Читать книгу «Жажду бури…». Воспоминания, дневник. Том 2 - В.В. Водовозов, Василий Водовозов - Страница 2

ЧАСТЬ IV. ПЕРВАЯ РЕВОЛЮЦИЯ И ЕЕ БЛИЖАЙШИЕ ПОСЛЕДСТВИЯ
Глава II. Демонстрация в Павловске по поводу Цусимы. – Моя поездка в Одессу в связи с восстанием «Потемкина». – Встреча с Вильямсом. – Заезд в Киев. – Арест моей жены. – Новая поездка в Киев и лекция Лункевича. – Я приговорен к трехмесячному аресту. – Моя первая эмиграция. – 17 октября 1905. – Рассказ Иоллоса о Рейснере. – Возвращение в Петербург на пароходе с П. Б. Струве. – Судьба А. Гибермана

Оглавление

14 или 15 мая 1905 г. произошла Цусима. Известие о ней пришло на другой день, пришло не сразу, а в несколько приемов. Первые телеграммы сообщали только о сражении, исход которого был изложен не вполне ясно, хотя в поражении нельзя было сомневаться с самого начала. Ужас событий нарастал с каждой новой телеграммой и после полудня стал во всей полноте. Откуда-то пронеслось предложение: пойдем сегодня на музыку в Павловск и заставим ее замолчать, – нельзя праздновать в такой день, день траура. Кому принадлежала эта мысль, кто ее пропагандировал, – не знаю. Во всяком случае, в распоряжении пропагандистов этого проекта не было ни типографского станка, ни телефонов (тогда таковых в Петербурге было очень мало), а главное, не было времени: мысль не могла возникнуть раньше полудня, а в 5–6 час. вечера о ней знали все в Петербурге. Я в числе других поехал в Павловск с одним из многочисленных идущих туда поездов часов в 6 или 7. Поезд был переполнен так, как я до тех пор никогда не видал: публика в вагонах стояла стоймя, тесно друг к другу, как сельди в бочке; жались на площадках, сидели верхом на буферах. Не дошло только до того, чтобы взбираться на крыши вагонов, – это изобретение эпохи великой войны. Сразу был ясен характер публики и смысл ее поездки.

В соответствии с этим павловский парк был тоже переполнен. У меня ясно встает в памяти умная фигура П. Н. Милюкова, появлявшаяся в разных местах парка. Сильно удивило меня присутствие мирного, не питающего ни малейшей симпатии к революционным эксцессам Ив[ана] М[ихайловича] Гревса.

– С каких это пор ты стал таким меломаном? – с иронией спросил его я.

– Я? Я всегда любил музыку и в Павловске бывал часто. А вот тебя я здесь до сих пор что-то не встречал.

Гревс действительно любил музыку, но… не такую.

Возбуждение чувствовалось очень сильное. Но речей, настоящих ораторских речей с трибуны пока еще не было. Разговаривали по отдельным кружкам. Более других сплачивал около себя слушателей П. Н. Милюков, но и он речей не произносил.

В обычный час, кажется в 7, явился оркестр военной музыки и в своем павильоне заиграл какую-то бравурную мелодию, совершенно не подходившую к настроению момента. Вся публика бросилась к павильону с криками:

– Стыдно! Позор! Замолчите! Россия гибнет, а вы что-то празднуете, – и тому подобное.

Сжимались кулаки, поднимались даже зонтики и палки, но, к счастью, насилия не было произведено. Оркестр замолчал, потом сложил свои инструменты и ушел.

Собственно, задача демонстрации была закончена; никакого плана на дальнейшее не было, и делать было нам больше нечего. Но сразу и просто разойтись было психологически невозможно. В отдельных местах парка начались речи, произносимые со скамей, однако речи очень краткие, ни одна из которых не продолжалась более 5 минут, все – одного содержания, которое может быть сведено в одну краткую формулу: «Долой самодержавие». За одну из таких речей был тут же арестован А. И. Новиков (бывший земский начальник, потом городской голова одного из южных городов, кажется Баку), который после нескольких дней ареста был благодаря своим высокопоставленным связям освобожден и в виде наказания подвергнут иногда употребляемой, довольно бессмысленной каре домашним арестом; я у него бывал во время отбытия им этой кары.

Произнес и я такую речь. Общий смысл ее был тот же, что и у других ораторов, но, кажется, я один или один из немногих прибавил к формуле «долой» пункт положительной программы: учредительное собрание, избранное всеобщей подачей голосов. Ко мне бросился полицейский с явным намерением меня арестовать, но между мною и им быстро, как будто нечаянно, стал Милюков, около него сгрудилось несколько человек из публики, а мне подала руку какая-то незнакомая мне пожилая дама, и мы вместе с ней спокойно вышли из парка. Таким образом П. Н. Милюков и эта дама спасли меня от ареста35.

В парк я больше не возвращался и вернулся в Петербург с первым поездом.

В июне того же 1905 г. на Черном море произошло восстание броненосца «Потемкин»36. Редакция командировала меня в Одессу разузнать об этом происшествии. Я прибыл туда, когда «Потемкин» уже ушел в море, и видел только следы разрушения, произведенного бомбардировкой, но не самую бомбардировку. Причин и общего характера происшествий никто в Одессе тогда еще не понимал, и, собрав по свежим следам те сведения, которые оказалось возможным получить, и описав их в наскоро набросанной корреспонденции, я уехал.

По дороге в Одессу в ноябре я встретился с мистером Вильямсом, впоследствии приобретшим большую известность в качестве члена редакции «Times», ведшим там русский отдел с большим, редким в иностранце пониманием России. Познакомился с ним я еще в 1903 г. в Штутгарте у П. Б. Струве. Только что перед тем из Петербурга и России вообще был выслан корреспондент «Times» за мрачное освещение финансового, экономического и политического положения России37. Рассерженный и оскорбленный этим «Times» заявил, что своему корреспонденту он вполне доверяет, посылать в Россию другого не считает возможным и нужным, а будет держать свое доверенное лицо в Штутгарте и будет просить Струве сообщать ему те обильные сведения, которые скапливаются у него из России. И вот этот корреспондент (фамилию его я забыл) приехал в Штутгарт. Одновременно с ним приехал Вильямс, тогда бывший корреспондентом радикальной «Manchester Guardian», одной из очень немногих больших английских газет, издающихся в провинции. Оба англичанина провели несколько времени вместе в Штутгарте, но первый скоро уехал из него, и остался один Вильямс. Не помню, тогда же ли он перешел в «Times» или он оставался корреспондентом «Manchester Guardian», а в «Times» устроился как-нибудь иначе38, но те полтора или два месяца, что я провел в Штутгарте, я видался с Вильямсом чуть не ежедневно. Потом он бывал у меня в Петербурге, и вот я встретился с ним в поезде, везшем нас в Одессу.

Англичанин из Новой Зеландии, кажется, доктор одного из германских университетов39, хороший языковед, в частности порядочно говоривший по-русски, Вильямс производил впечатление широко образованного человека с широким кругом интересов. Он добросовестно старался понять жизнь страны, которую изучал, и из всякого человека, с которым его сталкивала судьба, старался выжать все что только можно. Он очень интересно ставил вопросы и умел вовлекать в живой разговор. Всю дорогу от Петербурга до Одессы и потом два или три дня в Одессе мы провели с ним вместе.

Из Одессы на возвратном пути я заехал в Киев, где оставалась моя жена, до тех пор не перебравшаяся еще в Петербург. Специальной цели заезда, вроде лекции или доклада, у меня не было, и оставаться в Киеве я не хотел более суток. Но в первый же день, когда я, побывав в нашей редакции «Киевских откликов» и посетив различных знакомых, вернулся домой, произошло событие, столь обычное и всегда тем не менее неожиданное. Часов в 11 или 12 вечера раздался звонок, – и появились жандармерия и полиция.

Обыск продолжался часа три; затем забрали мою жену и увели. На этот раз дело было киевское, местное, направленное не против меня, а специально против моей жены. Причины ареста мы тогда не понимали. Впоследствии для нас выяснилось, что моя жена явилась одной из многих жертв Азефа. Моя жена вообще поддерживала дружеские связи с с[оциалистами]-[революционе]рами, иногда давала им деньги, иногда – квартиру для их совещаний. Один раз, еще до моего переселения из Киева, я встретил у нее Азефа и имел честь познакомиться с ним, но встреча была совершенно мимолетная. Впечатление от Азефа у меня осталось общее со всеми: «На редкость гнусная рожа».

Приходилось отложить свой отъезд из Киева, хотя я и чувствовал неловкость по отношению к редакции «Нашей жизни»: только что окончились трехмесячные невольные каникулы, а я уже манкирую.

Сходил в жандармское управление, где, к счастью, уже не было моего старого знакомца Новицкого, – получил свидание с женой, побывал у нее в тюрьме. Убеждение у нас обоих было, что арест не серьезный и что скоро она будет освобождена. Поэтому я решил уехать в Петербург40, оставив заботу о жене на ее близкой приятельнице, молодой барышне Варваре Ваховской, которая в это время гостила у нее и осталась в нашей квартире и после моего отъезда41. Действительно, через две недели жена была освобождена без других последствий, кроме отобрания подписки о невыезде.

В сентябре того же года я еще раз съездил в Киев, – на этот раз потому, что у моей жены нужно было произвести, хотя и не серьезную, глазную операцию. У нее по-прежнему гостила В. Ваховская, дело ее было в неопределенном положении, и в это же время у нас остановился наш хороший знакомый, небезызвестный писатель по вопросам естествознания Лункевич (автор ряда популярных брошюр, изданных Павленковым42). Он ехал с Кавказа через Одессу и Киев в Москву и в Киеве собирался пробыть дня два. Его рассказы о ходе событий и нарастании революции на Кавказе были в высшей степени интересны, и я предложил ему устроить прочтение доклада в Литературно-артистическом обществе, как за полгода перед тем я сам читал там же доклад о революционных событиях в Петербурге 9 января.

Лункевич охотно согласился, и с тою же быстротой, с какой была организована демонстрация в Павловске, быстротой, возможной лишь в такое революционное время, я в один день организовал чтение доклада и оповестил публику43.

Вместительная зала Литературно-артистического общества была набита битком. Я открыл собрание и предоставил слово Лункевичу. Он начал свой рассказ. Зала слушала с большим интересом и вниманием. Вдруг меня отозвали.

– Полиция внизу, ее задерживают; сейчас она явится. Наряд громадный!

Я выбежал навстречу полиции и застал ее на лестнице.

– В чем дело?

– Здесь нелегальное собрание. Я требую, чтобы оно разошлось спокойно.

– Хорошо, это будет исполнено, но я прошу вас не входить в зал, потому что ваше присутствие может вызвать скандал, и я не отвечаю за сохранение порядка. Без вас мне удастся убедить публику разойтись. Дайте мне пятнадцать минут срока.

Пристав согласился.

Я вернулся в зал. Пока я не без труда продирался через публику, переполнявшую помещение и уже знавшую о полиции, я слышал, как один молодой человек спрашивал:

– А где же Водовозов?

– Водовозова, конечно, давно след простыл, – ответил другой.

В эту минуту он заметил меня и сконфузился.

Ввиду явной взволнованности публики Лункевич не мог продолжать своего доклада и оборвал его. Я занял свое председательское место, позвонил и сообщил публике о требовании полиции. Раздались крики:

– Не расходиться! К черту полицию!

Я начал убеждать публику подчиниться требованию полиции. Ведь доклад все равно сорван, – закончен он не будет, а протест нерасхождением не имеет решительно никакого смысла: мы будем переписаны, может быть, переарестованы, может быть, будут другие нежелательные последствия (я имел в виду закрытие Литературно-артистического общества), но пользы от этого никому не будет.

– Водовозов трусит!

– Я, господа, не трушу. Сейчас уходить можно свободно, но я не ухожу, а дожидаюсь конца и подчинюсь решению собрания. Если оно решит большинством голосов не расходиться, я не уйду, но повторяю: оставаться не имеет решительно никакого смысла. Я ставлю вопрос на голоса: расходиться или оставаться. Кто за расходиться – поднимите руку.

– Требую слова, мне слова!

Пришлось двум лицам дать слово. Они заговорили взволнованно, бестолково, доказывая, что расходиться по требованию полиции позорно, что мы в своем праве, что полиция вторгается в мирное собрание незаконно, что мы постоянно беспрекословно подчиняемся и этим вызываем рост наглости полиции и т. д. Дав наговориться одному оратору и оборвав второго, я указал, что пятнадцатиминутный срок, данный мне полицией, истекает, и решительно поставил вопрос на голосование. Явное несомненное большинство высказалось за расхождение. Большинство стало бы еще гораздо больше, если бы голосование было проведено вначале, но люди более мирные, узнав, что выход свободен, тотчас же массой потекли к выходу. Голосование было произведено в сильно поредевшем зале; вероятно, налицо оставалось не больше четверти всей первоначальной публики. В числе ушедших был и Лункевич, но только по моему решительному требованию.

– Я решительно требую, чтобы вы уходили и не искали другого ночлега, а шли ко мне. Возьмите Ваховскую и уходите, – шепнул я ему.

Он пытался возражать, но подчинился.

Итак, голосование дало разумное решение, но в ту минуту, когда оно определилось, в залу вошла полиция с саблями наголо.

Публика повскакала с мест, раздались крики:

– Долой полицию, к черту полицию!

– Я объявляю собрание задержанным. Все присутствующие будут переписаны, – провозгласил частный пристав.

– Вы мне обещали пятнадцать минут срока. Когда вы вошли в залу, истекло только тринадцать. Собрание постановило разойтись, и я требую, что вы его выпустили спокойно, согласно с вашим обещанием, – сказал я.

– Сейчас приступаем к переписыванию. Кто имеет документы, будет выпущен немедленно. Кто их не имеет, будет задержан до установления личности, – заявил пристав, оставляя без ответа мои слова.

– Я повторяю, – начал вновь я, – что вы согласились на срок в пятнадцать минут…

Но пристав не обращал на меня внимания.

– В соседней комнате происходит запись. Подходите по очереди.

Публика разошлась по соседним комнатам. В одной из них какая-то барышня запустила в городового подушкой с дивана; тот бросился на нее со шпагой в руке, – правда, в ножнах; барышня с диким визгом бросилась убегать, городовой за ней, но, видимо, без желания ее нагнать, через несколько шагов он остановился.

Началась запись. Я подошел первым и заявил, что паспорта с собой не захватил.

– Вас я очень хорошо знаю, – сказал пристав с ироническим подчеркиванием слова «очень». – По окончании переписи будут открыты выходные двери, и вы можете уйти.

Я отошел от стола, и сейчас же на меня насели разные знакомые, мужчины и женщины.

– Я не захватил паспорта, поручитесь за меня перед приставом.

Я сделал это, и пристав принял мое показание. Обеспеченным документами и рекомендованным мною предоставлялась свобода в пределах помещения Литературно-артистического общества, а не имеющих документы отводили в заднюю комнату, в которой их изолировали под охраной городовых. Тут начали ко мне обращаться с просьбами об удостоверении их личности люди мне незнакомые и между ними – особенно настойчиво один:

– Я нелегальный; если меня задержат, для меня – гибель.

– Зачем же вы, если вы нелегальный, идете на такое собрание и зачем вы остаетесь на нем, когда выход свободен, а оставаться явно опасно?

– Я нелегальный, спасите меня, – повторял он с крайне растерянным видом. – Назовите меня так-то (не помню как).

«Что, если это провокатор?» – думал я. Но растерянность его, явный страх были искренними, и с чувством брезгливости я хотел исполнить его желание, но в это время ко мне обратился пристав, очевидно понявший характер разговора:

– Господин Водовозов, я больше ваших удостоверений принимать не стану. Довольно!

Я спустился вниз, в раздевальную. Вся она была полна народом, видимо желавшим уходить. Но выходные стеклянные двери были заперты на замок, а за стеклом стояли городовые. Публика показывала им кулаки и кричала всякие ругательства. Наконец, раздался звон разбитого стекла, и через него просунулось несколько рук с револьверами, направленными на нас. Публика завизжала в ужасе и повалилась на пол, очевидно считая, что в лежачем положении она является меньшей мишенью. Стояли только 3–4 человека, между ними Саша Гиберман, о котором я упоминал выше.

Часа через два перепись была закончена и мы, человек 150, были отпущены; человек 80 задержаны до утра и освобождены утром. Арестован никто не был, и что сделалось с тем нелегальным, о котором я говорил, – не знаю44.

Ночью я возвращался домой в очень тяжелом настроении. Это настроение было вызвано не ожиданием возможных неприятностей, – о них в это время как-то не думалось, они слишком входили в норму жизни и вместе с тем слишком верилось в близость конца, – а чувством подавленности от отвратительного поведения публики. Что полиция приходит на мирное собрание и без причины его разгоняет, – это, конечно, было слишком привычно, чтобы вызывать возмущение. Что она при этом непоследовательна – полгода назад она спокойно терпит совершенно такое же собрание с моим докладом и тем как бы признает их правомерность, а теперь приходит на другое, ничуть не более революционное, – это, конечно, тоже не могло [не] вызвать возмущения. Но идиотская форма протеста, выбранная публикой, а после нее позорная трусость и глупое кидание подушками в знак своего негодования, – все это действовало удручающе.

Дома я застал всех в сборе – моя жена с забинтованным глазом, Лункевич, Ваховская. Все, волнуясь, ждали моего возвращения. Несмотря на поздний час, я уселся за чайный стол. Едва я начал рассказ о событиях, происшедших после ухода Лункевича, как раздался сильный звонок.

– Здесь живет господин Лункевич?

– Это я.

– Покажите вашу комнату и ваши вещи.

Был произведен обыск только в его вещах, ничего не взято (бумаги он заблаговременно отдал моей жене), и затем он был уведен.

Читателю может показаться странным, что я настойчиво направил его в свою квартиру. Но это совершенно естественно. Ни я, ни Лункевич ни одной минуты не сомневались, что он будет арестован. Если бы он хотел перейти на нелегальное положение, то имело бы смысл переночевать где-нибудь в другом месте и утром уехать из Киева. Но такого намерения он не имел, и ночевка в другом месте имела бы смысл только в сомнительной надежде избавить от обыска квартиру моей жены, которого можно было ожидать, но ценой риска подвести под такую неприятность кого-нибудь другого. К тому же сколько-нибудь близких знакомых у Лункевича в Киеве не было. Вопрос с ночевкой в другом месте обсуждался, конечно, и в ожидании моего прихода домой, когда у Лункевича было достаточно времени, чтобы спокойно уйти, но был решен отрицательно45.

На следующий день я уехал в Петербург. Дня через три после прибытия я прочитал в газете «Русь» телеграмму, излагавшую все происшедшее и заканчивавшуюся сообщением: «Водовозов и Лункевич приговорены в административном порядке к аресту на 3 месяца. Остальные – свыше 200 человек – к аресту на неделю».

Моя мать, прочитав телеграмму, сразу сказала:

– Уезжай за границу46.

В редакции «Нашей жизни» все – в один голос:

– Уезжайте за границу.

Теперь трудно понять ту психологию, которая из страха трехмесячного ареста толкала в эмиграцию. Кто из нас, нынешних эмигрантов, вспоминая давнее прошлое, не предпочел бы трех лет тюрьмы эмиграции, без просвета впереди? Года два-три спустя К. И. Диксон, бывший одно время ответственным редактором «Нашей жизни», спасаясь от грозившего ему приговора по литературному делу к году тюрьмы, уехал за границу, но, пробыв там некоторое время, предпочел вернуться и отбыть приговор. Но в том-то и дело, что тогда просвет впереди был; приближение переворота явственно чувствовалось в воздухе.

Лично я в смысле сроков был настроен более пессимистично, на близкую амнистию не рассчитывал и потому колебался, но поддался общему настроению. Последний толчок был дан социал-демократами. Ко мне в редакцию пришли два немного знакомых социал-демократа и заявили:

– Вы, конечно, хотите уезжать. У нас есть паспорт, который мы предоставляем вам.

Эта любезность меня сильно тронула, тем более что с социал-демократами в это время у меня были довольно натянутые отношения и в различных социал-демократических изданиях меня часто продергивали, обвиняя в том, что я «готов изменить» пролетариату в пользу земцев и вообще буржуазии (это было сказано по поводу моего выступления в защиту известного земца В. М. Хижнякова на одном собрании, где он подвергся ожесточенным нападкам за то, что сказал: «всеобщее избирательное право», не прибавив остальных членов четыреххвостой формулы47), и в тому подобных грехах48. Вместе с тем меня поразила уверенность, что я не могу не уехать в ожидании трех месяцев ареста. Я решился, но, поблагодарив социал-демократов, от их предложения отказался. Слишком тверда у меня была в памяти моя поездка с чужим паспортом в Австрию в 1901 г. и слишком малоспособным я чувствовал себя к роли самозванца.

Я решил рискнуть получить паспорт: ведь телеграмма «Руси» была даже не агентская, а от собственного корреспондента; было весьма вероятно, что официальное оповещение о моем аресте сделано еще не было, по крайней мере по телеграфу. И это оказалось верным. Участок без малейшего затруднения выдал мне удостоверение о неимении препятствий к выдаче паспорта, а градоначальство спокойно выдало таковой.

Итак, паспорт был у меня в кармане. Уехать сразу, однако, я не мог, так как нужно было ликвидировать разные дела, в частности организовать замещение меня в «Нашей жизни», и я целую неделю провел в Петербурге, бывая ежедневно в редакции, но из предосторожности ночевал у разных знакомых: то у Ашешова (сотрудника «Нашей жизни»), то у Котельникова (заведующего ее хозяйственной частью).

Тоже из предосторожности я уехал не обычным путем, а через Финляндию. Уехал я ровно 1 октября 1905 г. С. Н. Прокопович и Е. Д. Кускова дали мне письмо к одной финляндской политической деятельнице шведоманской партии49 в Выборге, настаивая на том, чтобы ввиду моего промедления с отъездом я предварительно навел у нее справки о полицейском состоянии границы. Эта дама показала мне местную финскую газету, в которой была перепечатана заметка «Руси» и полностью пропечатана моя фамилия, равно как и фамилия Лункевича, и когда я ей сообщил, что Лункевич уже арестован, то обещала достать мне рекомендацию к капитану судна, который переправил бы меня нелегально. Но нужно было бы ждать отхода его судна недели две; мне этого не хотелось, я махнул рукой и поехал на первом пароходе, отходившем из Ганге50 в Стокгольм, – поехал вполне легально. Паспортов на границе Финляндии раньше вовсе не спрашивали; при Бобрикове их досмотр был сделан обязательным, но производился поверхностно. Во всяком случае, несомненно, что в Ганге о моем возможном отъезде не было сообщено, и я проехал совершенно благополучно. Помню, что при поездке через Финляндию меня поразила резкая разница ее климата со столь близким Петербургом: за Выборгом везде лежал снег, а в Петербурге и до Выборга я не видел его ни до моего отъезда, ни даже после возвращения.

Итак, я был вновь за границей, где бывал так часто, но теперь в первый раз я был там политическим эмигрантом. Сколько времени продлится моя эмиграция? Посылавшие меня за границу друзья говорили о двух-трех месяцах и аргументировали: лучше три месяца свободы за границей, чем три месяца тюрьмы в Петербурге. Сам я оценивал ее в 6 и более месяцев. Заграничное пребывание меня в это время не привлекало: у меня была работа вполне мне по душе, ход событий в России представлял большой интерес для наблюдателя. Не делаю ли я большую глупость? Следовало ли уступать настояниям?

Но – жребий был брошен, не возвращаться же назад!

В Стокгольме я провел дня два. Там я был знаком с лидером социал-демократов Брантингом, а выборгская дама дала мне рекомендательное письмо к Неовиусу, известному финляндскому политическому деятелю шведской партии, в это время находившемуся в эмиграции. Брантинга я посетил в редакции шведской социал-демократической газеты. Там меня проинтервьюировал о положении вещей в России один сотрудник газеты, на другой день поместивший длиннейший отчет о нашей беседе под заглавием: «Разговор с деятелем освободительного движения в России». Неовиуса я посетил два раза и вел беседы о Финляндии.

Из Стокгольма я проехал в Христианию, где раньше никогда не бывал. Там у меня было письмо от Неовиуса к Брёггену51, профессору минералогии и геологии в университете, считающемуся выдающимся ученым в своей области. В политической борьбе он личного участия не принимал, но интересовался ею, был решительным сторонником разрыва унии со Швецией52 и вообще был для меня интересным собеседником по политическим вопросам. Он доставил мне доступ в норвежский парламент, и мне удалось присутствовать на одном из самых интересных заседаний по жгучему вопросу, связанному с отношениями со Швецией. Не зная датского языка53, я, к сожалению, не понимал ни одного слова из речей ораторов, но общий характер заседания был для меня очень интересен. Я бывал в очень многих парламентах Европы, бывал на заседаниях и по боевым вопросам, и по вопросам второстепенным, и всегда и везде видел страстное возбуждение, горячую борьбу, возбужденную жестикуляцию, слышал постоянные выкрики с мест и видел председателя всегда с трудом вводящим прения в русло и доводящим их до голосования. Так бывало в германском и местных германских парламентах (прусском и даже вюртембергском), австрийском, болгарском, французском, бельгийском, где я бывал раньше, и русском и турецком, где я бывал после 1905 г. Притом везде лишь небольшая часть депутатов обыкновенно сидит на своих местах, остальные выходят и входят, передвигаются по зале и, видимо, не слушают. Здесь, в Христиании, напротив, заседание парламента можно было бы принять за заседание научного общества: все чинно сидят на своих местах и все внимательно и напряженно слушают всех ораторов, правых и левых одинаково. Криков и замечаний с мест не слышно. Роль председателя, очевидно, не представляет больших трудностей. Он не имеет даже нужды в колокольчике, вместо которого пользуется небольшой прямоугольной деревянной колотушкой, производящей глухой звук, которым нельзя было бы заглушить страстных криков возбужденной толпы.

В беседе со мной Брёгген упомянул, что по предмету его специальности в России имеется ein tüchtiger Kopf54– Вернадский. Я сообщил ему, что это мой университетский товарищ и близкий друг.

Побывал я – без рекомендаций – также у пастора и члена стортинга55 Эриксона56, тогдашнего лидера социал-демократической партии Норвегии57. В Германии пасторов Гере и Наумана лишили их духовного звания за их политическую деятельность еще до вступления первого в социал-демократическую партию (а второй всегда относился к ней отрицательно), а в Норвегии священническая ряса нисколько не мешала быть вождем социал-демократической партии. Правда, там партия уже тогда была более ручной, чем в Германии.

Из Христиании я уехал в Берлин, а оттуда в Цюрих. Обосноваться я решил в Берлине как столице наиболее интересовавшего меня государства и городе, особенно удобном для моей работы, но теперь в Швейцарии ожидались политические выборы; я хотел их посмотреть, в особенности интересуясь их техникой, а заодно собрать сведения о положении вопроса о пропорциональной системе.

В Цюрихе я побывал у Аксельрода, но у него была опасно больна жена; он был в больших хлопотах и волнении, и я ушел. Бывал у доктора Эрисмана, у некоторых швейцарских политических деятелей. Видел и выборы. К сожалению, я прибыл всего дня за три до них и, следовательно, мог видеть только самую процедуру голосования, но не избирательную борьбу.

Едва я приехал в Цюрих, как правление тамошнего русского студенческого кружка выразило желание, чтобы я прочитал доклад о положении в России. Назначен он был, не помню точно, на 17 или 18 октября (по ст. ст.), вероятнее – на последнее. Начал я его, еще ничего не зная о событиях этого памятного дня, но уже через четверть часа мне подали экстренный выпуск газеты с телеграммой о манифесте. Я прочел его вслух. Он вызвал взрыв восторга. Кричали: конституция в России! Когда волнение улеглось, я продолжал мой доклад или, лучше сказать, начал совсем новый доклад. Я сказал приблизительно следующее:

– Я должен признать, что эта телеграмма делает невозможным продолжение моего доклада в прежнем тоне. Уезжая из России, спасаясь от грозившего мне трехмесячного ареста, я был уверен, что проведу в эмиграции не менее полугода. Теперь я уезжаю обратно завтра. Следовательно, мое понимание положения вещей было неверно или, скорее, не вполне верно. События шли ходом значительно более быстрым, чем я этого ожидал. Но вместе с тем я в этой телеграмме не могу вычитать провозглашения правового конституционного строя в России, а вижу только неопределенные обещания чего-то, обещания, которые мало к чему обязывают и которые очень легко взять обратно. Здесь не видно даже, чтобы была дана амнистия.

Затем я подверг детальной критике телеграмму. К сожалению, она была составлена очень неясно, видимо, наспех; критика ее как телеграммы была легка, но выяснить на ее основе, что произошло в действительности, было трудно. Тем не менее я расхолодил публику, и она была мною недовольна.

Хотя, как я уже сказал, об амнистии пока не было ни слова (амнистия была объявлена особо актом 21 октября58), но сидеть где-то в Швейцарии или хотя бы в Берлине было для меня психологически невозможно. На другой день, не успев ничего написать для газеты, я уже ехал в Берлин. Дальше ехать было трудно: в России шла всеобщая, в том числе железнодорожная, забастовка59 и поезда не ходили. Приехать в Эйдкунен60 и там сидеть и ждать погоды неопределенное время – эта мысль мне не улыбалась. Проехать через Финляндию было тоже невозможно, так как забастовка распространилась и на нее. Прямых регулярных пароходных рейсов в Петербург в то время не было ни из Штеттина, ни из Стокгольма. Надо было выжидать в Берлине.

Вечером, в первый или второй день моего берлинского пребывания, я зашел к Иоллосу, известному корреспонденту «Русских ведомостей», впоследствии члену 1‐й Думы, убитому черносотенцами. У Иоллоса я встретил П. Б. Струве.

Струве, который уже с год перед тем перенес свое «Освобождение» из Штутгарта, где я у него был в 1903 г., в Париж, прочитав телеграмму о манифесте 17 октября, так же как и я, моментально сорвался с места (что для него, как человека оседлого в Париже, жившего там семьей и имевшего на руках большое дело, было гораздо труднее, чем для меня, приехавшего налегке с одним небольшим чемоданом) и помчался в Берлин.

– Того, что вас арестуют на границе, вы не боитесь? – спросил я. – Амнистии ведь нет.

– Кто хочет быть живым русским деятелем, тот должен находиться сейчас в России. Не быть там – значит вычеркнуть себя из числа живых, – ответил он.

Он дал мне только что купленный им вечерний номер газеты, в котором показал объявление такого приблизительно рода: «Ввиду железнодорожной забастовки в России мы, такое-то пароходное общество, снаряжаем 4 ноября пароход из Штеттина в Петербург. Пароход устроен со всем возможным комфортом лучших современных пароходов». Был указан адрес, где продаются билеты.

Мы сговорились с ним ехать вместе.

В эту встречу Иоллос рассказал нам очень интересную историю о Рейснере.

Рейснер был, как известно, профессором, кажется, Томского политехникума, причем считался одним из крайних правых профессоров. В начале нового столетия с ним произошел перелом, он сильно подвинулся влево, уехал за границу и там выступил решительным противником нашего правительства. Как я слышал впоследствии, уже в эмиграции, в Праге, от покойного профессора Зубашева (†1928), это был не первый вольт Рейснера: начал он профессором в Харькове, в рядах либерально-радикальной профессуры, и был уволен. После этого быстро переметнулся направо и получил место в Томский политехникум. Теперь, после нового поворота, он писал корреспонденции из Германии в «Русское богатство» под псевдонимом Реус61. Сблизился с немецкими социал-демократами. В 1903 г., как раз тогда, когда я жил в Штутгарте, он предлагал свои услуги «Освобождению», но Струве их отверг, говоря, что Рейснеру не доверяет. Я его спрашивал об основаниях этого недоверия, но Струве с тем мрачным и решительным видом, сразу пресекающим дальнейший разговор, к которому довольно часто прибегал, повторял кратко:

– Я ему не доверяю.

Теперь Иоллос рассказал нам следующее.

Не так давно в «Vorwärts» появилась статья Бебеля, в которой Бебель, проводя аналогию между немецкими и русскими либералами, идущими, по его мнению, по той же дороге защиты интересов буржуазии, привел в подтверждение своих соображений выписку из статьи Иоллоса. Выписка была длинная, поставлена в кавычках, как подлинный текст цитируемого автора, и могла быть по своему содержанию для читателя «Vorwärts» очень убедительной. Но в ней был один недостаток: она была грубым искажением подлинника, притом искажением, по-видимому, злостным. Иоллос написал об этом Бебелю и просил сообщить ему имя его информатора, обещая обличить его во лжи. В ответ на это Бебель пригласил к себе Иоллоса и нескольких русских, которых он хорошо знал и которым доверял. Иоллос принес подлинники своих статей и доказал факт грубого искажения. Бебель добросовестно признал свою ошибку и обещал напечатать свое извинение, что и исполнил в том же «Vorwärts» совершенно удовлетворительным образом. Однако назвать своего информатора он категорически отказался. Дело этим не кончилось. В «Искре» появилось изложение первой статьи Бебеля, а его поправка была умолчана. Хотя информатор Бебеля назван не был, но Иоллос по целому ряду данных совершенно уверен, что это был Рейснер и что выходка в «Искре» тоже дело его рук.

В дальнейшем о Рейснере я знаю следующее. После возвращения в Россию на основании амнистии 1905 г. Рейснер окончательно сблизился с социал-демократами и, кажется, официально вступил в партию. Около 1910 г. возникли слухи, что Бурцев имеет основания подозревать его в связях с департаментом полиции. Рейснер на эти слухи вовсе не реагировал62. Через несколько времени после этого он прислал какую-то статью в «Русское богатство», от которого совершенно отошел уже за несколько лет перед тем. «Русское богатство» вернуло ему статью при письме Короленко, что ввиду того, что Рейснер не принял никаких мер, чтобы снять с себя взведенное на него Бурцевым обвинение, «Русское богатство» не считает возможным помещать его статей, независимо от их содержания63.

На этот раз Рейснер обиделся и вызвал Короленко на третейский суд. Короленко принял вызов и назначил своим судьей В. И. Семевского, Рейснер – А. С. Зарудного. Этот последний выбор меня очень удивляет; не знаю, насколько близко знал Рейснер Зарудного, но я-то его знал хорошо и знал, что со времени дела Азефа и еще одного шпионского дела, которое было разоблачено племянником Зарудного, Сергеем Сергеевичем Зарудным (впоследствии бывшим министром в Украине и затем расстрелянным большевиками)64, с этого времени А. С. Зарудный принадлежал к числу людей, чрезмерно доверчиво, без достаточной критики относившихся ко всем подобным обвинениям. Кто был суперарбитром – не помню.

На суде Короленко стал на позицию, строго согласованную с его весьма сдержанным письмом к Рейснеру. Он, Короленко, не обвиняет Рейснера в связях с департаментом и не может поддерживать этого обвинения перед настоящим судом. В связях с департаментом Рейснера обвиняет Бурцев. Он же, Короленко, считает, что раз подобное обвинение поднято таким человеком, как Бурцев, который слишком часто был оправдан дальнейшими событиями, то Рейснер был обязан предпринять какие-нибудь шаги для своей реабилитации. Пока он этого не сделал, до тех пор «Русское богатство» не может иметь с ним дела. Рейснер, напротив, требовал, чтобы суд принял к своему разбору дело во всей его полноте, т. е. чтобы он проверил обвинение Бурцева по существу. Раз Короленко повторяет обвинение, то он, по мнению Рейснера, несет за него ответственность.

Суд после долгих и горячих споров, во время которых Зарудный сначала горячо отстаивал формальную точку зрения Рейснера, т. е. необходимость принять к разбору дело по существу, признал единогласно, следовательно, и голосом Зарудного, что, не имея в своем составе судьи со стороны Бурцева, не будучи им уполномочен, он и не может судить Бурцева с Рейснером; что же касается до спора Короленко с Рейснером, то суд тоже единогласно признал позицию первого правильной.

Таким образом, приговор был целиком против Рейснера и клеймо на его имени осталось. Рейснер сделал попытку реабилитировать себя изданием брошюры pro domo sua65, которую он напечатал в небольшом числе экземпляров и разослал разным лицам, между прочим и мне66. Брошюра произвела на меня странное, совершенно неубедительное впечатление. Он начинал ее с сообщения, что постарался себя реабилитировать посредством вызова одного из своих обидчиков (имя не названо) к третейскому суду, но «из суда ничего не вышло», и потому он прибегает к помощи печати. Фраза «из суда ничего не вышло» (за подлинность которой я ручаюсь, хотя брошюры у меня под руками нет) звучала очень странно: из суда вышел приговор, хотя и не по существу обвинения Бурцевым Рейснера, но, во всяком случае, неблагоприятный для Рейснера. Дальнейшие доказательства брошюры ввиду отсутствия полно сформулированного обвинения Бурцева звучали очень слабо, хотя и самое обвинение осталось брошенным голословно и не подтвержденным никакими данными67.

Я было написал рецензию на брошюру Рейснера68 и сначала хотел ее напечатать в журнале «Современник», одним из редакторов которого был69, но потом, по совещании с В. И. Семевским, решил этого не делать. Сколько знаю, брошюра не вызвала в печати ни одного отклика.

После революции Рейснер примкнул к большевикам и был их публицистом и юристом. В их же рядах подвизалась его дочь, Лариса Рейснер, умершая очень молодой. О ней, впрочем, даже люди, ничего общего с большевиками не имеющие (например, Амфитеатров), говорят как о замечательной личности. Между прочим, она усиленно пыталась привлечь поэта Блока в лоно коммунистической партии, но не имела успеха (об этом рассказывается в биографии Блока Бекетовой70). С нею, впрочем, я никогда не встречался, с Рейснером же имел несколько случайных встреч на различных митингах.

Несмотря на то что билеты на пароход были пущены по двойной или тройной цене против нормы, мы со Струве их взяли и 22 октября (ст. ст.) выехали на родину. Пароход, устроенный со всем новейшим комфортом, оказался старой скверной посудиной, лишенной самых элементарных удобств, грязный и вонючий. Отдельных кают не было, и публика, переполнявшая его, жалась в общих каютах I и II класса, не находя себе сколько-нибудь удобных мест. На пароходе не только не было обычных культурных умывальников, но нельзя было достать воды для умывания, хотя бы в графине, и мы все три дня не умывались вовсе. Три дня нас трепало по довольно бурным волнам моря. Публика – вся она состояла из русских различных общественных групп, – узнав фамилию Струве, в то время стоявшего в зените своей освобожденческой славы, восторженно приветствовала его, но бедняга сильно страдал от морской болезни и приветствия и постоянные восторженные рукопожатия принимал с очень кислой физиономией.

Мы с ним, конечно, много говорили о текущих событиях и старались строить предположения о будущем. Я, в согласии со своим общим историко-философским мировоззрением, относился к происшедшему пессимистически, ожидая в будущем потоков крови и торжества реакции (потом я эти ожидания высказал в передовице «Нашей жизни», напечатанной в новогоднем номере 1906 г.71, но напечатанной с сильными урезками и смягчениями, так как редакция не была согласна с моим пессимизмом и решительно возражала против его проведения в редакционных статьях). Напротив, Струве был, несмотря даже на морскую болезнь, настроен очень оптимистически. Он был убежден, что период самодержавия кончился, что Россия вступила в эру правового строя и что расходившееся море скоро войдет в берега. За два года перед тем, во время наших частых бесед в Штутгарте, Струве так сформулировал наши позиции:

– Вы революционный пессимист, а я эволюционный оптимист.

Это было довольно верно (хотя не вполне) и сказалось теперь, в 1905 г., когда события как будто подтверждали правоту Струве, а не мою. Таким же эволюционным оптимистом Струве был раньше и оставался еще много лет. Значительно позже, однако, он в этом отношении, по-видимому, сильно изменился. Ровно через четверть века, в [октябре] 1930 г., мы снова встретились с ним на пароходе, на этот раз речном, везшем нас из Лом-Паланки (в Болгарии) в Братиславу (в Чехословакии). На этот раз я был настроен оптимистичнее, по крайней мере до известной степени. Я утверждал, что большевики уже изжили себя и власть их явно приближается к концу (причем, однако, я не надеялся на быстрое восстановление какого бы то ни было культурного режима, но ожидал долгого периода смут), а Струве назначал большевикам еще лет 15 власти. К. И. Зайцев, тоже ехавший с нами, был еще пессимистичнее и считал вероятным сохранение большевистского режима еще в течение нескольких десятилетий. Замечу, что какие бы то ни было сроки Струве назначал только в совершенно интимном, частном разговоре, и то неохотно, а публично отказывался от этого, между прочим – в лекции, прочитанной им в Праге через несколько дней после нашего разговора.

Через три дня после отплытия из Штеттина, в отвратительный ненастный день, вечером, мы подошли к Кронштадту, и нам было заявлено, что дальше пароход пойдет только завтра. Ни у кого не было охоты ночевать у самого порога Петербурга. На пароход явилась таможенная стража и произвела досмотр багажа и паспортов. Досмотр был вполне культурный, европейский, подобного которому по легкости и деликатности на границе России, особенно морской, я раньше никогда не испытывал. Чемоданы открыли, но в них не рылись, и я благополучно провез несколько номеров последних революционных изданий. Нам было предложено на маленьком пароходике переехать в Петербург, что мы все и приняли с удовольствием. Железные дороги уже ходили, и поздно вечером мы добрались в Петербург на дачном поезде.

Моя эмиграция продолжалась всего 25 дней – меньше, чем обещали самые пылкие оптимисты. По дороге с Балтийского вокзала домой, на Васильевский остров, я заехал в типографию «Нашей жизни», был там радостно встречен наличными членами редакции, наскоро получил информацию о последних событиях и часам к 12 ночи был дома. Амнистия была уже объявлена, и мне не грозила никакая опасность. Лункевич был освобожден, просидев около месяца. Он мог бы, конечно, поступить так же, как я, но решительно этого не хотел. Ввиду переполнения киевской тюрьмы остальных приговоренных по делу его лекции разделили на группы; эти группы отбывали арест по очереди, и до амнистии отбыла его только одна часть.

Заканчивая эту главу, я расскажу здесь о трагическом конце Саши Гибермана, о котором упомянул несколько раз. После последней нашей встречи на лекции Лункевича я с ним не видался. Он оставался в Киеве и кончил там гимназию. В следующем году (а может быть, и в том же) во время одного из еврейских погромов, время от времени постигавших Киев, он встретился на улице с толпой громил.

– Ребята, смотрите, жиденок! (Он имел очень мальчишеский вид, гораздо юнее своего действительного возраста.)

– Жиденок, жиденок!

Саша испугался.

– Что вы, что вы, какой я жиденок! Я православный.

– Православный?! А ну, перекрестись.

Он перекрестился.

– А ну, прочитай «Отче наш».

Он его каким-то образом знал (он вообще – отчасти, может быть, под моим влиянием – интересовался историей религии, читал Ренана, Штрауса72, Евангелие) и прочитал.

– Значит, православный. Ну, иди на все четыре стороны.

Его отпустили. Он пришел домой оплеванный, огаженный. Рассказал об этом матери и сестре. На следующий день достал где-то револьвер – и застрелился.

35

Ср. с воспоминаниями П. Н. Милюкова: «Я был в это время в Петербурге и получил от имени Союза освобождения предложение участвовать в первом общественном протесте по поводу поражения при Цусиме. Не согласиться было нельзя, хотя дело шло об одной из “симуляций” революции, для меня малосимпатичных. Было условлено собраться в ближайшие дни “на музыке” в Павловске и там в антракте выставить оратора, который бы объяснил публике значение народного протеста. Оратором согласился быть милейший В. В. Водовозов, всегда готовый к бою. Но демонстрация плачевно провалилась. Часть публики, не успевшая уйти из зала, разбежалась, как только поняла, что ее втягивают в политику. Подоспевшая полиция принялась за работу, и нам едва удалось скрыть в нашей маленькой кучке оратора, слишком выдававшегося своим костюмом, взъерошенной шевелюрой и громадной папахой. На меня эта несерьезная попытка в серьезную минуту произвела самое тяжелое впечатление и навсегда отучила от подобных “симуляций”» (Милюков П. Н. Воспоминания. М., 1991. С. 196).

36

Речь идет о восстании на броненосце «Князь Потемкин-Таврический» 14–25 июня 1905 г.

37

Имеется в виду корреспондент «The Times» в Петербурге Дадли Дизраэли Брэхэм, высланный из России 28 мая 1903 г. за публикацию «подложного» документа о причастности министра внутренних дел В. К. Плеве к организации погрома в Кишиневе.

38

Неточность: Гарольд Вильямс с лета 1903 г. освещал события в России в качестве специального корреспондента «The Times» в Штутгарте. В декабре 1904 г. он приехал в Петербург, представляя газеты «The Manchester Guardian» (с января 1905 г.), «The Morning Post» (1908–1911) и «The Daily Chronicle» (1914–1918); см. воспоминания его жены: Тыркова-Вильямс А. На путях к свободе. М., 2007. С. 170–178. Корреспондентом «The Times» в Петербурге с февраля 1905 г. состоял Роберт Арчибальд Вильтон (Robert Archibald Wilton, 1868–1925), покинувший Россию лишь после разгрома колчаковцев.

39

Вильямс получил докторскую степень в Мюнхенском университете по грамматике одного из филиппинских языков (илокано) в 1903 г.

40

Жена В. В. Водовозова писала ему из тюрьмы: «Дорогой мой Вася, надеюсь, что ты уже в Петербурге; мне было очень неприятно, что ты очень задержался в Киеве; я боялась, что у тебя пропадут железнодорожные билеты и ты пропустишь сроки для написания статьи. Я очень прошу тебя не хлопотать, ничего не предпринимать и, главное, не беспокоиться. Вся русская жизнь – тюрьма, и, в сущности, большой разницы нет, жить ли на Лукьяновке или на Владимирской; здесь, по крайней мере, спокойнее, не чувствуешь себя зверем, за которым охотятся, т. к. являешься их добычей. Ты пока что не приезжай в Киев, не бросай работу и не трать такую кучу денег; приедешь потом, если буду сидеть, хотя я думаю, что вся эта комедия скоро кончится и занавес будет опущен, не доставивши удовольствия ни той, ни другой стороне, а впрочем, это безразлично. Во всяком случае, я прошу тебя: не нарушай порядка своей жизни, работы и т. д.; мне в моем состоянии мудрено помочь…» (ГАРФ. Ф. 539. Оп. 1. Д. 2097. Л. 27).

41

См. выписку из полученного Департаментом полиции агентурным путем письма от 10 июля 1905 г., которое «Варя» (В. Э. Ваховская, племянница жены А. И. Бонч-Осмоловского) послала В. В. Водовозову в Петербург: «Только что получила письмо от Веры. Представьте, эти мерзавцы до сих пор (две недели) не передали ей книг. В понедельник пойду к ним. Ведь это уже черт знает что такое. Дела они прокурору не передали, и теперь она сидит по распоряжению губернатора. Прокурор советовал мне сходить к нему просить свидания, но он уехал. Приходится опять ждать. Допроса все еще не было. По словам Верочки, она чувствует себя спокойно и “будущее не так страшит ее, как прежде”… Пишу я Вам так мало, потому что от этих чертей ничего не добьешься. <…> Не знаю, могло ли бы помочь Ваше присутствие. Пожалуй, Вы там больше можете узнать, чем здесь. Вот если они найдут наше родство недостаточным, тогда Вам, конечно, необходимо будет приехать, но пока это особенного смысла не имеет. Что же касается заботы о Верусе, то будьте покойны – все, что только возможно, сделаю…» (Там же. Ф. 102. Оп. 231. ОО. 1903. Д. 271. Л. 9). В другом письме Вари говорилось: «Верочку видела. Ее ужасно утомляет жара, чувствует себя скверно. В камере у них страшная духота, т. к. весь день (с 2 до захода) там солнце, а вечером и ночью окна нельзя открыть, потому что во дворе страшная вонь. С ледником ничего не выходит, потому что лед надо покупать каждый день. Завтра попробую отвезти ей мороженое в мороженице со льдом. Надеюсь, что примут. У нее болят глаза, разрешили пригласить специалиста…» (Там же. Ф. 539. Оп. 1. Д. 2077. Л. 7).

42

Имеются в виду 40 брошюр В. В. Лункевича, вышедших в 1899–1905 гг. в Петербурге в серии «Научно-популярная библиотека для народа» Ф. Павленкова («Земля», «Небо и звезды», «Жизнь в капле воды», «Как идет жизнь в человеческом теле», «Обезьяны», «Степь и пустыня», «Чудеса науки и техники: Пар и электричество», «Чудеса общежития. Жизнь первобытного человека и современных дикарей» и др.).

43

Далее мемуарист совмещает два свои выступления, состоявшиеся в 1905 г. в киевском Литературно-артистическом обществе: 1 марта, когда В. В. Лункевич рассказывал об «армяно-татарской резне» в Баку на основании собранных им свидетельских показаний, и 14 сентября, когда Водовозов сделал доклад об избирательном законе.

44

Иначе описывал инцидент начальник Киевского губернского жандармского управления, который докладывал, что в помещении Литературно-артистического общества к восьми часам вечера 1 марта собралось неразрешенное «собрание интеллигентной молодежи, до 300–400 человек», главными устроителями которого явились «известные своей политической неблагонадежностью» В. В. Водовозов и Зиновия Адольфовна Зелинская. Перед собравшимися выступил член-корреспондент Комитета по сбору пожертвований в пользу пострадавших в Баку во время беспорядков 6–9 февраля, образованного под председательством Тифлисского епархиального начальника, В. В. Лункевич, утверждавший, что «нападение на бакинских армян со стороны магометан устроено местной полицией». После того как его выступление было прервано жандармами, место докладчика занял кандидат в члены правления Литературно-артистического общества Водовозов, который призвал собравшихся прежде, чем разойтись, ибо «мы слабы, чтобы сопротивляться полиции», хотя действия ее незаконны, принять резолюцию. Он, по удостоверению присутствовавших при этом чинов полиции, сказал приблизительно следующее: «Господа! Нам сегодня сообщено очевидцем о бакинской резне – бойне. Считаю не лишним здесь упомянуть и о бывших таких же бойнях в Кишиневе, Гомеле, Петербурге и других местах России. Все это происходит от того, что настоящий наш самодержавный государственный строй подгнил и его необходимо заменить конституционным образом правления, для чего мы все должны сплотиться и продолжать борьбой требовать такого [образа] правления». В ответ из публики раздался крик: «Нам нужна не конституция, а республика. Долой самодержавие!», после чего, как писала газета «Киевлянин», «поднялся истерический гвалт, в котором ничего нельзя было разобрать; молоденькие девицы выхватывали из юбок прокламации и разбрасывали их», а затем «с возмутительными песнями» толпа вышла в переднюю и разошлась, оставив «в зале и на лестнице прокламации, брошюры и рукописи преступного характера». Начальник жандармского управления сетовал, что три его представления к генерал-губернатору Н. В. Клейгельсу о закрытии Литературно-артистического общества, которое «не впервые уже является ареной действий отрицательных в политическом отношении элементов», оставлены без последствий. Но 3 марта власти запретили назначенную на субботу лекцию Водовозова на тему «Место литературы в жизни», а 4 марта против него ввиду признаков преступления, предусмотренного статьями 128 и 129 Уголовного уложения, было возбуждено формальное дознание (ГАРФ. Ф. 102. Оп. 202. 7 д-во. 1905. Д. 1116. Л. 3; Ф. 124. Оп. 3. Д. 1434. Л. 1. См. также: К характеристике наших дней // Киевлянин. 1905. № 71. 3 марта).

45

Видимо, мемуариста подвела память, ибо сохранился черновик его письма в редакцию одной из газет по поводу ее корреспонденции из Киева о реферате В. В. Лункевича о бакинских событиях, в котором В. В. Водовозов сообщал: «Лункевич от меня в ночь, последовавшую за рефератом, принужден был переехать на другую квартиру, но через шесть дней он с этой квартиры вернулся ко мне обратно, потом уехал в Петербург, где желал прочитать тот же самый реферат, но где ему это не удалось, и уехал в настоящее время в Москву» (ГАРФ. Ф. 539. Оп. 1. Д. 2891. Л. 2). Позднее Водовозов пояснял, что, задержанный с женой на Николаевском вокзале 20–23 декабря 1905 г., Лункевич, просидев два с половиной месяца в Мясницкой части, был выпущен в марте 1906 г. «с условием сейчас же покинуть Россию, в чем взяли подписку» (Там же. Д. 2681. Л. 1).

46

В. В. Водовозов ошибочно связывает свое решение эмигрировать с выступлениями его и В. В. Лункевича в Киеве 1 марта 1905 г. Он покинул Россию только через шесть месяцев, 1 октября 1905 г., что было вызвано его речью, произнесенной 14 сентября в Киеве, о которой три дня спустя начальник Киевского губернского жандармского управления докладывал в Петербург: «14 сего сентября вечером в помещении Киевского Литературно-артистического общества состоялось, без ведома и разрешения чинов местной полиции, собрание. Прибывший на место собрания пристав Дворцового полицейского г. Киева участка застал около 300 человек, преимущественно учащейся в высших и средних учебных заведениях молодежи, а также евреев обоего пола, рабочих и мастеровых. На расспросы о цели собрания эконом клуба Федорчук сообщил, что ему неизвестно, какой характер имеет собрание, что председателя и членов правления общества за выбытием прежнего состава еще не имеется, что реферат читает член общества В. Водовозов по собственному почину, что распорядительницей является состоящая членом правления Софья Николаевна Зелинская и что публика вошла в помещение собрания без установленной уставом рекомендации кого-либо из членов общества. <…> Чтение Водовозова заключалось в критическом разборе положения об учреждении Государственной думы, причем лектор в резких выражениях говорил об учреждении Думы как об уступке правительства народу, но законодатель обставил положение так, что в Думу не попадут ни представители выдающихся умов социал-либералов, ни тем более представители крестьян-земледельцев и рабочих. Порицая при этом существующий государственный строй, Водовозов заметно возбуждал публику, которая рукоплесканиями выражала ему свое одобрение. Прибывший в собрание киевский полицеймейстер [В. И. Цихоцкий] объявил, что собрание незаконное, и потребовал немедленного прекращения чтения и удаления публики из зала. Но в это время Водовозов, очевидно с целью, вышел в другую комнату и, возвратившись по выходе полицеймейстера, заявил слушателям, что требование полицеймейстера он лично не слыхал, а потому не станет ему подчиняться и будет продолжать чтение. Полицеймейстер, вновь войдя в собрание, обратился уже лично к Водовозову с категорическим требованием о немедленном прекращении чтения. К этому времени собралось уже около 600 человек, которые на требование полицеймейстера ответили криком: “Долой полицию” и настаивали на продолжении чтения, причем некоторые из них пытались своими речами еще более возбудить толпу. Лектор Водовозов громогласно заявил, что требование полицеймейстера незаконно, так как собрание может быть закрыто только начальником края, и требовал доставить ему письменное распоряжение о закрытии. Затем он поставил на решение толпы следующие два вопроса: следует ли подчиниться незаконному распоряжению полицеймейстера и прекратить чтение с тем, чтобы публика в самой резкой форме выразила свое порицание действиям правительства, или не подчиняться, а, жертвуя жизнью, сию минуту вступить с полицией в кровавую борьбу, памятуя, что понесенные жертвы послужат на пользу святому делу низвержения существующего порядка. Мнение публики по этим вопросам расходились: одни готовы были вступить в борьбу с чинами полиции, а другие настаивали на выражении протеста. Между тем часть публики удалилась, а оставшиеся в помещении собрания кричали: “Долой самодержавие, долой правительство”, при этом особенно выделялись Василий Водовозов, Софья Николаевна Зелинская, Михаил Липницкий, Иван Кириенко <…>. По приказанию полицеймейстера оставшиеся в собрании 255 человек переписаны и, по установлении их личности, освобождены. Толпа оказала противодействие чинам полиции, бросала стульями в городовых, наносила им удары палками и руками, била окна и двери. Такое поведение толпы вынудило городовых обнажить шашки, которые, однако, в действие употреблены не были» (ГАРФ. Ф. 102. Оп. 230. ОО. 1902. Д. 600. Л. 33–34; см. также: Незаконное собрание // Киевлянин. 1905. № 255. 15 сент.). 16 сентября по распоряжению киевского, волынского и подольского генерал-губернатора Литературно-артистическое общество было закрыто, причем, как указывала столичная пресса, поводом для этого «послужил инцидент, произошедший 14 сентября во время чтения реферата Водовозова о Государственной думе» (Русь. Веч. выпуск. 1905. № 54. 19 сент.).

47

Так называемая «четыреххвостка» подразумевала всеобщее, равное, прямое и тайное голосование.

48

Мемуарист имеет в виду следующее: воспользовавшись «литературной средой» в Литературно-артистическом обществе (ожидалась лекция помощника присяжного поверенного М. М. Могилянского «О поэзии Огарева», собравшая около полутораста слушателей), устроители ее пригласили гласного черниговского земства В. М. Хижнякова, оказавшегося в Киеве проездом из Петербурга, чтобы он поделился своими впечатлениями о земском съезде, в котором участвовал. Но доклад его, как сообщал корреспондент меньшевистской «Искры», не только сопровождался горячими аплодисментами, но и вызвал бурную полемику:

«Среди публики внезапно вскакивает молодой человек, в статском, на стул и сильно взволнованным голосом заявляет: “Я протестую против рукоплесканий. Земство не заслужило того, чтобы им восхищались. Оно не выполнило очень многого. Вы не должны были расходиться, но ожидать, пока не последует удовлетворение ваших требований! Вы должны были поступить так, как поступили французы в 1789 г. Но этого мало. Вы забыли и ни словом не упомянули о тех, кто является истинным виновником настоящей «весны», вы забыли о рабочем классе и сотнях страдальцев… И о главном вы умолчали. Вопрос о всеобщем, равном, прямом и тайном голосовании. Земцы далеко не сделали того, что они могли сделать. Вы занимались больше болтовней, чем делом!” (Человек 20, окружавшие оратора, аплодируют, все – социал-демократы, студенты и девицы). <…>

Водовозов (горячо): “Я безусловно протестую против речи недовольного оратора. Пункт седьмой говорит о равенстве личных, общественных и политических прав. Если бы вы были более знакомы с государственной наукой, вы увидели бы, что формула эта разумеет всеобщее, равное, прямое и тайное избирательное право! А затем я безусловно протестую против выраженного отношения к земским деятелям. Настоящий момент призывает к единению, а не к борьбе фракций и партий. А вы на это именно и тратите свои силы. К чему вы стремитесь? К изменению политического порядка. Так сосредоточьте свое внимание на этом, а не на подведении старых счетов с союзниками. Подобное отвлечение сил в настоящий момент – огромная тактическая ошибка, больше – это политическое преступление!” (Часть публики аплодирует, в кружке недовольных слышны возгласы протеста).

От редакции: Наш товарищ, конечно, напрасно упрекнул земцев в “болтовне”: не мешало бы, напротив, если бы они побольше потолковали на съезде о действительных нуждах России. Но он безусловно прав в своих возражениях по существу. И именно потому, что он был прав, самого сурового осуждения заслуживает постыдное выступление “демократа” г-на Водовозова. Нападать с тылу на социалистов, когда они, критикуя половинчатость и умеренность земцев, стремятся толкнуть их на путь действительно демократической политики, —значит предавать дело демократии, а пользоваться при этом стереотипно пошлыми фразами о всеобщем “единении” – значит для господина, пережившего, как В. В. Водовозов, все перипетии различных “фракционных” раздоров последнего десятилетия, сознательно спекулировать на политической наивности своих слушателей. Мы тоже за “единение”, г-н Водовозов, и первые будем аплодировать г. Хижнякову, когда он формулирует потребности нынешнего дня в терминах нашей программы, то есть в соответствии с интересами тех миллионов крестьян и рабочих, из которых состоит подавляющее большинство населения. Пламенеющий чувством к “умеренным отцам”, г-н Водовозов оказывается “более земцем, чем сами земцы”. Г. Хижняков в ответ на упрек об игнорировании всеобщего избирательного права говорит, что ничто в требованиях 11 пунктов не противоречит этому праву. А г-н Водовозов дерзает заявить, что из § 7 можно вывести всеобщее и даже тайное и прямое избирательное право! Самоуверенные ссылки на учебники обманут только самых наивных простаков, а неловкость примененных г-ном Водовозовым софизмов только заставит сознательных рабочих и честных революционеров смотреть в оба за этим, с позволения сказать, демократом, так рано проявляющим свою готовность совершить измену» (Из нашей общественной жизни. Киев // Искра. 1904. № 79. 1 дек.).

49

Шведоманы, или шведская партия, представлявшие национальное меньшинство в сейме Великого княжества Финляндского (шведский считали родным языком более 10% его населения), требуя расширения автономии, находились в легальной оппозиции к российскому правительству.

50

Гангё (швед. Hangö), Ханко (фин. Hanko, Hankoniemi) – город и порт в Финляндии на северном побережье Финского залива Балтийского моря.

51

Правильно: Брёггер (Brögger).

52

Имеется в виду Шведско-норвежская уния 1814 г., в результате которой обоими королевствами правил шведский король; расторгнута 26 октября 1905 г., после чего Норвегия обрела независимость и своего короля.

53

Из-за доминирования Дании в Датско-норвежской унии 1536–1814 гг. литературным языком Норвегии до начала ХХ в. оставался датский.

54

дельный человек (нем.).

55

Стортинг (Stortinget, букв. большое собрание) – однопалатный парламент Норвегии, созданный в соответствии с конституцией 1814 г.

56

Правильно: Эриксен (Eriksen).

57

Имеется в виду Рабочая партия (норв. Arbeiderpartiet), основанная в 1887 г.

58

Имеется в виду указ «Об облегчении участи лиц, впавших до воспоследования Высочайшего Манифеста 17 октября 1905 г. в преступные деяния государственные» от 21 октября 1905 г.

59

Всероссийская политическая стачка 1905 г., начавшаяся 19 сентября в Москве с забастовки типографий, которых поддержали другие предприятия, а 7 октября – железнодорожники, парализовала движение по всей стране и, охватив порядка 2 млн человек, заставила Николая II подписать 17 октября Манифест об усовершенствовании государственной власти.

60

Эйдткунен (Eydtkuhnen) – приграничная железнодорожная станция, с 1946 г. поселок Чернышевское в Калининградской области.

61

Неточность: М. А. Рейснер преподавал в 1893–1896 гг. в Ново-Александрийском институте сельского хозяйства и лесоводства (расположенном в предместье Варшавы и только в 1914 г. эвакуированном в Харьков), причем, согласно автобиографии, стоял тогда на точке зрения «славянофильства». С 1899 г. состоял экстраординарным профессором по кафедре государственного права, которой заведовал, в Томском университете, но после студенческих беспорядков 1903 г. подал в отставку и уехал в Германию, откуда посылал корреспонденции, см., например: Реус. Под знаменем капитализма. (Письмо из Германии) // Русское богатство. 1903. № 5/6. С. 156–191; Он же. Simplicissimus. (Письмо из Германии) // Там же. 1904. № 5. С. 47–76; Он же. Мы, балты. (Письмо из Германии) // Там же. 1906. № 9. С. 42–79, и т. д.

62

Ошибка: в декабре 1909 г. М. А. Рейснер обратился за разъяснениями к В. Л. Бурцеву, который ответил ему: «Я ровно ничего сам не нашел, что бы подкрепляло эти слухи…» Но в том же письме Бурцев передавал слова «очень компетентного» человека, будто Рейснер подавал заявление в Департамент полиции с предложением своих услуг, на которое было решено не отвечать; это, мол, подтверждает и другой «источник», который «то же самое слышал от видного охранника». Отказываясь назвать Рейснеру свои «источники» и замечая, что не может «понять этих известий», Бурцев предлагал ему: «Разберитесь в них Вы!» О дальнейшем Рейснер сообщал Бурцеву: «Письмо Ваше ко мне было прочитано мной в присутствии того лица, которое мне его передало (иначе я не мог поступить, т. к. в таких делах не может быть тайн <…>). И что же, на следующий день лицо, передавшее мне Ваше письмо, дало в газету “Биржевые ведомости” заметку, где между прочим говорилось, что Бурцев “в своих разоблачениях заявил, что профессор Р. имел сношения с департаментом полиции” (№ 11503, 8 января 1910 г.); аналогичная заметка появилась и в “Русском слове” в Москве. За этим последовали и другие аналогичные заметки в разных газетах, и устная клевета получила форму газетной инсинуации по адресу проф. Р.». Желая «снять с себя обвинение, марающее его честь», Рейснер обратился к «ряду особенно авторитетных деятелей науки и культуры»: Н. Ф. Анненскому, К. К. Арсеньеву, М. М. Ковалевскому, В. Д. Набокову и А. С. Пругавину. Собравшись 3 февраля у Ковалевского, они констатировали, что профессор, как только до него дошли позорящие его слухи, принял меры для выяснения их источников, но был, по сути, лишен возможности «действительной самозащиты», ибо обвинения исходили от «анонимных лиц». Признавая это «решительно недопустимым», члены «комиссии» полагали, что «хотя бы и косвенное, в виде передачи слухов, обвинение кого бы то ни было в низких и позорных поступках возможно лишь при том условии, если оно может быть обосновано» и предъявление «конкретных, подлежащих контролю данных» составляет «безусловную нравственную обязанность тех лиц, которые в той или иной форме содействовали распространению слухов или вообще придали им какое-либо значение» (ГАРФ. Ф. Р-5802. Оп. 2. Д. 415. Л. 4–10).

63

В ответ на письмо В. Г. Короленко от 2 мая 1912 г., сообщавшего М. А. Рейснеру о невозможности продолжения его сотрудничества в «Русском богатстве», адресат потребовал извинения «в незаслуженном оскорблении», а 13 мая вызвал редакцию на третейский суд чести, сообщив имена своих арбитров – В. Д. Кузьмина-Караваева и А. С. Зарудного.

64

Ошибка: имеется в виду Александр Сергеевич Зарудный (1890–1918) – младший сын С. С. Зарудного (1866–1898) и полный тезка его брата А. С. Зарудного (1863–1934), эсер, который, являясь с ноября 1917 г. членом ЦК Украинской партии социалистов-революционеров и Центральной рады, а с декабря – генеральным секретарем (министром) по земельным делам Украинской народной республики, был убит в Киеве 26 января 1918 г. Его старший брат Сергей Сергеевич (1888–1939), которого полиция тоже подозревала в принадлежности к эсерам, в январе 1915 г. заверял Департамент, что «никогда не был» их сторонником, причем административная ссылка в Харьковской губернии за участие в студенческой забастовке в 1911 г. была сокращена ему «с 3 лет до 2, а затем и совсем прекращена», и после восстановления в институте он выпускал газету «Политехник» и сборники «Голос политехника», доказывая необходимость «вывести политику из стен высших учебных заведений» (ГАРФ. Ф. 102. Оп. 208. 7 д-во. 1911. Д. 721. Л. 8–9).

65

в свою защиту (лат.).

66

См.: Рейснер М. А. К общественному мнению! (Мое дело с В. Л. Бурцевым). СПб., 1913.

67

В. Л. Бурцев, признавая в 1913 г., что у него «не было и нет достаточных данных ни для обвинения, ни для оправдания Рейснера», оправдывался, что не мог раскрыть ему свой «источник» – бывшего чиновника Департамента полиции Л. П. Меньщикова, имя которого являлось в то время «тайной для всех», а разбор дел такого рода «часто требует соблюдения особых условий конспирации, когда членам суда, т. е. людям, пользующимся общим безусловным доверием, сообщаются имена и документы под условием не делать их известными ни заинтересованной стороне, ни прессе». Комментируя брошюру «К общественному мнению!», Бурцев указывал Рейснеру, что «нельзя третировать, как унижающие его достоинство, суды тех лиц, пробраться в ряды которых и работать с которыми так хотелось», и напоминал: «Рейснер в 1909 г. для всех был ведь Рейснером 1904–1906 гг., а не черносотенцем Рейснером, каким его знали в Александрийском институте или Томском университете, а еще раньше – и в других местах, когда в его формуляре имелся целый ряд очень громких реакционных антисемитских историй. Если бы от предложенного суда чести отказался черносотенец Рейснер, это бы никого не изумило. Но ведь от суда чести отказался совсем иной Рейснер, – Рейснер, добивавшийся в 1905 г. редакторства в с.-р. органе “Сын Отечества” и в с.-д. большевистском органе…» (ГАРФ. Ф. Р-5802. Оп. 2. Д. 415. Л. 24–34).

68

Цитируя брошюру М. А. Рейснера, утверждавшего, что ему представилась возможность сделать «дело с Бурцевым предметом третейского разбирательства», но поскольку «из этого суда ничего не вышло», теперь он может представить свое дело «лишь одной высшей инстанции – непосредственно суду общественного мнения», В. В. Водовозов писал: «В действительности в зиму 1912–13 гг. имело место третейское разбирательство между Рейснером и не Бурцевым непосредственно, а редакцией одного уважаемого журнала, которая в письме к Рейснеру упрекнула его за то, что он не принял всех необходимых мер для своей реабилитации, и только это частное обвинение было предметом судебного рассмотрения, а не самый вопрос о непорядочности Рейснера во всем его грозном объеме. Из суда не вовсе “ничего не вышло”, а вышел приговор, вынесенный единогласно всеми пятью судьями, в том числе избранными самим Рейснером, и этот приговор был целиком против Рейснера. Конечно, приговор, даже вынесенный самыми почтенными общественными деятелями, может оказаться ошибочным. Но нельзя говорить, что из суда ничего не вышло, когда суд вынес определенный приговор. Приведенное утверждение Рейснера есть даже не утаивание неприятного факта, а прямая неправда, и эта неправда бросает яркий и очень нехороший свет на всю книжку» (Там же. Ф. 539. Оп. 1. Д. 1483. Л. 1–2).

69

В. В. Водовозов состоял членом редакции «Современника» в 1911–1913 гг.

70

См.: «Из Москвы приехала Лариса Рейснер, жена известного Раскольникова. Она явилась со специальной целью завербовать Ал. Ал. в члены партии коммунистов и, что называется, его охаживала. Устраивались прогулки верхом, катанье на автомобиле, интересные вечера с угощеньем коньяком и т. д. Ал. Ал. охотно ездил верхом и вообще не без удовольствия проводил время с Ларисой Рейснер, так как она молодая, красивая и интересная женщина, но в партию завербовать ей его все-таки не удалось, и он остался тем, чем был до знакомства с ней» (Бекетова М. А. Александр Блок. Пг., 1922).

71

Неточность: речь идет о передовой статье в газете «Народное хозяйство». См.: «Канул в вечность год ужасов. Беспрерывная канонада в Маньчжурии, длившаяся полтора года, жестокая бойня на волнах Великого океана, длившаяся столько же, закончились. Зато началась резня на улицах Петербурга, Тифлиса, Севастополя, лифляндских городов, Москвы. Петербургской бойней открылся 1905 год, канонадой Москвы он закончился. Таким образом – “Старый год грозой ознаменован, / И в крови родился новый год”. Что он нам несет? Прежде всего, вероятно, кровь…» Водовозов писал, что самодержавие, пообещавшее было гражданские свободы и конституционный строй, «уже поспешило все взять назад», ибо опирается не только на штыки и бюрократию, но и на рознь оппозиционных партий, тратящих силы «на взаимное истребление», а надвигающаяся угроза экономического банкротства страны может способствовать «анархии или же чему-нибудь еще неизвестному: быть может, какому-нибудь Наполеону» (1906. № 15. 1 янв.).

72

Имеются в виду книги Э.-Ж. Ренана «Жизнь Иисуса» («Vie de Jésus», 1863) и Д. Ф. Штрауса «Жизнь Иисуса» («Das Leben Jesu», 1835).

«Жажду бури…». Воспоминания, дневник. Том 2

Подняться наверх