Читать книгу Ода радости - Валерия Пустовая - Страница 10
Одна
Как попасть в чудесный сад
ОглавлениеФейсбук не напомнит, потому что год назад некогда было выложить, да и мама считала, что это не повод светиться, хотя шло еще время, когда дни как вспышки, и тело припоминает чувство, будто по нему прокатилась лавовая волна, и я горячая, как гора, родившая мокрую мышь, и меня внутренне шатает от затихающей памяти о сотрясении, и хочется еще вспыхивать недрами и светиться нутром наружу, и вываливать из себя любую рядовую подробность дня с новорожденным, тем более если это праздник Преображения, на который выпало младенца Сампсона, как записали в свидетельстве от храма, окрестить.
Креститься пускают начиная с сорокового дня после родов, и я побежала, едва дождавшись срока, хотя мама недоумевала: куда тороплюсь? Вот подрастет, успеется, и неужели придется такого маленького окунать с головой? Жизнь ее увязала в чем-то тоже тяжелом, густом, накатывающем неотвратимо, как лава, только очень холодном, и ей казалось, что для праздника не пора. Время и сроки – вспоминая сейчас всю эту историю поворота нашего семейного солнца с лета на зиму, я особенно остро ощущаю засевший с самого начала вопрос о том, когда же пора. Говорят, дети никогда не рождаются вовремя: сколько ни планируй, все равно застанут врасплох и сломают заведенный ход жизни. Человеку вроде меня, которому порой сложно сделать самый пустячный выбор: пойти ли сперва на рынок или поспим и поубираем, а может, забить на все и в парк на весь день, – было бы трудно определить самый подходящий момент для зачатия, и, хотя я предприняла попытки повлиять на решение своей и ребенка судьбы, все же у меня осталось чувство, что прорывы в этой игре совершались с чужой, невидимой подачи, словно кто-то другой, в отличие от меня, знал, что время поджимает, и речь не о том, чтобы выбрать самый подходящий момент, потому что выбирать не из чего: этот момент – последний.
Так вышло с датой крещения: суббота Преображения оказалась последней крестильной субботой в расписании батюшки, которому я внутренне адресовалась как духовному отцу, – и, в силу доставучей плотской мечтательности, отцу и вполне земному, представимому на малолитражной нашей кухне, в малогабаритной нашей семье, с его небольшим ростом, будто израстившимся в невидимую энергетическую вертикаль, с его тугими, основательными жестами, заземляющими цветочную легкость молитвенных поклонов, и полевой сладостью здравого смысла, от которой веяло светом и свежестью в душной моей голове. «Бог тебя услышал, ты родила? – сказал он мне в ответ на мои судорожные припоминания упущенных выше грехов. – Родила, замуж вышла? Все, нормальная баба», – и отпустил будто не грехи, а женскую мою уязвленность, которой промучилась с детства до тридцати. Тем августом отец Евгений собирался надолго уезжать и велел, если он нам нужен, явиться в ближайшую субботу и за оставшиеся дни недели позарез найти крестного, потому что на него уже навешали крестников, как замочков на мост, а столько и по именам не запомнить, а также посоветовал захватить с собой минимум шесть пеленок, – все это он говорит на бегу прочь из храма и в дверях, оборачиваясь, повторяет: «Минимум!»
Отец Евгений готовится уезжать, а мама готовится лечь в больницу на профилактическую операцию, которую можно считать подготовкой к лечению, которое никак не начнется, потому что вот только еще все анализы для госпитализации собрали, слава «Инвитро», а то бы до осени воз и ныне там. И эта крестильная суббота для мамы – тоже своего рода последняя, когда она еще может формально ощущать себя не вляпавшейся в лечение, не ввязавшей свой организм в вынужденные метаморфозы. Она еще нормальная, как все, и даже немного прикинутая, так что отец Евгений, когда мама вступает в крестильный ход со свечами, делает ей смягченное иронией замечание: «Вот какие бабушки у нас пошли, модные, в храм пришли в джинсах», и она отвечает, как человек, поймавший повод хоть полслова сказать об удерживаемой в сердце и не умещающейся в голове беде: «Я болею» – и в этих джинсах дохаживает последнее свое лето, и, как назло, впервые за долгие годы выглядит постройневшей и оттого элегантной, но на предложение надеть наконец, к примеру, годами откладываемый бежевый костюм с юбкой раздраженно отмахивается: теперь ей особенно не до того, чтобы нарядиться.
Отец Евгений объявляет, что крестит по древнему обычаю, с полным погружением в воду, и просит мам не переживать, будто батюшка их младенца топит. Мама с досадой шепчет мне, что вот напрасно я бегала за отцом Евгением, хуже и представить нельзя для ребенка, чем это полное погружение, и я не первый раз чувствую, как в вопросах, выходящих за пределы пожрать и поржать в тонкие, невкусимые сферы, мы с ней по-разному переживаем тяготение земным. Полное погружение – вот для чего я бегала за отцом Евгением, по себе зная, что уж он не делает скидок, и в ответ на признание о наконец закрутившемся романе: «Вы, наверное, меня не допустите к Причастию?» – скажет без колебаний: «А сама как думаешь?» – оставляя меня не перед захлопнутыми вратами церковных уложений, а наедине с собственной совестью, и, отказав, не отталкивая, а даже вдруг притягивая этой строгой и сухой, отеческой заботой, когда боишься не его, а себя в его глазах, маленьких, будто прицельно прищуренных, перед которыми не бывает страшно – только почему-то заранее стыдно, так что любишь ты его, конечно, и ждешь больше других священников в районном приходе, но всегда чувствуешь охлаждающее стыд облегчение, если исповедовать вышел другой. Полное погружение грядет в храме постарее и потеснее, с деревянными полами и хорошей слышимостью, потому что звуку просто некуда больше деться, как и моей свекрови, упавшей в обморок от духоты и вышедшей погулять да так и прогулявшей и обряд, и застолье в кафе, как персонаж, просидевший за сценой акт без своих реплик: наша крестильная суббота была не про нее, потому что у нее еще было время, а мы разыгрывали наш последний шанс. Полное погружение окунало с головой в катакомбную скученность заговорщиков против Рима Третьего с Третьим транспортным кольцом, и дальше, в инициационную купель, словно мы все проглочены деревянным китом и, кроме сбежавшей из-под власти обряда свекрови, не переживем прежними нашей прощальной крестильной субботы.
Отец Евгений досадует не меньше моей мамы, одергивая женщину с верещащим младенцем: «Вы мать? Почему не можете успокоить ребенка?» И велит запереть двери храма от опоздавших гостей. По кругу матерей прокатываются суета и чинность, а я в горячке гордости, когда именно мой ребенок наконец молчит и я ловлю обрывки сложной на слух молитвы, читаемой в начале обряда специально для рожениц, освящаемых после сорокадневного отдаления от храма, – или стыда, когда именно мой ребенок один вопит и я сама отлучаю себя от круга отмаливаемых матерей. На помощь волшебным образом являются помощники: наш крестный, молодой режиссер Федор Ермошин, сияющий на фото почище новоиспеченного отца и обучивший меня искусному укачиванию младенца – разом в противонаправленных плоскостях, и поэт Елена Лапшина, с утра отстоявшая праздничную службу в храме на другом конце Москвы с юной племянницей и с ней же добравшейся до нашей южной окраины, и опоздавшей, конечно, и все же пролезшей в двери за миг до того, как их по слову батюшки бросились запирать, и нашедшей для меня маму, которую я потеряла из вида и горевала, что она покинула действо вслед за свекровью, из солидарности с ней или протеста против архаичного батюшки, и тем самым стерла этот памятный день из семейного календаря, ведь в ту субботу я крестила сына ради нее, но мама присела, устав, на узкой деревянной скамье в углу храма и вернулась, когда началось главное и, отвопив свое, младенцы попадали в руки батюшки, со знанием дела зажимавшие им ротик и носик перед полным погружением, от которого крещаемый Сампсон и не пикнул, хотя крестный Феодор потом засвидетельствовал, что чихнул.
И Господи, прости, как у меня хватало сил тогда гордиться – и за гордой радостью не замечать то, что очевидно мне теперь: как жалки мы в высшей точке покоя на перевале перемен, – и сыном, проявившим такую завидную выдержку, и крестным, мало того что интеллектуалом с горячим воображением, так еще и сам снимает кино, да и просто добрый человек, как говорит о нем Лапшина, и мужем, в одиночку перенесшим на руках крошку сына через дорогу, словно через Иордан, и Леной, которая достояла с нами, считай, вторую службу, и мамой, которая так слаба и унывает, что отказывалась идти, и вообще была против этой спешной затеи, но вот пришла, и добыла до конца, и дошла с нами в недавно открытое первое приличное районное кафе, где она еще посидит со мной и Леной в сентябре, когда у обеих дни рождения подряд: будет еще будто прежняя, здоровая, хлопотливая, проходить мимо, в руках деликатесы с рынка, и увидит нас через стеклянные двери, и, как часто в жизни, застесняется постучаться, и замнется у дверей, и все же позвонит мне, и с удовольствием, которое больше не повторится для нее никогда, как никогда не случится больше для нее этого приятного, ввиду безмятежной потребительской суеты, ланча в городском кафе, – с удовольствием, о котором еще будут силы приятно вспоминать, когда кончится время заглядывать в кафе, ходить на рынки и вообще выходить из дома, – скушала креветок на гриле, таких нежных, что все порывалась эту последнюю в своей жизни порцию нам с Леной уступить.
Что, если бы тогда, в этот последний день, когда судьба подыгрывала маминой страсти к красивой, радостной и вкусной жизни, которую мама на моих глазах никогда не вела, что, если бы она переступила в себе, как через многое личное и желанное ранее, этот импульс зайти и присоединиться к нам, что, если бы упустила этот последний шанс побыть в потоке обыкновенной жизни без последних сроков, отложила бы, как многие наши последние и так и не состоявшиеся разговоры, на потом? Когда я хожу, как мама в тот день, с покупками мимо нашего Buddy bar, я вздрагиваю, как над открыточными видами Италии, куда мама в свое время заглянула так же, как в кафе: вдруг и стесняясь, словно не чувствуя себя вправе зайти, – в год, когда понемногу угасал ее брат и я едва уговорила ее все-таки не откладывать многолетнюю мечту на потом.
Когда пишут, что нет никакого потом, это ведь не значит, что потом не будет Италии, кафе, крещения и не пикнувшего в купели новорожденного. Все это будет, и, может быть, не по разу, но только не будет тебя, такого, которому захочется к ним заглянуть. Обидней всего натыкаться на маленькую приоткрытую дверку в чудесный сад, когда ты такая большая Алиса, что и головы туда не протолкнешь. Но глупо и подбегать то и дело к этой двери, когда она заперта, а ты слишком мала, чтобы дотянуться до ключа от нее. Таких подходов к дверке можно сделать, как отжиманий, три цикла по десять, и не дождаться единственного момента, когда дверь в сад распахнута и ты – Алиса, которая верит и потому вмещается в эту сказку.
Вот почему лениво созревающий август два года назад, когда я подыскивала ключ к три десятилетия запертой от меня двери, а точнее, к молчаливому, сдержанному, будто все время на замке, молодому человеку, которому собиралась предложить перейти к прямому возделыванию сада, памятуя из какой-то популярной памятки, что мужчина предлагает руку и сердце, зато женщина предлагает детей, – это время, когда я то и дело откладывала решающий разговор на потом, цепляясь взглядом, как за повод, за любую проезжающую коляску, и тут же в любой слишком близко подсевшей к нам парочке находя повод увильнуть, этот август мне вспоминается теперь с грозным призвуком стрелок, подбирающихся к душераздирающей метке выставленного не мною наперед будильника. Предложение руки и сердца я успею получить в самый последний момент – на краю второго триместра беременности, – и в такой своеобразной форме, что я еще подумаю, как можно о таком рассказать собственному ребенку и не завалить ему вход в сказку любви камнями иронии и абсурда. Куда больше волнует меня мой путаный, оттянутый и растянутый спич, будто вывернутый правильными словами наизнанку, так что вместо того, что должно быть сказано, – петли пауз, а речь торчит оборванными нитками, и возникает не провязываемая логикой связь между сказанными подряд: «Почему бы нам не зачать кого-нибудь?» – и: «Мы так редко видимся». Я сижу на скамейке в парке, скрестив ноги по-турецки под воздушной юбкой, предполагающей разве что изящную встречу щиколоток в поставленных рядком нарядных туфельках, и боюсь взглянуть на мужчину, перед которым только что страшно себя уронила. «Быстрей! – сказала. – Займем эту скамейку, а то вон женщина с коляской сядет», и он одернул меня, доказав этим, что готов оберегать и ставить выше своих интересы женщины с ребенком, и не подозревая еще, ради чего я так спешу уединиться с ним на отдельной скамье. Но, кажется, это он теперь чувствует себя неловко, и я никогда не забуду самое смешное выражение его рта, скривившегося на сторону в показном смущении, словно он давно и сам ждал этого вопроса от меня и зажимается теперь только для вида, когда на мое бестолково связанное предложение «зачать кого-нибудь» он ответил ничуть не более по делу: «Кого, например?»
Потом, в больнице на сохранении, я буду вспоминать и этот день, и все другие наши недомолвки и размолвки, в паузах между которыми провязывалось наше всегда молчаливое, от сходного у обоих чувства, что не вправе заговорить и зайти, взаимопонимание. Вспомню в самую унылую бессонную ночь и вдруг вся погорячею и вспыхну августовским светом убеждения, что все у нас было правильно и в свой срок.
Потом же, получив подтверждение о гранте на месяц писательского ретрита в Шотландии, я приду в отчаяние оттого, что не подождала с решающими разговорами до этого известия, и теперь вынуждена рисковать или беременностью, или редкой и ценной поездкой.
Потом, когда – и снова в последний возможный для путешествия беременной месяц – я перелечу с пересадкой во Франкфурте все свои тревоги – до сих пор смешит и трогает мамин совет: «обними его перед взлетом, чтобы он не боялся», которому я с охотой последовала и, обняв себя за уже постукивающий изнутри живот, обнаружу, что это лучший способ немедленно успокоить и убаюкать до сладкого беспамятства саму себя, – потом я с остервенением человека, знающего, что из открывающегося для него чудесного сада назад двери не будет, страшно запарюсь о не слишком удачной сочетаемости нас с ребенком по зодиакальному и особенно восточному гороскопам и удивлюсь, как плотно Бог закрыл мне глаза на тот факт, что зачинать «кого, например» стоило, конечно, годом позже, в царство моей Собаки, и боже мой, вот о чем точно стыдно рассказывать отцу Евгению, который сумел в свое время спасти меня от куда более серьезного и опасного душевного беспокойства.
А потом меня накроет холодным, липким страхом от мысли, что я могла в самом деле отложить решающий разговор на год, который моя мама, если следовать восточному отсчету календаря, уже не застала. Как не застала бы и того, кто стал в переворотный, по прогнозам, год Петуха нашим главным утешением и единственной радостью.
Бог закрыл мне глаза и повел за руку через низкие двери, узкие мосты, колючие розы. Во всем, что касается моего входа в чудесный сад, я чувствую ведущую руку Бога, на которой часы указывают для всего самое правильное время.
И поэтому не удивляюсь, как нельзя удивиться тому, что только и должно было произойти, мистической разметке сроков на пути моего сына ко мне. Я знаю, что он пришел вовремя, потому что убедилась: время его рождения выбирала не я. Не по моему хотению я впервые почувствовала, как он толкнулся ровно за семь месяцев до его крещения, в праздник Крещения – я ехала в метро на торжество в честь сайта Годлитературы в редакции «Российской газеты», в нарядном белом пуховике, в котором вдруг для меня не стало места: я рванула одну застежку, другую и почувствовала, будто изнутри тихо плеснула в меня прозрачным и легким плавником некрупная рыбка. И не по моему плану день рождения сына совпал с ничем не обоснованными ожиданиями моей мамы, которой вдруг пришло в голову, как симпатично пятое число июля и которой судьба будто решила сделать прощальный подарок, пойдя навстречу ее не самой главной прихоти. И не по своей воле я, через месяц после ухода мамы, в ночь накануне Великого поста, в первую неделю которого не могу удержаться не то что от мяса – от тортов, текущих, как в присказке, медом и кремом будто мимо моего рта, которым я пробовала утолить другую жажду, – вижу сон про Самсона, тогда еще даже не получившего свой первый мясной прикорм, как он заявляет, что с этого дня он не будет есть мяса, – неужели напоминает о подступающем священном сроке воздержания? И разве могла я предугадать, что имя уже безымянно записанному в медицинскую карту ребенку мы наконец выберем именно на восьмой день, когда, как я прочту в памятке о крещении, читается молитва о наречении имени? Или что именины Сампсона, в полном согласии с правилами, следуют через пять дней после его дня рождения, – 10 июля, в день памяти святого целителя Сампсона Странноприимца, про которого я считаю, что это в его честь мы назвали сына, потому что предание о нем мне кажется куда счастливей мифа о библейском богатыре?
На перевале от лета к зиме, от радости к горю, от крещения к полному преображению всей жизни судьбоносным знаком кажется все что угодно: даже коричневая полевая крыса, вломившаяся к нам в номер в пансионате под Звенигородом в первое же утро форума молодых писателей, протопавшая по руке страшно, как от страшного сна, закричавшей Лены Лапшиной и ставшая для меня символом ворвавшейся и благословляющей природы, потому что именно в этот день я не вытерплю и сделаю наконец прихваченный с собой тест на беременность, оказавшийся положительным.
Убедившись, что Самсон родился точно вовремя, могу ли я убедить себя, что так же вовремя, ни раньше ни позже, моя мама ушла? Или я верю только той руке Бога, которая ведет меня в чудесный садик, куда я давно мечтала попасть, и вырываюсь, стоит мне понять, что раскрывающаяся передо мной дверь ведет в неведомое и страшное?
Пора – это не значит, что к лучшему. Подходящий момент – не значит самый счастливый.
Этот день крещения в последнюю доступную субботу младенца, родившегося в последний дожитый моей мамой год, показал мне, что вовремя – и значит во благо.
Но что благо вмещает куда больше, чем просто счастье, каким бы огромным ни казалось мне мое счастье в маленьком чудесном саду.
По указанному в свидетельстве о крещении полному имени я найду в интернете страничку и фото отца Евгения и рассмотрю внимательно всех его одиннадцать детей. На исповеди в Родительскую субботу мне покажется, что священническая досада в нем пересиливает отеческую любовь, когда он, помолчав в ответ на спешно прочитанный мной по вкривь и вкруг дописанным листочкам перечень грехов, сразит меня, как мастер дзен, указанием на грех незамеченный и совершаемый прямо сейчас, перед его глазами. «Вы думаете, это нормально? В этом так мало веры», – скажет он, указывая на мои перечни, смятые и отложенные прямо на Евангелие. Я почувствовала, будто оскорбила любящего отца, и, как всякий уличенный ребенок, надулась и долго не могла успокоиться. Неужели можно преступать что угодно, кроме того, что важно лично ему, и все мои грехи на бумажках – ничто перед весом их самих, брошенных будто ему в лицо?
Не по моему хотению, но с той поры отца Евгения на службах я больше не видела. Его место занял отец Михаил, еще больше отеческий, добрый – и тем-то отчетливо не отец. Как ангела, который сам не творит, а только исполняет вышнюю волю, отца Михаила, кажется, нельзя ни задеть, ни огорчить, и, сколько бы я ни зачитала ему грехов, он найдет, что похвалить: например, мой добросовестный задел на духовную работу и сознательное отношение к своим проступкам.
Теперь на службе я надеюсь увидеть отца Михаила и чувствую, как, еще только выходя исповедовать, он изгоняет страх.
Я люблю его, как благословляющую руку. Но тот, кто благословил, отпускает с миром.
Ко дню крещения Самсона меня привела цепочка благословений, думала я. Но теперь чувствую: вела рука другая, взявшаяся за меня твердо и не отпуская, чтобы не оступилась и мимо не прошла.
19 августа 2018