди ищут пути к блаженству, к счастью. А кто может быть блажен? Блаженны непорочные в пути, ходящие в законе Господнем… – смиренно разъясняет Арчил. – Ходите в законе Господнем, и все будет хорошо. Он все указал – пути, и средства, и цели.

Но люди, как Адам с Евой, верят не Богу, а обольстителю, – думаю я. Он обещает пути короче, напрямик. Что остановит их, если они сами, «как боги»? Кто скажет: не убий, не прелюбодействуй? И все дозволено, все рядом, но ухватил – а в руках пустота. «Обольщение», «прельщение», «прелесть» – от корня «лесть», что по-славянски означает «ложь».

Человек возвышен над всем творением до богоподобной свободы, до возможности выбора: молиться Богу или Его распинать. И это страшный удел человеческой свободы: пройти путь самоутверждения без Бога, отречения от Него, путь блудного сына и понять, что путь этот ведет к распаду, гибели души и мира.

Только поймут ли это люди раньше, чем погибнут?

Или погибнут раньше, чем поймут?

Тропинка заросла травой и полевыми цветами – этот спуск к реке нам показал Венедикт.

– Вы тоже ходите купаться? – спросил тогда Митя.

– Нет, я вообще месяц не мылся.

Мы засмеялись, приняв это за шутку. Но сразу решили, что Венедикт несет такой подвиг или епитимию, удручая плоть.

Воды в реке по щиколотку. Она течет быстро, прозрачно обволакивает каменистое дно, сверкает, слепит глаза – в эти дни много солнца. Ущелье так узко, что местами берега не остается, и деревья прямо от воды поднимаются вверх по стене. Речка вьется, повторяя бесчисленные изгибы ущелья, и за каждым изломом обрыва открывается иной пейзаж, замкнутый спереди и за нами – раскрытый только вверх. Там, в небесной высоте, неподвижно стоят деревца.

Остановились мы в закрытой бухте с небольшим водопадом и отвесными берегами. Блестящие, как графит на изломе, пласты под одним и тем же углом поднимаются вверх, создавая причудливый геометрически четкий рисунок. Края пластов нависают один над другим зубчатыми остриями, расслаиваются под рукой на звонкие пластинки.

Мы разделись на каменистом мысе под скалой, заросшем лопухами, и вошли в воду.

Митя прислонился спиной к камню под водопадом, сверкающие струи стекали по его голове, по плечам, рассыпались мелкими радугами. В лопухах остался подрясник и сапоги, и мальчик мой брызгался и смеялся, совсем забыв о послушническом достоинстве. А я лежала на каменистом дне, и каждая клетка кожи радовалась движению воды, ее прозрачной свежести.

Монах в горах


Часа через два собрали одежду и пошли босиком вверх по реке под бормотание и лепет воды. На тенистой поляне нашли обломки жерновов – остатки монастырской мельницы. А дальше ущелье расширялось, но в половину высоты было завалено глыбами камня. Вода по камнепаду неслась бурно, в брызгах и пене. Мы повернули обратно, неся в себе ощущение свежести и чистоты.


Отец Венедикт окликнул меня из окна трапезной.

Он сидел перед большой миской с блекло-зелеными стручками фасоли, разламывал их, рядом стояла миска с картошкой и баклажанами.

– Я готовлю грузинское блюдо – аджапсандали. Вы можете научиться, если хотите.

Я пожалела, что вчера не нарвала колокольчиков, их можно было бы поставить на стол.

– Мы редко ставим цветы, – ответил дьякон, – разве что в праздник одну розу перед иконостасом. В монастыре все должно быть жестко, строго. Чем больше красоты, тем больше соблазна.


Чуть ниже монастыря над обрывом есть поляна со старой садовой скамейкой на чугунных ножках. После вечерни я вышла посидеть здесь, посмотреть на закат.

Вскоре появился отец Венедикт. За ним шла босиком молодая рослая женщина.

– Сестра Вероника, – подвел он ее ко мне, – это Лорелея, ведущая актриса одного из наших театров. Недавно ей Англия аплодировала. Лорелея заехала к нам со своими друзьями. Мы поужинаем, а потом вы вместе приходите в трапезную.

Наружность Лорелеи была еще более неожиданной, чем ее имя, особенно для этих глухих мест. Каштановые волосы распущены по плечам и обведены надо лбом двумя витыми шнурами. Коротенькая полосатая блузка на тонких бретельках, скорее майка, слегка прикрывает грудь, не стесненную никакими другими защитными средствами. На животе блузка едва сходится с поясом длинной ажурной юбки из марлевки. В руке босоножки на высоком пробковом каблуке и что-то вроде пелеринки.

Венедикт виновато улыбнулся и покинул нас.

Лорелея уселась рядом со мной на скамью, поджав ноги с перламутровым педикюром.

– Зовите меня просто Ло…

Принудительно облаченная в косынку и закрытое платье, я прореагировала на ее вольный наряд более ревниво, чем в любое другое время. И после нескольких любезных фраз, которыми мы обменялись, не менее любезно спросила, не слишком ли свободна ее одежда для мужского монастыря?

Она легко ответила:

– Наши предки, судя по старым фрескам, ходили в полупрозрачных одеждах, как ангелы.

– Не знаю, как предки, но наши современники – отнюдь не ангелы, и вам, наверное, это известно.

– …к тому же я здесь бываю давно, некоторых знаю с детства… Венедикт учился в художественной академии вместе с моей дочерью.

– Сколько же вам лет? – удивилась я, впрочем, довольно сдержанно.

Странный этот разговор пока не вышел из рамок приличия.

– Сорок шесть… – ответила она не очень охотно.

А я-то предполагала, что ей лет двадцать восемь, и потому позволила себе говорить о ее одежде. Присмотревшись, я обнаружила, что волосы у нее крашеные, но все остальное сохранилось прекрасно.

– А сколько лет Венедикту?

– Двадцать девять.

Это была еще одна неожиданность. Я считала, что мы с ним ровесники: лысеющий лоб и борода старили его лет на пятнадцать.

Монастырь Гелати. XII в. Архангел. Фрагмент


Разговор наш не смутил Лорелею, и, претерпев недолгий обмен общими фразами, я продолжила его:

– Человек вмещает всю дистанцию от животного до Бога. Будьте совершенны, как Отец ваш Небесный — в этом суть всех заповедей. Но это непомерно высоко, несоизмеримо с силами человеческими. Не было в мире более высокого идеала и более аристократической морали. Большинству людей христианство не по росту, и потому они говорят, что оно неосуществимо.

– А разве осуществимо? Кто может быть совершенным, как Отец Небесный? – спросила она с некоторой заинтересованностью.

– Даже ученики Христа изумлялись и спрашивали: «Кто же может спастись?» Он ответил, что человекам это невозможно, Богу же возможно все. Монашество и есть подвиг такого восхождения к совершенству Отца Небесного, оно выходит за пределы наших сил, туда, где действует благодать.

– Вы их идеализируете… – Она приподняла ладонь останавливающим жестом. – Ни художником, ни актером нельзя стать, если нет искры Божьей. Каждый по-своему несет ее людям и служит добру, священник – с амвона, актер – со сцены, да у актера и публики больше.

Разговор становился невозможным: он шел на разных языках, слова «добро», «истина» и «любовь» вмещали противоположные понятия. В сущности, вера и неверие вырабатывают два противоположных образа жизни.

Мне вспомнилось, что здесь, в Грузии, когда-то окончил гимназию Александр Ельчанинов. Он стал священником в эмиграции, в Ницце. А умирал в Париже от рака, страшно, тяжело умирал, кричал во сне. Но пока был в сознании, только однажды близкие увидели на его глазах слезы: началась Страстная неделя, а он не мог быть в храме. Никто не знает так глубоко души человеческие, как священник, которому тысячи людей раскрывают на исповеди самое сокровенное. Он как-то заметил, что одаренный человек может быть подобен гейзеру – в нем не остается ни места, которое мог бы занять Бог, ни тишины, в которой можно Его услышать.

Длинные, сквозные, белесые облака быстро поднимались из-за горы. Под ними солнце садилось ровным кругом. Подул прохладный ветер, и будто без связи с предыдущим разговором Лорелея накинула пелеринку, закрывая грудь и плечи:

– Но разве искусство не ведет к Богу? Разве талант не от Бога?

– Почему? Денница тоже был наделен божественной красотой и мудростью, но восстал на Бога и стал верховным ангелом тьмы. Религия и искусство могут вести в противоположные стороны. Религиозная жизнь – путь нравственного совершенствования, углубления в себя, приближения к первообразу, к божественному замыслу о нас самих. Актерство – смена чужих личин, игра. Эта игра утверждает человека в гордой самодостаточности его природы, но кажется ему такой значительной, что в каждом своем проявлении он готов видеть божественное начало…

– Венедикт сказал, что вы сами – писатель?

– Не знаю, теперь не знаю. По профессии – да, хотя и писала мало, а в последние годы стала опять только читателем. Я потеряла интерес к литературе, когда увидела, насколько лучше всех инженеров человеческих душ знают нас святые отцы.

– Что же вы делаете теперь? – поинтересовалась она.

– Думаю о том, что мне делать.

– Давно?

– Давно.

Чем больше люди ощущали вкус к подлинной духовной жизни – в богослужении, молитве, тем меньше они нуждались в творчестве внешних форм. Они уходили в безмолвие. А после безмолвия, Духом Святым, написаны «Троица» Рублева, псалмы царя Давида, Божественные гимны Симеона Нового Богослова…

Питарети. Храм Богородицы. XIII в. Восточный фасад


Нужны ли промежуточные формы, когда литература уже перестала быть языческой, но еще не может стать молитвой? Формы, отражающие путь человека к Богу, его смятения, падения, первые откровения о небесном, еще недоступном и невозможном?

Однажды я спросила у священника об этом: что мне теперь делать? Он раскрыл Евангелие от Иоанна и прочел: Вот дело Божие, чтобы вы веровали в Того, Кого Он послал.

Край солнца на глазах утопал в синеве. Покой разливался над погруженными в сумрак горами.

О, если бы все слова, которые я говорю, утонули в покое, растворились в молчании… И в этом молчании я научилась бы просто быть перед Богом, не рассуждать о Нем, а созерцать Его и слышать Голос – зачем тогда мне было бы писать?

Но я не умею молчать и молиться, а потому говорю и пишу, и слова мои напрасны.


На столе между мисками с недоеденным блюдом, которое мы весь день готовили с Венедиктом, между стаканами и арбузными корками возвышаются узкими горлышками в фольге пять пустых винных бутылок.

Венедикт и два спутника актрисы сидят на невысоком каменном ограждении под кукурузными стеблями напротив окна трапезной и разговаривают на повышенно веселых тонах.

Вскоре и Лорелея присоединилась к своим спутникам, грациозно опустившись на траву перед ними и широко раскинув белую юбку. Эти два небрежно-элегантных молодых человека по виду годились ей в сыновья. Один из них показывал фокусы с шейным платком и картами, которые, должно быть, для этой цели привез с собой. Венедикт, судя по возбужденным выкрикам и широким жестам, был изрядно пьян. Он поглядывал в мою сторону, потом подошел к двери.

– С нашей стороны было бы бессовестно заставить вас все это убирать. – Он подождал ответа и, не дождавшись, пообещал: – Но мы вам поможем…

В это время на поляне напротив храма появилась фигурка моего сына.

– Димитрий! – закричал Венедикт. – Иди сюда! Гости просят тебя поиграть на фисгармонии.

С оживленными возгласами вся компания направилась в храм.

Мыть или не мыть? Вот в чем вопрос. На этот раз я не без брезгливости оглядывала стол: монастырь не место для пирушек актрис с фокусниками. Или вымыть, чтобы стол с бутылками завтра не был укором протрезвевшему дьякону? Пока я предавалась сомнениям, стемнело. Только из освещенного храма доносились звуки фисгармонии.

Около двенадцати подошел Митя.

– Они уходят.

– В такой темноте?

– У них машина осталась на старой дороге, часа полтора отсюда через лес. Отец Венедикт вызвался провожать. Я ему говорю: «По-моему, вам лучше не уходить далеко ночью». А он спрашивает: «Димитрий, ты считаешь, что я пьян?»

– А ты так считаешь?

– Мне кажется, они все немного «пьяны».

– Арчила с ними не было?

– За стол он сел вместе со всеми. Но сам не пил и сразу исчез, чтобы не мешать.

Скоро мы услышали крики на другой стороне ущелья. Мелькали огоньки карманных фонариков – экспедиция форсировала склон за ручьем.


С первого дня Митя попросил у игумена разрешение читать вечерние молитвы в маленькой базилике. И теперь мы взяли ключи, открыли храм.

Огонек свечи, не колеблемый ни единым дуновением, казался застывшим световым лепестком. Ни звука не доносилось из-за толстых стен. Молитвы Митя читал наизусть. Тень от его фигуры в подряснике выросла во всю стену.

Молилась я рассеянно. А когда правило кончилось, Митя предложил особо помянуть путешествующего иеродиакона Венедикта, чтобы с ним ничего не случилось.


На утрени Арчил читает по-грузински, мы с Митей – кафизмы по-церковнославянски. Отец Венедикт сидит перед аналоем, положив на него тяжелую голову. Он засыпает, но каждый раз вздрагивает, когда надо вставать на «Славах», поднимается, крестится и снова укладывает голову на руки. Раза два вялой походкой он выходит из храма, на некоторое время пропадает в трапезной. Лицо его, с несвежей покрасневшей кожей в крупных оспинах, выражает апатию и подавленность, волосы черным пухом стоят на висках.

Кое-как дотянув службу, никому не сказав ни слова, он исчез.

Проходя мимо трапезной, я заглядываю в окошко. Стол убран и застелен чистой клеенкой. Большой глиняный кувшин с родниковой водой стоит посреди стола, вытеснив даже воспоминание о бутылках. Значит, Арчил встал до службы, чтобы привести трапезную в достойный вид.

Мы с Митей ушли на речку. Митя снял на берегу скуфью и подрясник, умылся и стал учить «Трисвятое» на хуцури.

Вернулись к началу вечерни.

Венедикт, опираясь спиной о ворота и скрестив на груди руки, разговаривал с толстой теткой, туго затянутой в разноцветное платье. Говорила она громко, размахивая руками, он отвечал широкой, хотя и вялой улыбкой. На нас он взглянул мельком и отвел глаза, мутные, с красными белками. И вся его фигура в подряснике, похожем на полинялый халат, с грязными тесемками нижней рубахи выглядела весьма помятой.

В начале седьмого мы подошли к нему, чтобы узнать, будет ли служба.

– Вы уже готовы? – выговорил он с усмешкой, наливая из кувшина воду в кружку.

Сам он был явно еще не готов.

– Что с вами, отец Венедикт? – спросила я, чтобы снять недоброе отчуждение, сквозившее в его усмешке. – У вас совсем больной вид.

– Зато вы выглядите отлично… – ответил он тем же тоном. – И почему бы вам так не выглядеть? Приехали с курорта и здесь весь день на речке…

– А вы устали от трудов по монастырю сегодня? – невольно подчинилась я его тону.

Он тяжело посмотрел на меня и молча вышел.

Часов около семи он все-таки начал службу.

Его полная собеседница привела еще семь-восемь женщин и троих детей: все они шли через горы к вечерне. И Венедикт старался возместить недостаток трезвости – избытком любезности. Приносил деревянные скамьи, стулья, рассаживал всех в храме в два ряда, как в сельском клубе.

Джвари


Читал он возбужденно, то резко повышая тон, то забываясь и переходя на бормотание. Зато громко делал замечания Арчилу, когда тот ошибался в чтении.

Женщины чувствовали себя неловко – от общей нервозности обстановки, оттого, что не привыкли сидеть на службе. Шумно успокаивали детей, выводили их и возвращались, заталкивали под скамьи сумки с провизией. Однажды дьякон взмахнул широким рукавом рясы и столкнул на пол подсвечник, вызвав общее замешательство. В другой раз стал произносить ектенью, чего не следовало делать без священника, но вскоре опомнился и громко запел, жестами призывая всех следовать его примеру.

Толстая тетка подхватила крикливо и резко. Взгляд ее выражал сочувствие Венедикту и готовность помочь, чем только можно. Оглядывалась на женщин: вот, мол, какая незадача, одного монаха застали в монастыре, и тот навеселе. Чтобы утешить дьякона, она вдруг повернулась спиной к иконостасу, высоко подняв полные локти, стала снимать с шеи медальон на черном шнурке, и тут же хотела обхватить шею Венедикта в щедром жесте. Венедикт уклонился, но медальон взял и стал надевать на шею Мите. На память об этой прискорбной службе у нас и остался Георгий Победоносец, пластмассовым копьем поразивший дракона.

Через полчаса женщины стали уходить. Чтобы никого не обидеть, уходили они не сразу, а будто нечаянно, порознь. Оглянется одна на отца Венедикта, пошарит рукой под скамьей, подтягивая сумку, и вдруг шагнет за порог. Остальные проводят ее взглядом, и вот уже другая двигается невзначай к краю скамейки.

Наконец осталась одна женщина, давно уже приготовившаяся к выходу. Она стояла между мною и порогом, напряженно зажав в руке сумку с торчащими зелеными перышками лука. Ее подруги шагах в десяти от двери энергично махали руками. Но она все более истово крестилась.

– Нино! – не выдержали на дворе.

Нина оглянулась, махнула рукой, в другой вздрогнули хвостики лука, и еще дерзновенней вскинула голову и перекрестилась.

– Нино! Нино! – кричали они дружно, как через лес, но будто и с некоторой неловкостью оттого, что мешают ее молитвенному рвению.

Мы заинтересованно следили, как долго устоит Нина. Только Арчил кротким голосом читал кафизму.

Наконец выскочила и Нина, женщины освобожденно загалдели, больше не робея, не сдерживая голоса, и двинулись к воротам.

И как-то почти сразу отец Венедикт закончил службу.

– Игумена нет – и молитва не идет… – заключил он по-русски, но обращаясь к Арчилу.

– Конечно, – мягко согласился тот.

В этот момент в ворота въехал «газик».

– Вот и отец игумен… – упавшим голосом объявил Венедикт и обреченно пошел навстречу.

Когда мы заперли храм и подошли, дьякон уже был удален за ворота.

Невечерний свет: Рассказы о Божьих людях и святых местах

Подняться наверх