Читать книгу Невечерний свет: Рассказы о Божьих людях и святых местах - Валерия Алфеева - Страница 5
ДЖВАРИ
Грозы
ОглавлениеОтец Михаил, в подряснике, с четками на шее, обернулся, и мы обрадовались друг другу, будто не виделись месяц. Он благословил нас и с довольным видом кивнул в сторону кузова, из которого Арчил уже тащил ведро с помидорами:
– Посмотрите, сколько я всего привез… Нестроения кончились, игумен вернулся, братия приободрилась и повеселела. Все вместе мы выкладывали из ведер помидоры, огурцы, из мешка картошку, таскали на кухню, раскладывали на столе груши и слегка примятые персики.
Отец Михаил, широко улыбаясь, развернул бумагу на крупной головке сыра, пододвинул ко мне:
– Домашний коровий сыр должен вонять… Очень мне захотелось сыру, и я не устоял. Димитрий, как называется этот грех?
– Чревоугодие? – предположил Митя.
– Чревоугодие – это когда хотят съесть много, угодить чреву. А если хочется усладить гортань – это гортанобесие. Всякому нашему желанию соответствует название греха. Ох, и трудная эта христианская жизнь! Куда ни повернешься, везде тебе шах или мат…
Лежали на столе батоны и круглые подрумяненные хлебцы, зеленый и красный перец, пучки петрушки, укропа, пряно пахнущей травки тархун, стояли стеклянные бочоночки меда величиной со стакан. Три арбуза завершали натюрморт. Такого изобилия потом у нас не было ни разу…
– Вот сколько всего нам Бог послал, – радовался отец Михаил.
И мне тогда еще не до конца понятна была его радость. Мы просто вместе переживали эту домашнюю суету, как маленький праздник. Игумен раскрыл картонный ящик и, присев рядом с ним на корточки, стал раздавать нам канцелярские подарки – тетрадки, записные книжки, блокноты и карандаши: я и забыла, что как-то при Венедикте пожалела, что нет с собой тетрадей.
Из другого ящика отец Михаил осторожно извлек ламповые стекла.
– В продаже их нет, я заказывал на заводе.
Он прибил на стене ободы для ламп. Арчил заливал керосин, мы резали фитили. Разгорелся бледный в предвечернем свете огонек, стекло затуманилось, но скоро стало прозрачным. И я вспомнила, что уже видела, как разгорается керосиновая лампа, давным-давно, во время войны. Игумена тогда еще не было на свете.
Собрались ужинать. Я вышла за водой для чая.
На скамье перед родником у сосны неприкаянно сидел отец Венедикт. Под струей воды стоял таз, и вода переливалась через край.
– Вот хочу напоить лошадь… – показал дьякон взглядом на тазик.
В горах Грузии
После братской трапезы ужинала я, Митя пил чай за компанию по второму разу. Отец Михаил раскрывал то кулек с очищенными грецкими орехами, то банку с вареньем, предлагая попробовать:
– Варенья такого вы никогда не ели? Инжирное. Это мне мать прислала, она мои слабости знает… Крышку потом закройте, а то все муравьи съедят.
Мы смешивали орехи с медом и пили чай с вареньем, инжир янтарно просвечивал.
Уже в темноте мы с Митей вынесли на родник посуду.
Отец Венедикт сидел в той же позе, тазик стоял под струей.
– Тазик уже наполнился, – известила я.
– А… – махнул рукой дьякон, – это Арчил забыл напоить лошадь. Ну, ничего, она не умрет от жажды.
В трапезной горели керосиновые лампы. Теплая ночь сгущалась за решеткой окна. В монастыре водворялся привычный покой.
Ночью оглушающий грохот потряс землю. И тут же на наше брезентовое укрытие посыпалась дождевая дробь. Потом с нарастающим гулом рухнула с неба лавина воды.
– Мама, – услышала я сквозь гул отдаленный голос, – вставай, потоп.
Вставать, пожалуй, смысла не было.
Вскоре закапало сквозь провисшую крышу на стол, на подушку. Вздрагивая от сырости, я приоткрыла полог.
Темнота гудела, журчала, неслась потоками мимо палатки, обдавала холодным сырым дыханием и брызгами.
Вспыхнула молния, с грохотом выхватив из тьмы огромный черный силуэт Джвари, и тьма его поглотила. Потом все повторилось. Тусклым синим огнем озарилось затонувшее пространство. Сверкнул высокий купол с крестом, ветки сосны просквозили мгновенной синевой.
– Так нас вместе с палаткой унесет с обрыва.
– Как раньше на кораблях, если матрос умирал – его заворачивали в брезент и бросали за борт, – бодро поддержал Митя.
Брезент под ногами вздулся, под ним текла вода. Одежду и обувь я засунула под матрацы, а сама завернулась в одеяло – это единственное, что я могла предпринять. В темноте нашарила часы. Вспыхнула молния, блеснули стрелки. Был первый час, до утра оставалось пережить еще шесть часов.
– Кто-нибудь мог бы побеспокоиться, не смыло ли нас.
– Что ты говоришь, мама… Так они и пойдут ночью беспокоиться о женщине – это неприлично. Да и если смыло, беспокоиться поздно. Завтра будет видно, когда рассветет.
Так мы лежали, завернувшись в одеяла, под брезентовым укрытием над обрывом, ночью, в горах, на краю света и болтали вздор. Мы были уверены, что ничего плохого с нами не может случиться.
«Ты теперь под охраной», – сказал мне один знакомый, когда я только пришла к вере и начала молиться.
Я и правда чувствовала себя под охраной и с тех пор ничего не боялась.
Молниевые разряды били прямо над ущельем. Между нашими кроватями протекал ручей, но уровень паводка еще не достиг матрацев.
Под утро усталость взяла свое, и мы мирно уснули, укрывшись с головой.
Рассвет дымился сырой мглой. Она поднималась из ущелья, лежала над ним пластами, висела клочьями под ветками сосен. Пласты тумана стекали из распадков гор. Казалось, что свет не сможет пробиться сквозь эту густую завесу. С сосен капало, и каждая иголка тускло светилась нанизанной на нее колеблющейся подвеской.
Сырая трава на тропинке к базилике была мне по колено.
В храме, как всегда перед службой, были полумрак и тишина. Потрескивала свеча, бросая круг света на древний шрифт богослужебных книг. Поблескивало серебряное шитье черного покрова на аналое – крест в терновом венце. И двигалась по стене медленная тень Венедикта.
– Димитрий, читай.
Митя начал «Трисвятое» нахуцури. Арчил, полуобернувшись, смотрел на него, затенив ресницами влажный блеск глаз.
Потом иеродиакон тяжело ронял покаянные слова шестопсалмия по-грузински.
– Господи! Услыши молитву мою, внемли молению моему во истине Твоей.
И не вниди в суд с рабом Твоим, ибо не оправдается пред Тобою ни один из живущих.
Враг преследует душу мою, втоптал в землю жизнь мою, принудил меня жить во тьме, как давно умерших.
И уныл во мне дух мой, сердце мое в смятении…
Простираю к Тебе руки мои, душа обращена к Тебе, как жаждущая земля!
Скоро услышь меня, Господи, дух мой изнемогает…
Запели «Честнейшую Херувим», и, как обычно, отец Венедикт опустился на колени. Плечи его были согнуты под рясой, глаза неподвижно остановились на красном огоньке лампады перед образом Богоматери.
– Упат’иоснесса Керубим-та-а-са… да аг’мате-бит узестаэсса Серапим-та-а-са…
Есть такой перепад голоса в древних грузинских напевах, не воспроизводимый ни в нотах, ни в описаниях, когда ты будто слышишь сокрушенный вздох чужой души и он отзывается в тебе сладкой болью. Кажется, что если умеет она так горевать, в этом есть уже обещание утешения… Отец Венедикт молился, и молитва его шла из глубины сердца, сокрушенного и смиренного, которое Бог не уничижит.
Евангелие. XIII в.
Так плакал, наверное, блудный сын, когда уже расточил имущество, познал одиночество, унижение, голод и нищим шел к отцу, чтобы сказать: Я согрешил против неба и пред тобою. И уже недостоин называться сыном твоим…
И жалко ему было себя в этом раскаянии, растопившем сердце, и все уже было равно, можно и умереть у родного порога. Разве он мог поверить, что и отец обнимет его со слезами: Это сын мой был мертв и ожил, пропадал и нашелся.
Утром на грузовой машине приехали реставраторы со своим багажом: двое мужчин и две женщины. Старшая – доктор искусствоведения, зовут ее Эли – от полного Елизавета, ей лет за пятьдесят. Младшей под сорок.
Реставраторы заняли второй этаж над трапезной. Жить они будут своим домом, независимо от монастыря. Посовещавшись с братией, игумен отменил колокольный звон, чтобы не будить реставраторов рано утром.
В монастырях есть послушание будильника – монах, который встает раньше всех и обходит кельи с зажженной свечой. Подойдет к двери, скажет: «Молитвами святых Отец наших, Господи Иисусе Христе, Боже наш, помилуй нас», – а брат из кельи поднимается, открывает дверь и зажигает свою свечу от свечи будильника. В больших монастырях это трудное послушание: чтобы разбудить пятьдесят-шестьдесят братьев, надо просыпаться очень рано. Будильник зажигает и лампады в храме.
У нас – при трех братьях и двух лампадах – Венедикт предложил назначить будильником Митю. А чтобы будить Митю, нам дали часы со звоном, и Митя с утра стал волноваться – как бы завтра не проспать и не подвести братию.
На верхней дороге слышен цокот копыт, потом появляется всадник, одетый на ковбойский манер. Тонконогая рыжая лошадь на полном скаку проносится мимо скамьи перед родником, едва не задев отца Михаила, и с коротким ржанием поднимается на дыбы у ворот. Игумен сидит, все так же положив руку на спинку скамьи, наблюдает с улыбкой, как ковбой привязывает лошадь.
Через несколько минут на дороге появляются туристы. Игумен уходит, а площадку перед родником заполняют парни и девочки в джинсах, шортах, сарафанах, с рюкзаками и транзисторами. Мы видели их уже на склоне за ручьем; впереди ковбой в широкополой шляпе ведет под уздцы жеребца, осторожно спускающегося по откосу, и дальше – растянутая вереница пешего народа с лошадьми на поводу. На лошадях они едут по старой дороге, в зеленой тени вязов, а у перевала спешиваются. За хутором есть палаточный городок, где туристы ночуют. Их посещения отмечены на окрестных полянах консервными банками, бутылками, корками от арбузов и бумажным сором.
Монах
Обычно шумную толпу на монастырский двор проводит Арчил – игумен и Венедикт бесследно исчезают. Туристы фотографируются перед храмом группой и парами, обнявшись, роняют окурки и фольгу от фотопленок. Одна пожилая женщина спросила гида, который привел их из города, не возражают ли монахи против этих посещений. Гид ответил: «Какое они имеют право возражать? Монастырь принадлежит государству». Ободренные гости заглядывали к нам в палатку, звонили в колокол, пока не подоспел Арчил с увещеваниями.
Мир наступает на Джвари со всех сторон.
Даже во время службы мы слышим крики туристов: дверь храма выходит на поляну с сетчатой оградой на месте разрушенной каменной стены. Я вижу эти набеги как будто уже с точки зрения обитателя монастыря. Девицу, сидящую на коленях у ковбоя, скрывающего под лихой шляпой пространную лысину. Голые плечи и руки, голые ноги, короткие юбки, объятия, флирт, пошлые песни под гитару. Вижу, как утром Арчил выходит с метлой и граблями убирать на полянах сор. Вижу, как мешает службе, когда две-три пары туристов забредут в храм и рассматривают монахов с беззастенчивым любопытством.
Так же разглядывают туристки Арчила и Митю в скуфье, когда они выходят к роднику.
– Можно у вас взять семь стаканов? – спрашивает меня бойкий юноша в осетинской войлочной шапочке, уже охладивший под родниковой струей бутылки.
– Подождите, я их вымою.
Я спрашиваю у Арчила, давать ли посуду.
Он кивает:
– Если у вас что-нибудь просят, а у вас есть, всегда надо давать.
– Ничего, что они пьют вино, а потом из этого стакана будет пить чай иеромонах?
Арчил грустнеет, ему не нравится вопрос. Да и мне самой он не нравится, но монастырское имущество кажется мне освященным, и мне жалко выносить его в мир.
– Стаканы можно потом хорошо вымыть… с содой, – советует Арчил.
– Ну а убирать мусор они не могли бы сами?
– Они – гости… – Арчил смотрит на меня с укором. – Неудобно просить их об этом. Грузинская пословица говорит: нежданный гость – от Бога.
У нас тоже есть пословица: незваный гость хуже татарина, оставшаяся от татарских нашествий. Но я не решаюсь вспомнить о ней вслух.
Туристы уносят семь стаканов, потом приходят еще за двумя. И больше не возвращаются.
– Чай будем пить из рюмок или из железных кружек? – спрашиваю я Арчила, накрывая стол.
– Можно из стеклянных банок… – подумав, доверительно говорит он. – Как раз хорошо класть пакетик растворимого чая в банку. А для стакана это многовато.
Он сам отправляется на родник отмывать содой стеклянные банки от консервов и варенья.
– Между прочим, – вспоминает он, возвратившись, – вчера мы пили боржоми и ели мясо – это туристы принесли. – И, подумав, добавляет: – И арбуз в среду тоже.
Про вчерашнее мясо мне рассказывал Митя как участник событий. Мясо в монастыре никто не ест. Однако, если туристы приносят, его с благодарностью принимают, ставят на стол и предлагают гостям. И тут отец Михаил, обращаясь к Мите, предложил отведать. Митя отказался. И вдруг отец Венедикт протянул через стол руку и взял кусок. Потом взглянул на Митю и спросил:
– Димитрий, как ты считаешь, что хуже: съесть мясо или осудить брата?
– Я думаю, что хуже осудить, – ответил Митя и отвел глаза.
Арчил сидел потупившись. У него игумен давно взял обещание не есть мяса, даже если он сам будет угощать.
Игумен наблюдал всех троих. И, выходя из-за стола, подвел итоги:
– Вот мы тут сидели, довольные собой: ах, какие мы постники! В результате Венедикт сегодня миллион выиграл, а мы – по три проиграли.
Пропавшие девять стаканов тоже стоят меньше миллиона. Но я все же спрашиваю при Арчиле у игумена, давать ли посуду впредь, надеясь получить твердое распоряжение.
– А еще осталась? – заинтересованно приподнимает он брови.
– Чайной совсем нет.
– Ну, чайную и не давайте.
Бринька и Мурия, высунув языки, валяются в тени кукурузных стеблей. Я вспоминаю, что Арчил дня три назад поручил мне кормить их. И даже выставил по моему совету к роднику две миски. Один раз я налила в них суп, но собак рядом не оказалось, суп, должно быть, прокис, и есть его они не стали. Чем же их кормить? Сами мы едим овощи и картошку, а собакам нужно варить отдельно.
Деталь невосстановленной части монастыря Джвари
По лестнице с верхней террасы спускается отец Михаил с косой. Он без жилета и шапочки, параманный крест надет поверх подрясника.
– Бринька! – присвистывает он.
Бринька кидается ему под ноги. Она вывалялась в репьях – вся грязненькая лохматая шерстка усажена колючими шариками, – и вид у нее совсем жалкий.
Прислонив косу к стене, отец Михаил усаживается на нижней ступеньке лестницы и осторожно вытаскивает из бринькиной шерсти репей за репьем. Потом толкает Бриньку ладонью, она переворачивается на спину, пыхтит, повизгивает и вдруг, вскочив, начинает носиться кругами по поляне и громко лаять от избытка чувств. Отец Михаил, расставив руки, делает вид, что хочет ее поймать, но никак не может.
Когда он берется за косу, я спрашиваю, можно ли посмотреть книги.
– Можно… все можно, – с еще веселыми после игры глазами обернулся он ко мне. – Как говорит апостол, все нам дозволено, но не все полезно.
Он сам зашел в смежную с трапезной комнату и открыл шкаф. Шкаф занимает треть стены и сверху донизу набит книгами, в основном на грузинском языке. Я вынимаю их по одной, пыльные, в потрескавшихся кожаных переплетах, без переплетов совсем, с великолепным и строгим графическим рисунком древнего шрифта на плотной голубоватой, серой, желтой бумаге.
Самое напряженное и насыщенное время моей жизни прошло среди книг. С них началось и религиозное познание. Индусы говорят, что каждая истина найдет тебя, когда ты для нее созреешь, она не опоздает ни на день, ни на час – придет и постучится в дверь. Так все и было. Вышла книга моих рассказов, я получила небольшой гонорар, и разместилась в углу тахты под окном. А в дверь стучали люди и приносили мне книги, изъятые из библиотек и вычеркнутые из каталогов.
И все-таки не я нашла Истину, а она меня: когда я стала читать отцов Церкви и заново, в их свете, Евангелие, поток познания, до того питавший разум, пошел через сердце и вынес на глубину.
Отец Михаил тоже извлек из тесноты нижней полки рассыпающийся фолиант и присел на койку в углу, внимательно его листая.
– Каких же отцов вы читали? – спросил он между делом.
Я добросовестно стала перечислять. Когда дошла до Симеона Нового Богослова, игумен покачал головой:
– Это ужасно… Ужасно, что вы читали святых отцов.
Я умолкла, ожидая, что будет дальше.
– Как же вы не вычитали у них, что можно читать только то, что соответствует твоему духовному уровню и образу жизни? Зачем вы читаете Лествичника, эту классику монашеского опыта, если живете в миру? Это только увеличивает разрыв между тем, что вы знаете, и тем, что вы есть.
Он отложил свой фолиант.
– Вы говорите, что не сделали и первых шагов на пути христианской жизни… Как же вы смеете читать о созерцаниях Божественного Света? Святые всю жизнь постились, молились, умерщвляли плоть, жили в пустыне, боролись с бесами, а вы улеглись на диван с книжкой и думаете, что приобщаетесь к их откровениям?
Это не обидно, потому что правда, и я сама ее знаю, но у меня не было другого пути. Безрелигиозная семья, школа, университет, мне первый верующий встретился в тридцать восемь лет.
– Не думаю, что приобщаюсь. Но я узнаю о том, что они есть. А могла бы и не узнать. Все было не так, как должно быть. Раньше ребенок говел и причащался, стоял со свечой в Пасхальную ночь. Ехал с отцом на телеге в лес, чтобы срубить березки и нарвать цветы для храма к Троице. А у нас вместо иконы висела металлическая тарелка репродуктора, и вместо молитв я слышала ругань в коммунальной квартире. Слава Богу, я узнала, что кто-то видит Божественный Свет, когда прочитала об этом. Значит, Бог задал мне такую формулу познания и судьбы, и мне нужно ее прожить.
– Так живите, делайте свои первые шаги! Что же вы опять зарываетесь в книжный шкаф? Что это вы там откопали?
Он подошел и взял у меня из рук прекрасное издание Максима Исповедника.
– Ну вот, о чем мы говорим?
Он подержал книгу на ладони, будто оценивая ее на вес.
– Я не запрещаю вам читать Максима Исповедника. Я хочу, чтобы вы сами поняли, что вам нельзя его читать.
Я пошла за ним к шкафу, чтобы на всякий случай проследить, куда он поставит книгу.
– Что вы глядите на меня так, будто я вырвал у вас изо рта кусок хлеба? Возьмите… Но я бы хотел, чтобы вы своей рукой поставили книгу на место не сегодня, так завтра.
– Завтра не успею… – Я заглянула в конец, в книге было около восьмисот страниц.
Но он не принял шутку.
– Все надеетесь, что прочтете еще сто книг и станете как Симеон Новый Богослов? Почему вы ничего не принимаете, что я говорю? Ведь это интеллектуальная жадность: одни набивают комнату мебелью, другие – голову знаниями, внешними для них. Как просто понять: христианство не сумма познаний, а образ жизни…
– Я уже два года говорю себе: это последняя книжка, вот прочту и начну другую жизнь.
– И почему вы не переоделись?
– Я переоделась.
Евангелие. Страшный Суд
На мне была косынка и самое простое из моих платьев, с длинными рукавами.
– Это все не годится.
– Больше у меня ничего нет.
– Найдем. Что это за голубенькая косыночка? Черный платок нужен и рабочий халат, длинный. Никаких босоножек, наденьте башмаки.
Лицо его принимало привычное в разговоре со мной чуть ироническое выражение. Эта усмешка, пожалуй, относилась не ко мне лично, тем более не к предмету разговора. По какой-то обмолвке его я догадалась, что ему не приходилось серьезно говорить о религии с женщиной. И, увлекшись беседой, он вдруг вспоминал об этом странном обстоятельстве и втайне посмеивался: смотрите, как он разговорился.
Он прикрыл шкаф и сел на подоконник, а я стояла напротив, прислонившись плечом к стене. За решеткой окна качались воробьи на кукурузных листьях.
– Как все это трудно – определить свою меру… Недавно я был на Афоне. У афонских монахов очень длинные службы. Крадут у сна, спят часа три-четыре, а потом весь день дремлют. Пока сам говорит, еще ничего, кое-как бодрствует. Начнешь ты говорить, смотришь, он уже отключился. Вот я и думал: не лучше ли спать больше, чем весь день дремать?
– Конечно, лучше, – рассудила я.
– Ага… А вы сколько спите?
– Я – много, мне всегда нужна свежая голова, чтобы усваивать то, что читаю, или чтобы писать. Зачем мне такая экономия, если голова не работает?
– Интересная жизнь… А что можно работать не только головой, в эту свежую голову не приходило? Человек не головастик, тело тоже требует нагрузок. И физическая усталость дает иногда такое состояние покоя, которого вы в книге не почерпнете. Заметьте, если человек устал, он не способен раздражаться. Плохи крайности. Плохо, например, если вы работаете на заводе и выматываете все силы для заработка. Но если в вас действует только мозг, – нарушается равновесие. Царский путь – посередине между крайностями… «Познай самого себя» – не об отвлеченном знании речь. Вот и надо найти эти свои меры – сна и еды, чтения и молитвы, труда и созерцания. Читать вообще нужно не больше половины того времени, которое ты молишься…
– Тогда мне пришлось бы совсем мало читать.
– Или больше молиться. Духовность – это особая энергия… И она выявляется в желании молиться, в обращенности души не к миру, а в свою глубину – к Богу…
Он поднялся, рассеянно, по привычке что-нибудь делать руками, стал счищать воск, застывший на рукаве подрясника.
Заглянул Венедикт, но ничего не сказал и остался в трапезной.
– Не знаю, не знаю… – медленно произнес отец Михаил, – стоит ли это все вам говорить, как далеко вы пойдете. Если бы вы просто ходили в церковь, ставили по праздникам свечки, можно бы поговорить однажды и отпустить с миром. Но у вас намерения максимальные – до Симеона Нового Богослова добрались…
– И я не знаю, куда пойду, как мне дальше жить. Знаю только, что теперь ничего другого не надо.
Он посмотрел на меня прямо:
– Этот путь ведет в монашество. Чем раньше вы это поймете, тем лучше.
Он вышел и стал точить косу.
Я сидела на подоконнике и смотрела, как он прошел с косой первый ряд. За ним оставалась ровная дорожка и срезанные стебельки мальв. Желтые светильнички падали в траву и угасали.
Мы пережили еще одну грозовую ночь. Никто не побеспокоился о нас. Когда я сказала, что мы почти не спали, Венедикт только спросил, поблагодарила ли я Бога за испытание.
– Да, когда оно прошло, а мы уцелели.
– Это не то, надо благодарить во время испытания.
– Вы так и делаете?
– Мне приходится, чтобы не было еще хуже.
Вечером опять отдаленно загремело в горах.
Воздух перенасытился влагой, и она выпадала разрозненными каплями.
После службы подошел отец Михаил и сказал:
– Можете перебираться в келью.
Тон был почти безразличный, хотя игумен знал, какая это для нас радость. Палатка не только протекала сверху и снизу, но и напоминала о временности нашего пребывания в Джвари. Совсем другое – келья: поселившись в ней, мы как будто уже приравнивались к братии.
В лесу около храма три дощатых домика. Они поставлены на сваях, чтобы вешние и ливневые воды не разрушали фундамент. Дом игумена увенчан треугольной крышей, скрыт в деревьях недалеко от двухэтажного зимнего дома. За нашей палаткой на обрыве – келья Венедикта с плоской крышей, обтянутой толем. А между ними в лесу есть еще один домик, о котором мы до сих пор и не знали. В нем недолго жил иеромонах Илларион. Три месяца назад он уехал на лечение в город и, как полагает игумен, больше не вернется: «Наша жизнь – не для всех. Иллариону здесь не хватает публики». В его келью игумен и благословил нас переселиться.
Крест. VI в.
После палатки домик кажется просторным и высоким. Он похож на келью Венедикта: тоже на сваях, под скошенной крышей, с двумя окнами, только вместо стекол – в рамах прозрачная пленка. Железная кровать у стены, десять толстых свечей, наполовину сгоревших, в подтеках воска, прилеплены к её заржавевшей спинке над изголовьем. В углу под иконой Богоматери стоит на косячке давно угасшая лампада. Рядом висят епитрахиль и черный покров с вышитой красным Голгофой, схимническим крестом.
Вторую кровать и стол нам помог перенести из палатки Венедикт. Они широкие, низкие и различаются тем, что под столом прибит один ящик от улья, посередине; под кроватью – два, с обоих концов, и это придает ей непоколебимую устойчивость. Матрацы, одеяла и всякую утварь мы с Митей перетаскивали уже в темноте, светя себе карманными фонариками и проложив в сырой траве на склоне узкую тропинку.
По крыше мерно постукивал дождь, а у нас было тепло и сухо. Мы опустили на окнах шторы, зажгли две свечи в подсвечнике. Сидели на деревянных скамеечках у стола и удивлялись тому, как все хорошо складывается у нас в это лето.
– Ты осталась бы здесь навсегда? – спросил Митя, снимая нагар со свечи.
– Только с тобой.
– Я-то могу остаться. А тебе нельзя.
Это я и так знаю, но такого дома у меня никогда не было. Всю жизнь я тосковала по тишине и уединению, а жила в общежитиях или коммунальных квартирах. И вот мы сидим вдвоем с Митей, единственным родным человеком на земле, с которым нам всегда хорошо вместе, а вокруг дождь, лес и горы.
…Утром я возвращаюсь из храма в келью, еще наполненная богослужением, тропинка ведет между деревьями по склону холма над монастырским двором. Мимо колокольни с тремя позеленевшими колоколами. Мимо еще одного, едва приметного родничка, из которого вода стекает в бассейн с лягушками, по ночам оглашающими двор.
Нежные красноватые облака над куполом Джвари пронизаны светом, светом сквозят ветки сосны над крышей. Каждый раз, словно заново я вижу этот купол, похожий на полураскрытый зонтик, и круглый барабан под ним с двенадцатью оконными проемами. Если встать прямо напротив храма, два средних окна совместятся, и сквозь барабан ударит солнечный луч.
Окна празднично обведены рельефом из арок, между ними сохранился древний орнамент. Весь храм облицован светлой песчаниковой плиткой, и у каждой свой рисунок породы и свой оттенок. А все это вместе свободно, совершенно, живо, и все это я уже люблю.
Я так люблю Джвари, эти горы, ущелья вокруг, и свою келью, и обитателей монастыря, и Митю, что мне хочется благодарить Бога за все и молиться. Никогда ещё не было у меня дней, так наполненных светом, благодарностью и молитвой.