Читать книгу Ода радости - Валерия Пустовая - Страница 8

Одна
Вместо встречи

Оглавление

А вот почему я верю в бессмертие души – потому же, почему верю вообще. Моя религиозная вера сильна, как вера знахарки в травы, но тем и слаба: я верю, потому что знаю, что это – работает. Знаю, что от Бога не укроешься, что после исповеди легче, что от Причастия свет пробивает на много дней вперед, как луч пробивает окно, пока сама не задернешь пыльным, не замылишь скользким, не укроешься в прежнее, темное, сырое. А души – души умерших снятся живыми.

К сороковому дню я загадала, хотя загад не бывает богат. Но дважды, с двумя другими ушедшими людьми, у меня – сработало, поэтому я верила, что и мама не подведет. Сорок дней после смерти надо читать молитвы – Псалтирь не пошла, и я выбрала акафист за единоумершего. В текстах молитв уже все сказано за нас и лучше нас, и я, как в первый раз, взволнована образами акафиста, особенно вот этим: «он(а) уснул(а) с надеждою, подобно Нилу-реке перед холодной зимой». Моя мама уснула, моя мама «села в лодку и уплыла», как писала Марта Кетро в коротком эссе о сне, пробивающем границы и защиты выросшей дочери воплем тоски и детского отчаяния с берега, откуда будто бы, не спросясь, себе на уме, со своим скрытым умыслом, мама уплывает в лодке к большому кораблю, чтобы уплыть на нем еще дальше.

Уснула, не более, или уехала, куда не дозвониться, – так я и чувствую это с самого начала, и даже неудобно стало от внезапного звонка подруги, отметившей, что у меня веселый голос. Горя нет, пока мама есть, а она у меня перестала быть в доступе, но не перестала быть. Так чувствую, да, пока кто-нибудь или что-нибудь со стороны не обналичит факт отсутствия. Сосед мглистым утром нагнал меня, увязшую с коляской в снегу, так что не уклониться от вопроса в лоб: «Что ж ты не сказала, что мамка умерла?» – не вильнув, ответила, что не хотела говорить. Неведение других – тоже форма бессмертия. Я думала, он обидится, я спешила на литургию, к автобусу, а он на работу, к машине, и над межевым сугробом мы расстались, и я покатила в слезах, оттого что он тронул меня своей большой рукой главы семейства, а я схватила эту руку обеими своими руками, когда он сказал: «Ты, это, не расстраивайся. Мамка у тебя была хорошая».

Кончается зеленый иранский чай, который она привезла из Средней Азии. Выбросила сыр фетаксу, который она просила купить, но не полюбила. Уходят рулоны бумаги по семь рублей, купленные ею для процедур.

Куплено первое платье без ее совета и непременной при ней примерки с цыганочкой и смехом. Расставлены крупы и макароны на полках так, как она требовала расставить при ней, но руки не доходили. Сделаны вылазки в гости, куда бы она не пустила по морозу да с малышом, а самим малышом – первые ползки.

А что за это время произошло с ней?

Акафист – способ достучаться в дверь без замка. На сороковой день или немного позже ко мне в снах приходили два человека, о которых читала молитвы. Совсем не старый еще коллега по работе и дядя, мамин брат, недотянувший до пенсии. Оба ушли, можно сказать, от разбитого сердца: от чувства, что жизнь их перестала любить.

Сон лечит – это еще одно мое верное знание. Во сне сокровенный ум нащупывает тропы спасения и утешения. Недаром так долго ко мне в снах приходили те, с кем наяву дело закончилось травматичным разрывом. Помню самый показательный терапевтический сериал – про мужчину, с которым я впервые пережила отвержение. В первой серии мы ехали в вагоне метро, спинами друг другу, и мне было мучительно от этого вывернутого наизнанку объятия. Во второй я ехала в автобусе мимо скучных высотных домов и знала: в одном из них живет он, и мне было спокойней от тройной заслонки окон, стен и расстояния, защищавших меня от источника душевной боли. В завершающей серии сезона мой герой возлежал и наконец пытался меня обнять, а я посидела рядом, попрочувствовала его неубедительные попытки, а затем, вдруг подумав: «Зачем мне это?» – поднялась и ушла прочь. Проснувшись, я поняла, что излечилась.

Сон лечит, но тогда и люди во сне только фигуры терапии, проекции личной травмы. Как ни приятно мне было думать, что вот я во сне выговорила тому, кто давил, или обласкана тем, кто бросил, – мне хватало здравого смысла понять, что видимое исправление контакта случилось только на моем конце провода, а дальше все равно – обрыв, и току между нами не протечь.

Однажды в детстве, когда на очередное лето меня отправили к бабушке в Киргизию, мама пришла ко мне во сне, помню, такая немного не своя мама-дама, в большой шляпе. И обещала – по моей настоятельной, упертой просьбе, – обещала сниться каждую ночь. Этот урок я запомнила на всю жизнь: она обещала сниться каждую ночь – и не пришла уже на следующую. Не надо сходить с ума: моя мама не знает, что обещало мне мое грустное воображение. Сон сбывается, пока снится.

Но сны, о которых я думаю теперь уже сороковой день, другие. Они по пробуждении оставляют чувство, что контакт состоялся.

Умерший коллега по работе не приснился – явился мне на темной зимней улице, и путаное плутание сна привело нас в храм, куда он вошел с трепетной радостью и свечек прикупил; его святая радость запомнилась, как новое, никогда не бывалое при жизни. Мой дядя явился в гробу, как бы на собственном отпевании: мы с мамой читаем над ним «Отче наш», и он с тугой, через усилие, может быть, пробивающее незримую мембрану между «там» и «тут», дикцией вдруг подхватывает слова и молится вместе с нами. Потом мне снится, что я радостно спешу домой мимо десятилетиями знакомых перекрестков и магазинов, потому что знаю: дядя жив, он вернулся, у нас будет второй шанс зажить вместе – не ругаясь, не захлебываясь в печали, не кляня судьбу. Эта вторая часть – мой разговор с собой, это я себя лечу сослагательной мечтой. Но начало сна – нет, оно не про меня и не только для меня. Я верю, что это встреча, контакт.

В обоих случаях я просыпалась с уверенным знанием, что смерти нет, что оба ушедших живы и что сон означает: им там, по убогим молитвам нашим и бесконечной Божьей милости, наконец хорошо.

«Я посылала тебе флюиды, а ты не пришла» – одна из самых пронзительных фраз мамы, запомнившихся мне из нашего последнего, страдного полугодия. Взрослый же человек, и мобильную связь уже изобрели, да и спит за стенкой, рукой подать, но она лежит, тревожная от позывов болезни и мыслей, не спит и не смеет прийти, а вместо этого по-детски уповает на силу желания: если как следует позвать, прилетит вдруг волшебник.

Мой акафист о ней – не флюиды, однако, а стук. Страшный глухой стук в стену, который услышала однажды к ночи, и лениво удивилась, и сонно осталась в постели, а это мама достукивалась через стену – звала уже не как ребенок, а как подросток, отчаявшийся ждать чудесного вертолета. По-взрослому вызванивать меня она научится в самые последние дни, когда мы обе почти перестанем спать, и я научусь взмывать по первой трели – не столько даже от страха за нее, сколько страха перед ней: я знала, что бываю ленивой и неловкой, и боялась нерасторопностью ее подвести.

Вот и в эти сорок дней, бывало, я ее подводила. Пропускала дни, потом дочитывала круг акафиста повторно, задним числом и не всерьез, тоже как-то по-детски фантазировала, что вдруг моя молитва о ней как вода в песке, как трава в камне, как свет в трюме: я прочитала, что с девятого по сороковой день душа томится в аду, и видела ад как пространный и необжитой каменный город, где маме уютно и тепло, только когда я ее поминаю.

И однако я с грехом пополам, то слёзней, то рассеянней, на прогулке или над кашей для прикорма, в автобусе до рынка или дома у окна, обняв недовольно булькающего ребенка, молилась и надеялась на чудо сорокового дня. На сон-встречу.

Эти сорок дней она восполняет – исполняет обещание давнего, забытого лета: снится едва ли не каждую ночь.

Первые ночи я не вижу ее во сне, просто чувствую, это чувство очень легкого, лишенного веса и силы, до прозрачности спокойного присутствия. С этим невесомым присутствием я странствую по местам, наутро убеждающим меня, что побывала на подступах к иному миру.

Кукурузное поле до горизонта. Большая чадная кухня, куда нас смывает грязной пеной по шаткой лесенке. Институт наций – «там» открыли для нас такой, специально на одну нашу ночь, – с изящной и чистой посудной лавкой; в институте особенно ценно, что я в процессе учебы собиралась в экспедицию в Азербайджан, а моя мама по факту родилась в Баку.

Невесомое, неслышимое присутствие тоже для меня убедительнее любых явок: мама еще не родилась «туда», как бы недоразвоплотилась, ее не засекают радары ни этой, ни той жизни.

Я уже не говорю про застолья во сне – и банки с медом по антресолям, и покойного дядю, пришедшего, как я понимаю даже во сне, помянуть маму за тризной.

Был еще странный сон без нее, а с подругой и приятельницей, с которыми мы пересекали реку, заворачивали за гору и ныряли, торопясь, потому что за нами топала целая экскурсия, в горную пещеру – ход в иной мир. В том мире дышали водой, скользя по-над речкой, и на горной фабрике высились выработанные горки цветного, как карандаши, графита. Я искала синий и повторяла: «Кобальт, кобальт» – потом прочла в интернете, что у названия этого элемента мистические корни.

Впервые после ухода мама является мне молодой и кудрявой, в поезде, но я даже во сне понимаю, что это ненастоящее: еще не проснувшись, отчетливо осознаю, что она, такая, всего лишь мое воспоминание.

Ряд снов сигналят о фантомной боли. Мама смотрит на меня доверчиво и кругло, и я внушаю ей, что вот ей сейчас явно лучше, и пусть только попробует съесть что-нибудь опять не то, и ей правда лучше, и она послушно заверяет меня, что ни за что, она будет себя беречь.

Пару раз она приходит к нам в кровать, как при жизни приходила полежать, пока муж на работе. В одном сне нас прерывает звонок в дверь – я собираюсь пойти открыть, но мама говорит: «Я открою», и я во сне раздумываю спокойно, что это наверняка звонят соседи и как же они удивятся, ведь они думают, что мама умерла. В другом я просыпаюсь, губами реально договаривая возмущенное: «Мама, ну ты как Лёша прям!» – а это она во сне, как муж часто наяву, тревожила внука за ручки и ножки, и я сердилась, как можно его из баловства будить.

Были сны, запускавшие жизнь задним числом, – как тогда, с дядей. Мама словно опять жива и вот в декабре возвращается из поездки в свою любимую Италию, где побывала всего раз и, думали, будет шанс побывать еще. Возвращается и грустит: я, говорит, хотела, как Касатик ходил, в горы. Касатиком их бабушка звала маминого брата, моего дядю. Во сне она чувствует себя хорошо, но я знаю, что это декабрь, а значит, впереди финальный марафон января, и снова этот ужас с перекрытым дыханием и прочее, и умирание, и я в страхе, что теперь придется все равно пройти это во второй раз. В другом сне я обнимаю ее, опять круглую, как до болезни, и говорю: «Ты жива, тебе дали вторую жизнь», мы ссоримся, я луплю ее белым батоном и думаю, что опять ведь потом пожалею о ссорах, но думаю, несмотря на срыв, спокойно: радость сильнее страха.

Самая страшная мысль о тех, кто ушел: им безразлично наше, оставленное. Это главное, что меня никогда не устраивало и в идее переселения душ. Связь рвется, и ты, самый для нее главный и близкий, становишься тенью минувшего, фигурой прижизненной терапии, одним из условий поставленного над ней и, так или иначе, завершенного эксперимента.

Покойные снятся предупредить – в нашей семье в этом убеждались не раз. Но они являются предупредить – и ничего не предотвращают.

В детстве, давним летом в Киргизии, у меня был вещий сон, настоящий: кладбищенская гора (там хоронят в горах и на горе, потому что больше и негде: все, что не город и не кишлак, обычно – горы), медведи с магазинными каталками и, главное, покойный дед – молодой, с волной в волосах, с яркими зелено-желтыми глазами, пьет со мной чай, как у нас бывало при его жизни, из стакана с подстаканником, с большим отрезом хлеба под сливочным маслом. Осенью того же года я едва не умерла: угодила в больницу с серьезным сбоем крови.

В минувшем году к маме в Киргизию явилась моя крестная – и ее тезка: вошла будто в комнату джалал-абадской квартиры и обратилась прямо, но не к маме, а к бабушке. «Чего, – сказала грозно, – не собираешься?» Время поджимало, и крестная торопила бабушку, но почему же в мамином сне? Являлся когда-то и брат, мой дядя, и мама спрашивала у него, тоже прямее некуда: «Ну как там у вас?» – брат отвечал уклончиво: «Увидишь». Уже зная о болезни, мама во сне пообещала своему отцу, моему покойному деду, собрать смертное – облачение в последний путь, – чем ужасно его рассмешила.

Накануне годовщины смерти своей бабушки – а моей пра-, мама ночью искала ключи от квартиры тоже давно покойной ее сестры и не нашла. Наутро сказала: «Еще поживу», – потому что вспомнила, как те же слова произнесла моя пра-, поведав, как она со своим, тогда уже покойным отцом, а моим прапрадедом, пошла во сне в лес да на полпути воротилась.

В акафисте есть фантастически обнадеживающие слова о «союзе любви между мертвыми и живыми» и просьба Богу во дни наших, живых еще бед принять ходатайство о нас – от наших ушедших.

Подруга сказала мне, что в лице моей мамы наша семья обрела своего рода ангела-хранителя.

Это было бы в мамином духе. Мама так усердно старалась хранить, так подробно пеклась, так браво бросалась на защиту, так горячо переживала – так болела нами. Опека – земная страсть, попытка скомковать в ладони и удержать сыплющийся сквозь пальцы прах.

Как-то раз другая моя подруга одной фразой вылечила меня от этой страсти. «А почему ты думаешь, – спросила она, – что она без тебя пропадет? Разве Бог о ней не позаботится?»

Предки являются предупредить, но ничего не предотвращают, потому что наши беды для них – всего лишь вехи на уготованном пути, который ведет так или иначе, но в одну сторону. У жизни просто нет другого направления пути. Предкам не страшно за нас, потому что они уже знают тайну.

Так, тоже одной фразой, утешила меня эта подруга: «Представь, мама твоя уже знает тайну».

И крестная моя знала, когда приходила маму предупредить. И не сказала попросту: «Встань, возьми постель твою и беги к врачу». Там, где знают тайну, не считают, что стоит сбегать от неизбежного.

Зачем сбегать – если маме в болезни приснился, и дважды, город золотой? А пока была здорова, снились только вторженцы, злые собаки и карабканье по скользкой горе.

Накануне тридцать девятого дня мне снится очередной сон с мамой. Которая выглядит как никогда неубедительно и которой я выговариваю, наутро понимая, что говорила с собой. «Я знаю, кто ты, – сказала я ей, – ты не привидение и не дух, нет, ты – образ».

Образ. Открытка из прошлого.

Я исцелилась от многих сожалений о последних моих с мамой минутах, днях, годах, когда поняла, что жалею о несложившемся образе. О картонной, глянцевой заслонке, на которой бы высветилось вспышкой и остановилось мгновение, вобравшее напоследок все самое лучшее, что было у нас и между нами.

Но самое лучшее рассыпано по жизни комками и пятнами, самое лучшее забывает принарядиться и встать красиво, самое лучшее быстрее всего распыляется, если пытаться его сжать в горсти.

И когда я в надежде на последний парадный фотоснимок памяти приглашу в гости двух оставшихся в живых из близких подруг мамы, мне покажется, что мы поминаем не ее, кого все так хорошо знали, и горячо уважали, и любили смеясь, а ветхого Скруджа, чьи обноски перебирают чужие руки.

Не дождавшись, когда разговор за столом наконец вырулит на тропу почета, я попросила их рассказать о маме. Одна мамина подруга с незажившей обидой вспомнила, как я однажды испортила им с мамой песню, сказав, что ну сейчас опять орать будут под выпивку. Другая мамина подруга с приятностью вспомнила, как при помощи моей мамы сшила себе юбку для первого выезда за границу.

Открыток из прошлого не будет. Прошлое не при параде.

Днями, пока не решилась отдать, я поглаживала, проходя мимо вешалки, ее серебристое пальто-пуховик в болоньевых рюшах, и каждый раз чувствовала: нет, это не она. Пальто – это уже не она. В нашем ветхом мире ей нечего больше делать.

Так почему же я жду, что в снах явится ко мне мама, а не образ ее?

Я верю, что город золотой маме не снился – явился. Это был ее сон-встреча. Город, говорила, золотой, красивый, с куполами и так много стилей: будто и готика, и что-то русское, и он как живой – и будто макет, и золотой – но не резкий, а светлый.

У жизни просто нет другого направления пути. Лети к светлому городу, мама, не оглядывайся.

Бог о нас позаботится.

5 марта 2018

Ода радости

Подняться наверх