Читать книгу «Жажду бури…». Воспоминания, дневник. Том 2 - В.В. Водовозов, Василий Водовозов - Страница 7

ЧАСТЬ IV. ПЕРВАЯ РЕВОЛЮЦИЯ И ЕЕ БЛИЖАЙШИЕ ПОСЛЕДСТВИЯ
Глава VII. Мои литературные процессы с 1906 по 1912 г. и амнистия 1913 г. – Эпизод из жизни М. Ковалевского

Оглавление

В мае 1906 г., во время сессии 1‐й Государственной думы, я был вызван к судебному следователю для допроса в качестве обвиняемого сразу по 9 литературным делам. Поводом для 8 из них послужили различные статьи в «Нашей жизни» за время моего ответственного редакторства в них245, а для одного – мой «Сборник политических программ»246.

Допрос у следователя был, как во всех подобных делах, чисто формальный.

– Состоите ли вы редактором «Нашей жизни»? Издали ли вы этот сборник программ? Признаете ли себя виновным в том, что, имея намерение в более или менее близком будущем ниспровергнуть существующий государственный строй или же дискредитировать правительственную власть, напечатали вот эти статьи, призывающие к ниспровержению власти или распространяющие заведомо ложные сведения о деятельности должностных лиц?

– Да, да, нет, – были неизбежные ответы247.

Обвинения и все дело казались мне совершенно несерьезными, и я, поместив в газете заметку о происшествии, почти не думал о предстоявшем мне деле.

Прошло недели 3–4. Я жил в это время на даче в Парголове. Однажды, когда я выходил из дому, направляясь к вокзалу железной дороги, чтобы ехать в город, навстречу мне явился полицейский. Он принес обвинительный акт по 9 делам, список судей и повестку с вызовом в судебную палату и с предложением назвать моих свидетелей и воспользоваться, если желаю, правом отвода определенных лиц из состава суда. Я торопился на поезд, спешно расписался в получении бумаг и поспешил на вокзал.

Только в поезде принялся я за чтение вороха полученных мною бумаг. Обвинительные акты – их было целых 9 – замахивались на меня несколькими страшными статьями Уголовного уложения, грозившими лишением всех прав состояния и каторжными работами. Тем не менее я прочел их совершенно спокойно. Они не вызвали разговоров в редакции и нисколько не помешали мне работать. Они только несколько удивили нас, сотрудников газеты, необычно быстрым ходом юстиции; о ее быстроте мы все были худшего мнения, и последующие стадии моего процесса его оправдали.

Не скажу, что у меня вообще «не дрожали шаги перед дверью тюрьмы»248. Нет, таким мужеством я не обладал. И не далее как за 8 или 9 месяцев до того я бежал из России за границу из‐за грозившего мне всего только трехмесячного ареста. Но время было слишком богатое событиями, настроение, хотя и павшее сравнительно с предшествовавшим годом, все еще было слишком приподнятое, чтобы мысль останавливалась, – ведь еще не на каторге, а только на предстоявшем процессе. И я даже не подумал тогда о немедленном приглашении адвоката, откладывая это до завтра или послезавтра, и продолжал заниматься своим делом.

Прошло еще несколько дней. Тот же полицейский принес мне повестку, что дело, первоначально назначенное на такое-то (довольно близкое) число, отложено.

Хладнокровное отношение было, таким образом, оправдано.

Жизнь шла своим чередом. Разогнана была Дума, подписано и распространено Выборгское воззвание, отшумели бунты. Наконец, я получил новую повестку с известием, что мое дело или, лучше сказать, мои дела назначены на (кажется) 16 августа249; новый список судей и новое предложение предъявить отводы.

Суд в это время ввел обыкновение, являвшееся благовидным обходом закона, ясно требующего предъявления подсудимому списка его судей для права отвода. Вместо этого подсудимому посылался список всего состава судебной палаты, что-то, помнится, около 80 человек, список всех предводителей уездных дворянств Петербургской губернии, всех ее городских голов и волостных старшин, из которых могли быть назначены судьи и сословные представители. Таким способом право отвода делалось неосуществимым или, по крайней мере, сильно затруднялось.

Я зашел к моему старому другу, Александру Сергеевичу Зарудному, и просил его взять на себя мою защиту. Он охотно согласился, но вместе с тем страшно рассердился на меня:

– Как это можно так халатно относиться к своему делу! Ведь ты пропустил срок вызова свидетелей.

Это правда. У меня были два оправдания (перед Зарудным). Первое состояло в том, что я делом совершенно не интересовался. Конечно, профессионального юриста-практика, который в каждом частном деле видит арену борьбы за правовой строй вообще, такое оправдание только возмущало. Другое оправдание состояло в том, что мои дела имели чисто теоретический характер. Каких свидетелей можно звать, чтобы оправдывать напечатание социал-демократической или социал-революционной программы?

Но и тут моя позиция не выдержала строгой критики Зарудного. В числе 9 дел оказалось одно о распространении заведомо ложных сведений о деятельности правительственного учреждения, а именно – педагогического совета Ксениинского института250. Обвинительный акт по этому делу сразу остановил на себе внимание Зарудного, который с особенным интересом прочел его и стал допрашивать меня с пристрастием. Я позорно провалился: я ничего по этому делу не знал, ничего не мог сообщить моему сердитому другу и защитнику.

Из всех моих дел мне лично наиболее интересным казалось дело о двух социалистических программах. Их можно и нужно было поставить на принципиальную почву, защищая легальным образом свободу печати в рамках существующего закона. Зарудный не отрицал ни того, что это дело представляет большой теоретический интерес, ни того, что оно грозит мне наиболее серьезными последствиями.

– По всем остальным делам можно было бы добиться оправдания, если бы ты сам не испортил дело, а по этому – вряд ли. Если бы твои дела не были отложены и разбирались во время сессии Думы, то можно поручиться, что ты был бы начисто оправдан. Тогда было несколько подобных литературных процессов, и по всем последовало оправдание. Теперь же настроение суда изменилось, и я думаю, что без года крепости ты не уйдешь. Но все-таки твое поведение в этом деле о Ксениинском институте возмутительно.

Как известно, утерянное право вызова свидетелей может быть de facto восстановлено: следует самому привести свидетелей на суд, заявить, что я сам вчера или третьего дня узнал такие-то обстоятельства своего дела, которые делают допрос этих свидетелей важным для моего дела, и просить суд допросить их. Почти всегда суд на это соглашается, хотя в пределах его дискреционной власти251 лежит и отказать в этом. Но пользование этой возможностью для подсудимого и его адвоката всегда представляет некоторые неудобства. Ведь не всякого свидетеля можно привести, иной и заартачится.

Дело о Ксениинском институте состояло в следующем. У нас была помещена заметка, доставленная нашим репортером Кальварским, что начальство этого института подвергло свой институт безжалостной чистке; целый ряд институток был исключен, и даже не исключен, а выгнан по самым ничтожным основаниям. Одна ученица, Худынцева, была исключена за то, что ела в пост колбасу, «демонстративно», как нашло начальство; другие – за столь же ничтожные преступления. Выгоняли прямо на улицу, не давая ни минуты отсрочки, не давая собрать своих вещей, не извещая родителей. Заметка была написана несколько наивным тоном и заканчивалась сантиментальной фразой приблизительно в таком роде: «Жестокосердые педагоги и не подумали о том, каково этим бедным девочкам…» и т. д.252

Я уже говорил в одной из предыдущих глав, что фактическим редактором газеты не был и потому в рукописи или корректуре этой заметки не читал вовсе. В день появления я, конечно, ее пробежал, но почти не остановил на ней своего внимания. Перед тем как пошел к Зарудному, я достал старые номера газеты и перечитал те статьи, которые мне инкриминировались; прочел и эту. Меня неприятно поразило ее сантиментальное окончание, и я пожалел, что тогдашний фактический редактор газеты Португалов не вычеркнул его.

Разумеется, Зарудный прочитал в суде «дело» обо мне, и в нем он нашел жалобу начальства института на меня и копию с протокола того заседания педагогического совета, на котором было решено исключение большого числа институток. Действительно, все исключения были мотивированы крайне слабо, и было видно, что они явились не педагогической мерой, а актом политической мести начальства ученицам за либеральный дух, проникший в стены опекаемого им учреждения253. Один из учителей, по фамилии Маштаков, возражая против постановления педагогического совета, кажется, отказался подписать протокол и за это должен был уйти из числа преподавателей254. По поводу институтки Худынцевой в протоколе было сказано: «Исключить Худынцеву за то, что демонстративно ела в пост колбасу, и за дерзкий ответ на замечание по этому поводу». Таким образом факт исключения за колбасу был удостоверен официальным документом.

Кальварский сообщил одной знакомой ему даме, Черняковской (или что-то в этом роде)255, матери одной из исключенных институток, о предстоящем процессе, и она сама явилась за несколько дней до процесса к Зарудному с предложением своих свидетельских услуг. Зарудный просил ее явиться на суд и привести кого можно из учениц и учителя Маштакова.

Как ни напрягаю я свою память, я решительно не могу вспомнить, в чем состояли 7 других моих дел.

Накануне процесса целый вечер я провел у Зарудного в беседе о предстоявшем деле. Зарудный подробно изложил мне весь свой план защиты, выслушал мои замечания и принял их во внимание. Он заставил меня сказать ему всю ту речь, которую я хотел произнести в качестве последнего слова подсудимого, и одобрил ее, соответственно изменив свою защитительную речь. Теперь уже я не относился к предстоявшему процессу с таким безразличием, как раньше; я чувствовал, что если состоится приговор, то его придется отбыть, а мысль о годе крепости безразлична для меня более не была. Тем не менее и теперь еще интерес к делу Зарудного был глубже и сильнее, чем мой, и он меня заражал и заряжал им, а не обратно. Таково было всегдашнее отношение Зарудного ко всем делам, которые он вел, и оно характерно для него как адвоката. Наша беседа затянулась за полночь, и Зарудный не отпустил меня на дачу, но оставил у себя ночевать.

На следующий день в известном здании судебных мест, сожженном в февральскую революцию 1917 г., на Литейном проспекте, в судебной палате с сословными представителями происходил мой процесс. Председателем суда был Булатов, прокурором – Аксаков, если не ошибаюсь – племянник знаменитых К. и И. Аксаковых256, которые, как я писал потом в «Нашей жизни», вероятно, переворачивались в гробу, когда их племянник призывал кары на печать. Были стенографисты, посланные «Нашей жизнью». Публики было немного, вероятно, человек 25–30: репортеры разных газет, наша редакция, журналисты.

В качестве свидетелей явилась Черняковская-мать257, ее дочь, две-три исключенные институтки, в том числе Худынцева; но эта последняя по незнанию села в публике, а так как ни Зарудный, ни я в лицо ее не знали, то и осталась там. Маштаков не явился. Зарудный просил допросить наших свидетелей; прокурор не возражал, и суд согласился. Но когда Зарудный назвал Худынцеву, то оказалось, что она сидит в публике, слышала мотивировку Зарудного и потому в силу довольно нецелесообразного закона (точно адвокат не может внушить свидетелю содержание его показаний вне судебного присутствия) не могла быть допрошена.

Свидетельницы все были в мою пользу; они нарисовали действительно безобразную картину институтских порядков и внезапно, в начале 1906 г., проявившуюся злобность начальства после того, как оно само в течение конца 1905 г. свободно допускало политические разговоры, чуть не митинги. Прокурор во время их показаний вел себя совершенно пассивно, не задав, кажется, ни одного вопроса; напротив, Зарудный очень энергично и очень талантливо ставил вопросы, добиваясь от свидетельниц все новых и новых подробностей. Протокол педагогического совета подтверждал мелочность и придирчивость поводов к исключению и факт исключения за колбасу в то время, когда обвинительный акт со слов жалобы, поданной институтским начальством, настаивал на том, что вовсе не за колбасу, а за все ее дерзкое поведение в последние месяцы (о чем в протоколе не было ни одного слова).

Из свидетелей по другим делам Зарудный поставил вопрос Ходскому (вызванному прокуратурой), как относились «Наша жизнь» и лично я к вопросу о бойкоте, и Ходский, конечно, дал правильный, достаточно полный ответ258.

Прокурор произнес очень краткую, но очень противную речь, в которой говорил о необходимости обуздать зарвавшуюся печать судебными карами. Особенно остановился он на двух социалистических программах, в которых видел подрыв существующего государственного строя, причем, может быть предчувствуя мою аргументацию, заметил, что для их преступности нет надобности в наличии у меня намерения подорвать общественный порядок, а вполне достаточно объективного содержания259.

Зарудный произнес обстоятельную, очень хорошую речь по всем 9 делам, хотя, может быть, ее недостатком было чрезмерное выделение дела о Ксениинском институте. Он настаивал на праве печати освещать подобные явления, как массовое исключение учениц из учебного заведения. Сравнительно мало коснулся он программ, оставив их защиту на мою последнюю речь.

Прокурор не возражал.

В своем последнем слове я остановился на двух социалистических программах. Я указал, что в моем сборнике собраны социалистические программы вместе с октябристской и так называемыми черносотенными.

– Я не отрицаю и не скрываю, – говорил я, – что у меня есть свои политические убеждения, что из напечатанных мною программ одним я сочувствую, другим сочувствую мало, к третьим отношусь с решительным осуждением. И тем не менее я их в своем сборнике печатаю без единой оговорки.

Если кто-либо заинтересуется вопросом о моих политических убеждениях, ответ на него он должен искать в другом месте, но ни в коем случае не в этом сборнике. Из него вы их не узнаете.

Вы, господа судьи и господа сословные представители, слышали показания Ходского о моем отрицательном отношении к бойкоту Думы. Я мог бы вызвать десятки свидетелей, которые подтвердили бы то же самое, и представить ряд моих статей в защиту участия в выборах в Думу, но я не сделаю этого, чтобы не затруднять вас, уверенный, что вы читали газеты в течение последних месяцев и сами знаете об отношении к этому вопросу редактировавшейся мною «Нашей жизни» и моем.

При этих словах председатель суда Булатов совершенно явственно утвердительно кивнул головой, подтверждая мои слова.

– А теперь посмотрите, что говорится в моем сборнике о бойкоте Думы. Разверните его на такой-то странице и читайте: «Только враги народа могут идти в такую Думу»260. Итак, я – враг народа. Этот эпитет дается мне в сборнике, изданном мною. Поищите, есть ли тут в предисловии или в каком-нибудь примечании оговорка о несогласии с этим местом? Нет, такой оговорки нет нигде. В моем собственном сборнике я заклеймен названием врага народа261. Что же это значит? Это значит одно, что про составителя этого сборника можно сказать с полным правом:

Так дьяк, в приказах поседелый,

Спокойно зрит на правых и виновных,

Добру и злу внимая равнодушно,

Не ведая ни жалости, ни гнева262.


А следовательно, говорить о моих намерениях потрясти общественный порядок напечатанием двух социалистических программ не приходится.

Правда, прокурор сказал в своей речи, что преступного намерения для состава преступления не нужно, что совершенно достаточно объективно преступного содержания произведения, чтобы осудить человека, его напечатавшего. Тут уже я совершенно отказываюсь понимать господина прокурора. Я кончил университетский курс почти двадцать лет назад и с тех пор уголовным правом не занимался. Но я слушал лекции таких прекрасных профессоров, как Фойницкий и Сергеевский, и вынес из их лекций твердое убеждение как в азбучной юридической истине, что преступная воля есть один из безусловно необходимых элементов преступления, что без нее преступления нет и что судебная кара без нее решительно недопустима. Я совершенно уверен, господа судьи, что вы признаете ту юриспруденцию, которой я учился в университете, а не ту, которую пытается создать господин прокурор.

В развитие своей мысли я привел еще один аргумент.

Год тому назад японцы среди населения Приморской области распространяли прокламации, призывавшие население к помощи им, то есть к государственной измене. Распространение подобных прокламаций в прошлом году, особенно на Дальнем Востоке, было бы, без всякого сомнения, тяжким преступлением. А если бы теперь, по окончании войны, кто-нибудь их собрал и выпустил в виде книги, да еще в Петербурге, то неужели можно было бы его за это преследовать? Не то же ли самое делает прокурор, обвиняя за напечатание сборника программ, в котором совершенно равноправными оказываются и программы социалистические, и программа Союза 17 октября, и программа Союза русского народа?263

Суд удалился на совещание.

Часа через два он вынес вердикт. По 5 делам из 9 – оправдать; по делу Ксениинского института – три месяца тюрьмы, по двум другим делам – тюремное заключение на разные сроки, а за социалистические программы – год крепости. По совокупности – год крепости. Впредь до вступления приговора в законную силу подсудимого оставить на свободе под залог в 1000 рублей.

Через несколько дней, когда приговор был объявлен в окончательной форме264, я узнал, что в суде два лица стояли за оправдание по всем делам и остались при особом мнении, которое и занесли в протокол; это были председатель суда Булатов и волостной старшина265. Булатов, как было известно и раньше, по всем или почти по всем литературным делам стоял за оправдание. Зарудный узнал из судебных сфер, что особенно горячо за осуждение стоял предводитель дворянства, адмирал – фамилии не помню. У него во время матросского бунта был убит матросами его сын, и всех социалистов и все так или иначе прикосновенное к социализму он считал ответственным за это убийство266.

Приговор был неприятен, равнодушен к нему я не был, но бежать за границу хотя бы до фактического внесения залога, а тем более после не думал267. В этом ясно сказывается отличие в настроении от 1905 г.

Я подал кассационную жалобу.

Из нескольких пунктов этой жалобы я теперь помню два. Первый касался вопроса о необходимости «злой воли» для состава преступления. Второй касался вопроса о подсудности по поводу дела о Ксениинском институте. Само по себе это дело подлежит разбору в окружном суде, а не в судебной палате. В палату оно могло бы прийти только по апелляции из окружного суда. Следовательно, для таких дел двоякое рассмотрение в двух инстанциях есть требование закона и для подсудимого это является правом, лишать которого нет законных оснований. Между тем дела более важные, сразу идущие по закону в судебную палату, для которых, следовательно, по закону нет двоякого разбирательства, были в моем случае соединены с этим сравнительно маловажным делом, и оно попало сразу в судебную палату.

Этот мотив заранее надумал Зарудный и при разборе дела в судебной палате потребовал его выделения, но получил отказ, что и было записано в протокол. Мне этот мотив казался малоубедительным. Если судебная палата есть высшая инстанция, если все равно дело может быть перенесено в нее как прокурором, так и подсудимым и если решающее значение имеет приговор именно палаты, а не суда, то имеет ли какое-нибудь значение, что дело миновало этот последний?

Но Зарудный очень настаивал на своем. Он созвал совещание адвокатов; некоторые поддержали мою точку зрения, но прибавили, что включение этого пункта в кассационную жалобу ничему не помешает, – пусть Сенат выскажется; другие, особенно О. О. Грузенберг, горячо соглашались с Зарудным. Жалобу написал Зарудный, но поддерживать ее в Сенате взялся Грузенберг.

К моему удивлению, Сенат отверг все поводы для кассации, казавшиеся мне гораздо более основательными, но именно этот пункт признал. Поэтому он кассировал приговор по делу Ксениинского института, но сохранил в силе остальные приговоры.

В составе отделения Сената, рассматривавшего мою кассационную жалобу, находился между другими сенаторами Фойницкий, про которого давно уже говорили, что в качестве профессора он учит студентов, как следует судить, а в качестве судьи – как не следует268. Отказ в признании необходимости злой воли для состава преступления и в полной кассации моего дела казался мне новым подтверждением этой старой характеристики269.

Решение Сената создавало странное положение. Я был приговорен по одному делу к одному году крепости. Приговор по этому делу вступил в законную силу. По другому делу я приговорен к трем месяцам крепости, и этот приговор кассирован. Но он не имеет влияния на совокупность: буду ли я по нему оправдан или вновь приговорен к тому же наказанию, надо мной висит год крепости, который и в том, и в другом случае неизменно останется годом крепости. Спрашивается: следует ли немедленно привести в исполнение этот приговор или суд обязан его отложить?

Из адвокатов один Н. Д. Соколов высказал мнение, что приговор будет отложен. Зарудный, Грузенберг, Андроников, еще несколько других думали, что приговор будет приведен в исполнение немедленно. Так же думал и я и готовился к переселению в крепость. Время шло, а меня в крепость не тащили. Палата, получив сенатское решение, приговора в исполнение не привела. Как она мотивировала это решение и мотивировала ли или даже не обсуждала этого вопроса, а просто просмотрела возможность посадить меня в крепость, – я не знаю.

В то же время случилось одно событие, важное для хода моего процесса. Кальварский, обиженный приговором по делу Ксениинского института, подал так называемую «явку с повинной», т. е. заявление, что автор инкриминируемой статьи – это он и что он требует привлечения его к суду270. Сделал он это, конечно, по соглашению со мной, и я был ему очень благодарен. Но, должен сознаться, вовсе не потому, чтобы чувствовал себя оскорбленным признанием моей виновности в распространении заведомо ложных сведений о правительственном учреждении, а по более эгоистическим мотивам. Теперь уже мне очень не хотелось идти в крепость, и если нельзя совсем уклониться от нее, то хотелось по возможности оттянуть ее. И Кальварский помогал мне сделать это. Я гарантировал ему защиту на суде, уплату штрафа, если он будет приговорен к таковому, поддержку в тюрьме в случае, если он попадет в нее. Зарудный тоже очень поддерживал его в этом.

В силу сенатского решения и «явки с повинной» Кальварского мы должны были судиться по этому делу вместе с ним в окружном суде. По причинам, оставшимся мне совершенно неизвестными и непонятными, прошел весь 1907 г.271, все первое полугодие 1908 г., – меня в суд по этому делу не звали. Конечно, я его не торопил, но и ничего не делал (и не мог делать), чтобы затормозить.

Между тем в 1907 г.272 я получил повестку с вызовом к следователю по новому делу. Вызов меня удивил: я уже давно не был более ответственным редактором и решительно не мог догадаться, в чем помимо газеты могут состоять мои прегрешения. Оказалось, что «новым» это дело было только относительно, что за ним уже была годичная давность, т. е. что повод к ней дала статья газеты, напечатанная давно, еще во время моего редакторства, но что только теперь дошло оно до следователя. Обвинение формулировалось как «оскорбление войск, располагающихся в Царстве Польском». При самом внимательном и преднамеренно-придирчивом прочтении инкриминируемой статьи я не мог найти, на что тут могли обидеться войска Царства Польского.

Сравнительно скоро состоялся разбор в окружном суде. Председателем суда был Вонлярлярский, близкий и давний знакомый Грузенберга и немного мой. Я встречал его в Смоленской губернии в имении родных моего гимназического товарища Богдановича, у которого я гостил несколько недель по окончании гимназии в 1883 г., когда Вонлярлярский, тоже помещик Смоленской губернии, был там мировым судьей; я бывал у него и в доме, и в камере мирового судьи при разборе дел. Человек он был вполне порядочный, судьей считался хорошим. Защищал меня Грузенберг.

Обвинительный акт производил прямо смехотворное впечатление, и притом, по-видимому, не только на меня и моего защитника, но и на судей и чуть ли даже не на прокурора (не помню фамилии).

Дело разыгралось курьезнейшим образом.

Грузенберг обратился с несколькими ходатайствами к суду. На все быстрый, почти без совещания, только с переглядыванием судей ответ:

– Отказать.

– Будет оправдание, – шепнул мне Грузенберг.

Поднялся прокурор и произнес ровно 5 слов:

– Поддерживаю обвинение по статье такой-то.

Подражая ему, Грузенберг произнес всего 4 слова:

– Прошу моего подзащитного оправдать.

Я отказался от последнего слова, находя, что вся возможная аргументация вполне исчерпана Грузенбергом.

Суд, видимо, только для приличия удалился, но через несколько минут вернулся.

– Оправдать.

Все заседание суда продолжалось 25 минут273.

После приговора Грузенберг познакомил меня с Вонлярлярским. Я напомнил ему наше недолгое знакомство. Он сказал:

– Как же, помню. Я все время смотрел на вас и спрашивал себя: тот или не тот? Вы сильно обросли.

Конечно, апелляция принесена не была. Так кончилось это пустое, бессмысленное дело. Но через несколько месяцев оно имело еще более курьезный эпилог.

Я получил повестку к следователю. Следователь был другой.

– Обвинение в оскорблении войск, расположенных в Царстве Польском, в статье, напечатанной в «Нашей жизни» в таком-то номере.

– Помилуйте, да я же уже судился по этому обвинению, – невольно воскликнул я.

– Где, когда, как? Этого быть не может!

Восклицание сорвалось у меня невольно, от удивления, и было без сомнения некоторой ошибкой. Если бы я его не сделал, глупое дело было бы вновь доведено до суда и я бы мог посмеяться над судом, особенно если бы я был осужден, что, впрочем, ввиду смехотворности обвинения было маловероятно. После приговора я мог бы вынуть из кармана приговор оправдательный и вручить его суду с замечанием о различии мнений двух отделений одного и того же суда. Силу получил бы первый приговор, и суд был бы поставлен в невыносимо глупое положение. Возможно, впрочем, что если не это отделение суда, то судебная власть вообще мне за это отмстила бы немедленным приведением в исполнение моего прежнего приговора.

Следователь был мне очень благодарен за указание и говорил, что он был бы поставлен в очень неприятное положение, если бы направил мое дело к прокурору, а между тем иначе он поступить не мог, так как не мог же он помнить всех бесчисленных литературных дел, разобранных судом.

Как могло произойти это двукратное возбуждение одного и того же дела? Вероятно, так. Штаб одного корпуса войск обиделся на нашу статью и выразил по начальству желание о привлечении меня к суду. Пожелание пошло по инстанциям и, наконец, дошло до оправдательного приговора. Одновременно обиделся и штаб другого корпуса и тоже направил жалобу по начальству, но с некоторым опозданием. Инстанции, по которым шло дело, были те же самые, но люди в инстанциях – разные, – и произошло то, что произошло.

Вслед за этим делом в моей подсудной карьере произошло нечто еще более изумительное. Вслед за первым новым или, лучше сказать, вновь откопанным старым делом пошло другое, такое же ново-старое дело, потом третье, четвертое и так далее (иногда одновременно по два дела). Лишь только было закончено дело о колбасе и я с полной уверенностью в близкой сидке обдумывал, какие вещи и книги взять с собой, какую работу взять себе для годичного заключения в крепости, как вдруг являлась новая повестка, новый допрос у следователя, новый процесс в суде. Если бы дело было действительно новое, то оно не влекло бы за собою отсрочки в отсидке, и совершенно естественно: иначе у приговоренного было бы слишком сильное побуждение совершать новые преступления, чтобы избавиться от наказания за старые. Но если вновь открывается преступление, совершенное до момента вступления приговора по старому делу в законную силу, то наказание за него должно быть наложено по совокупности, а следовательно, приговор по первому делу должен быть отложен.

И вот рьяная прокуратура в стремлении показать все преступления, совершенные в революционный год, делала все новые и новые открытия в пожелтевших листах старых газет и в завалявшихся на полках книжных магазинов или случайно найденных при обысках брошюрах. Эти открытия делали, вероятно, провинциальные жандармы, – эти первые стадии оставались от нас, самих преступников, скрытыми; но затем жандармы передавали их прокуратуре, а прокуратура, вместо того чтобы просто сдать нелепые жалобы в архив, возбуждала дела. Таких старых дел в эпоху 1907–1912 гг. было возбуждено множество. Так, я знаю, что книги Ренана, напечатанные и распроданные Глаголевым в революционную эпоху274, обратили на себя внимание прокуратуры только несколько лет спустя и вызвали предание суду издателя275. Но разница в положении Глаголева и большинства других издателей, с одной стороны, и моим, с другой, состояла в том, что у большинства преступных издателей были одно-два дела; открывались они, положим, в 1909 г., и в том же или в следующем году виновники садились в тюрьму. У меня же таких ново-старых дел оказалось около 10 (не считая первых 9), и самое их изобилие оказалось в мою пользу: излишек по отношению ко мне рвения прокуратуры вызвал то последствие, что оно не достигло своей цели и я от кары ускользнул. Странным образом интересы прокуратуры, состоявшие в том, чтобы выловить по возможности все преступления революционного года, вполне совпадали с моими как подсудимого, чтобы все мои преступления, мною забытые или даже никогда мне не бывшие известными, были открыты. Только одно маленькое отличие было между нашими интересами: мои состояли в том, чтобы мои преступления открывались не сразу, а в известной очереди. И случай изумительно благоприятствовал мне. Конечно, я не отказывался в этом отношении помогать судьбе.

Я знаю еще одного (и только одного) преступного издателя, судьба которого оказалась совершенно сходной со мной, – Н. Е. Парамонова, стоявшего во главе книжной фирмы «Донская речь» в Ростове-на-Дону. Против меня было возбуждено всего около 20 дел; против него что-то около 60, и точно так же преступность его многочисленных брошюр открывалась с желательной для него постепенностью, и год крепости, к которому он был присужден, как и я, все оттягивался и оттягивался, пока не пришла амнистия 1913 г.

О неизбежности амнистии в трехсотлетний юбилей дома Романовых я догадался не то в 1907, не то в 1908 г. Со мной не соглашались, с одной стороны, люди, верившие в близость новой революции: таких было немного, но они были, – по большей части из очень юных революционеров; с другой стороны, люди, думавшие, что Николай II в опьянении своей победы ни в каком случае амнистии своим врагам не даст. Я помню разговор, бывший, вероятно, в 1908 г., с Валерием Карриком (талантливым карикатуристом), который хотя и не был в это время юн, но по пылкости своих революционных убеждений верил в скорую революцию и прибавлял: «Ну а если ее не произойдет, то царь, обозленный и революцией 1905 г., и революционным движением следующих годов, опьяненный своей победой и вместе с тем дрожащий за свою колеблющуюся власть, никакой амнистии не даст». Я же отвечал: «К 1913 г. его победа будет полная, за власть дрожать он не будет, и именно в сознании своей победы по силе он должен будет дать амнистию уже в силу укоренившейся традиции». Таким образом, на моем общественном пессимизме я строил лично для себя оптимистическую надежду.

И вот у меня вставал вопрос: «Что же, дотяну я свои дела до 1913 года? Конечно, нет… По всей вероятности, нет… Ну а может быть, все-таки? Чем черт не шутит? Во всяком случае, торопиться в крепость мне нечего. А там обстоятельства покажут».

И вот однажды я помог случаю. Впрочем, и помощь моя была случайная. Но об этом в свое время, а теперь я закончу дело о колбасе.

В конце 1908 г. оно, наконец, было назначено в окружном суде.

Теперь, конечно, я или, лучше сказать, Зарудный, все еще относившийся к этому делу с большой горячностью, своевременно сделал заявление о вызове свидетелей. Мы вызвали главную виновницу всей кутерьмы, Худынцеву, вызвали мать и дочь Черняковских, еще двух-трех исключенных институток, вызвали Маштакова и одну классную даму, про которую институтки говорили, что она была добрая и их отстаивала. Прокурор вызвал начальницу института, даму с какой-то очень громкой фамилией, помнится, княгиню Голицыну.

За несколько дней до процесса ко мне звонок по телефону:

– Можно к вам приехать поговорить по делу? Классная дама Ксениинского института такая-то.

– Сделайте одолжение.

Приезжает классная дама (добрая и заступавшаяся), взяв с собой для подкрепления еще какую-то даму.

– Вы вызвали меня свидетельницей?

– Да.

– Ради бога, освободите меня. Мне сказали, что вы можете. Христом богом прошу.

– Да почему?

– Да зачем я вам? Я ничего не знаю. Я никогда по судам не ходила. Стыд какой! Я не могу. Освободите!

Дама чуть не плакала.

– Для вас стыд явиться на суд свидетельницей, и это вы говорите человеку, который явится в суд подсудимым, а несколько лет тому назад уже осужден судом как преступник, и представьте себе – не чувствует от этого стыда, – смеясь ответил я.

Конечно, я ее освободил.

Из других свидетельниц Худынцева оказалась жительствующей в Москве, но на суд приехала. Остальные наши свидетели явились. Было и недоразумение. Мы вызывали Анну Гуревич, и Анна Гуревич на суд явилась, очень удивленная: оказалась сестрой Любови и Виссариона Гуревич, ничего общего не имеющей с той, которую мы вызывали. Но начальница института, инициаторша всего процесса, вызванная прокуратурой, не явилась и даже сочла ниже своего достоинства прислать хотя бы медицинское свидетельство. Вероятно, она тоже считала стыдом ходить по судам, хотя не считала стыдом возбуждать глупые обвинения.

Председательствовал на суде К. Савич.

Дело было проведено хорошо. Были допрошены все свидетели. Если институтки трещали, выливая свою детскую, хотя уже ослабленную временем злобу на свое начальство, то Маштаков давал очень сдержанные и спокойные по форме, убийственные по существу показания. Режим института с его ослабевшими во время революции вожжами и потом с пробудившейся мстительностью за свою собственную слабость встал перед судом во всей красе. Черняковская рассказывала, как ей кричала Голицына:

– Ваша дочь должна быть взята в 24 минуты!

– Вы, верно, хотите сказать: в 24 часа, – поправил Зарудный.

– Нет, именно в 24 минуты; и тот же самый срок Голицына назначала другим исключенным ученицам. Их буквально выгоняли, не давая времени собрать вещей. Выгоняли прямо на улицу, – у них не было родных в Петербурге. Нескольких я приютила у себя, хотя места у меня было мало276.

Зарудный был превосходен и в ведении допроса, и в защитительной речи.

Последнее слово я посвятил Кальварскому, подчеркивая у него глубокую убежденность в своей правоте, заставившую его без всякой нужды устроить явку с повинной: ни по закону, ни по литературным обычаям он не был обязан к этому.

Вдруг Савич оборвал меня:

– Вы произносите похвальное слово Кальварскому. В последнем слове вы должны защищаться, а не защищать других. Я вам запрещаю это.

Это было, конечно, совершенно неправильно и вместе с тем сказано крайне грубо.

– Если мне не позволяют защищаться как я умею, мне остается только замолчать, – сказал я и сел.

Суд удалился. Приговор: Водовозова подвергнуть штрафу в 50 рублей, Кальварского – штрафу в 25 рублей. Княгиню Голицыну за неявку в суд без уважительных причин оштрафовать на 50 рублей.

Таким образом, мое преступление было оценено совершенно так же, как и Голицыной. Морально приговор был полным оправданием. Практически это означало штраф в 25 рублей, так как мой личный штраф погашался годом крепости. А так как надо мной в это время тяготел еще один процесс и в оттяжке при помощи колбасного дела я не нуждался, то все с той же узкопрактической точки зрения я хотел примириться с приговором.

Но Зарудный закусил удила:

– Я недоволен. Приговор несправедливый. Я требую, чтобы ты перенес его в судебную палату.

И дело перенесено в апелляционном порядке. Жалобу писал Зарудный, и он же потребовал, чтобы мы, подсудимые, на суд не являлись, – мы ему только мешали. Дело же такого рода, что личная явка подсудимых необязательна.

Вечером в день суда торжествующий голос Зарудного в телефон:

– Полное оправдание обоих.

Потом он рассказывал:

– Превосходная обстановка суда. Суд, прокурор, судебный пристав и я. Никого больше: ни подсудимых, ни свидетелей, ни репортеров, ни публики, ни одного человека. Нет возбуждения, нет страстей. Нет любопытства. Царит одна логика. Судьи слушают внимательно, бесстрастно и добросовестно. Я доказал им нелогичность приговора окружного суда и твою правоту, – и они вынесли оправдательный приговор.

Это было в 1908 г. Через 16 лет я встретился с моим судьей Савичем в Берлине. Судья и осужденный им преступник оказались выброшенными одной и той же революционной волной на другой берег и находились приблизительно в одинаковом положении. В это время я имел литературную работу в книгоиздательстве З. И. Гржебина277, а именно редактировал небольшой «Настольный энциклопедический словарь», типа павленковского словаря278. Работа продолжалась почти два года. Издательство Гржебина уже приближалось к краху, и это иногда сказывалось в задержках в выплате вознаграждений и во многих других признаках, но еще старалось скрывать это и работу продолжало. Из всех отделов словаря меня наиболее затрудняла юриспруденция. Я сам юрист по образованию, но со времени революции 1917 г. я не имел никакой возможности следить настоящим образом за той правовой революцией, которая производилась советской властью. До осени 1922 г., пока я жил в России, я чувствовал эту революцию на своей спине, но осмыслить ее юридически и выразить ее в научных терминах не мог. Большую часть времени я не имел даже возможности следить за ней по советским газетам: я их не получал; следить же за ними по уличным расклейкам было очень трудно, а систематически – и невозможно. Не мог пополнить пробела своего образования и в Берлине, где даже не было порядочной русской библиотеки. Поэтому я непременно должен был найти специалиста. Но это было очень трудно: знаний в этой области в то время было очень мало.

В Праге еще имелось среди эмиграции несколько юристов, добросовестно изучавших советское право, но в Берлине их я долго не находил. Ко мне обращался с предложением своих услуг Гогель, юрист в прошлом очень заслуженный, но скоро я убедился, что его юридическое образование, как и мое, остановилось на 1917 г. и его статьи, весьма дельные по отношению к западному праву, были совершенно никуда не годны, поскольку они касались советской России.

И вот ко мне с предложением услуг пришел Савич. Я его не узнал и в первое время имел с ним дело как с совершенно незнакомым мне человеком. И только недели через две в моей памяти всплыло смутное воспоминание.

– Вы не были ли членом Санкт-Петербургского окружного суда? – спросил я его.

– Был.

– Не судили ли вы меня по делу Ксениинского института?

– Судил.

Мы погрузились в область прошлого. Он хорошо помнил мое дело и только прочно забыл его эпилог – отмену приговора в судебной палате, так что даже пытался отрицать этот факт. По-прежнему он признавал правильность своего приговора, настаивая на том, что мои свидетели, несмотря на свое единодушие, не могли доказать неправильности жалобы Голицыной.

Как мой сотрудник Савич оказался вполне на высоте своей задачи. Он следил за советской общей и специально юридической литературой и знал советское право. Но, будучи решительным ненавистником советской власти, он был склонен помещать в своих словарных статьях некоторые факты, если они дурно говорили о советской власти, хотя бы их истинность могла быть подвергнута основательному сомнению.

– Если бы советская власть имела возможность и желание привлечь вас к суду за сообщение подобных фактов и судил бы вас судья с такими же требованиями от писателя, как вы сами, то вы были бы осуждены, – говорил я ему, – притом осуждены с гораздо большим основанием, чем осудили меня вы.

Он не мог возражать на это, ссылаясь только на сообщения эмигрантской прессы.

В его статьях встречались ошибки по отношению к западноевропейскому конституционному праву, которое он, видимо, знал плохо, но большого значения они не имели, так как это была область моей специальности и я без труда исправлял их.

В общем, он был хороший работник и работал у меня, пока Гржебин вместе с моим словарем не вылетел в трубу. Неприятной чертой Савича было умение пользоваться своим положением единственного специалиста по советскому праву для чрезмерного повышения своего гонорара, чего я должен был (с большим трудом) добиться для него от Гржебина. Кроме того, характер у него был, видимо, очень тяжелый; он каждое свое слово в статье, даже явно несправедливое, отстаивал с неприятным упорством против моих поправок, хотя в конце концов всегда уступал и даже признавал меня «хорошим редактором». По политическим убеждениям он был сторонник Кирилла Владимировича.

Как я уже сказал, дело о колбасе было не последнее мое дело; у меня в запасе оказывалось их достаточно. Один раз я помог судьбе. Случилось это так.

Однажды, не то в 1908, не то в 1909 г.279, явился ко мне молодой человек, мне не знакомый, по фамилии Бергер и очень взволнованным тоном рассказал следующее.

В революционный год он издал довольно большое количество радикальных брошюр. Все они сошли с рук ему благополучно, но вот теперь, через 3 или 4 года, одна из них попалась. Это был небольшой, страниц в 30, сборник радикальных стихотворений280. Привлекают его по статье 129, т. е. по страшной статье о призыве к ниспровержению строя, грозящей как максимум каторжными работами с лишением прав состояния, но по которой за литературные преступления, как показывала практика, суды систематически назначали один год крепости. Год крепости ему не улыбался, и он, зная, что мне таковой все равно грозит и что новый процесс мне обещает даже отсрочку, пришел ко мне с просьбою: не соглашусь ли я взять его грех на себя. Брошюра была издана анонимно, и это вполне возможно.

Я просмотрел книжку. Мне она крайне не понравилась. В книжку каким-то ветром занесло «Послание к Чаадаеву» в прежней редакции («Любви, надежды, гордой славы»)281, но, за этим единственным исключением, все остальные стихотворения свидетельствовали лишь о крайне низком эстетическом вкусе составителя. Тут было стихотворение Щепкиной-Куперник о матросе, вернувшемся из-под Цусимы и узнавшем о гибели отца, брата и жены в день гапоновского расстрела; кончалось стихотворение словами: он поднял к небу «глаза; в них страшная клятва была и будущей мести гроза»282. Остальные стихотворения были такой же трескотней. Каляев «бросал всем тиранам, не робея, стальной рукой неотвратимый взмах»283. Было стихотворение Чуковского (переведенное с английского) «Пионеры», в котором пионеры стучат топорами, взрывают динамитом скалы, пробивая себе путь к светлому будущему284, и ряд других таких же285. Но революцию тут могла увидеть только болезненная фантазия жандармерии или прокуратуры. Явная слабость стихотворений заставила меня сильно колебаться. Уж очень не хотелось фигурировать в качестве составителя этого совершенно бездарного сборника, и я это высказал Бергеру:

– Если бы сборник судился в литературном суде, то я охотнее выступил бы прокурором, чем подсудимым.

Но сборник мог затянуть мое состояние подсудности еще на год, и желание добиться этого превозмогло мои колебания.

Я дал Бергеру свое согласие, которого он ожидал в большом волнении. Мы сговорились, что он скажет на допросе следователю, что действительным издателем был я, а он только по моему поручению договорился с типографией и отвез в нее приготовленную рукопись (это показывал заведующий типографией). Я должен был признать свое издательство и подтвердить в подробностях показания Бергера.

Бергер обязался организовать защиту и предложил для меня известного тогда адвоката С. Андреевского с тем, что себе он пригласит М. Гольдштейна. Я охотно согласился; мне самому хотелось послушать очень редко выступавшего в это время знаменитого оратора, которого я раньше слышал всего один раз в жизни, лет за двадцать перед тем.

Дело пошло как по маслу, т. е. с достаточной для многих целей медлительностью. Приблизительно через год я получил обвинительный акт286 и повестку в суд.

Обвинительный акт весь состоял из бесчисленных стихотворных цитат, так что с первого взгляда производил впечатление фельетона провинциальной газеты, написанного вперемешку прозой и стихами. Инкриминировались стихотворения Каляева и Чуковского, причем в последнем невежественная и болезненная фантазия прокурора увидела символику, которой там не было и в помине; топоры и динамит для него символизировали террор, а скалы и леса – самодержавие287. Очевидно, что если бы имя Пушкина и почти столетняя давность не санкционировали «Послания к Чаадаеву», то «обломки самовластья» в нем прибавили бы еще одно звено к цепи прокурорских доказательств, – но поднять на Пушкина руку, вооруженную статьей 129, прокурор все же не решился.

Я привлекался как главный виновник, Бергер – как мой пособник, что было совершенно нелогично: если наши согласные показания были ложны, то он был главный и единственный виновник, а если верны, то он был в этом ни при чем. Обвинительный акт не опровергал наших показаний и тем не менее привлекал Бергера к суду.

Я явился в суд [15 декабря] в назначенное время – 10 часов утра, мой товарищ по скамье подсудимых был налицо, адвокаты, лучше знакомые с привычками суда, явились часам к 12. Дело стояло на очереди первым, но по каким-то причинам очередь была изменена, и до нас она дошла только часам к 6. Суд не стеснялся с временем не только подсудимых и свидетелей, но и адвокатов, которые без толку должны были потерять целый рабочий день.

Наконец, дело началось. Оно заинтересовало публику, главным образом судейскую, и заинтересовало потому, что выступал популярный Андреевский. Места для публики были переполнены. Был прочитан стихотворный обвинительный акт, допрошены подсудимые, давшие совершенно согласные (для добросовестности можно сказать: согласованные) показания, допрошены немногочисленные, имевшие чисто формальное значение свидетели; прокурор произнес краткую речь, в которой настаивал на моем намерении разрушить русское государство посредством неотвратимого взмаха стальной руки, топоров и динамита288, а по отношению к Бергеру отказался от обвинения ввиду согласных показаний подсудимых, не противоречащих им показаний типографа и отсутствия каких бы то ни было противопоказаний. Настаивание на преступности топоров и динамита было особенно неумно, так как во время произнесения его речи на судейском столе уже лежал предоставленный нами английский подлинник стихотворения; прокурор о нем даже не упомянул, настаивая на символическом значении стихотворения и применении его к русской революции 1905 г.

Затем произнес свою речь Андреевский. Речь была действительно образцовая. Поэт-парнасец289 и юрист сказались в ней в превосходным сочетании. Он сказал, что если бы я судился с литературной точки зрения, то он, Андреевский, поддерживал бы обвинение, но оснований для обвинения юридического в сборнике нет. Он подробно разобрал речь прокурора и не оставил в ней камня на камне, в особенности по отношению к «Пионерам», которые он сличил с английским подлинником. Указал и на то, что его положение как защитника было бы труднее, если бы прокуратура сочла нужным привлечь меня к ответственности и за Пушкина290.

Гольдштейн счел нужным на всякий случай тоже произнести речь в защиту Бергера, хотя, в сущности, она была не нужна ввиду отказа обвинителя.

Последних слов не было.

Суд совещался недолго и вынес обоим подсудимым оправдательный приговор.

Здравый смысл на этот раз победил.

С моей личной точки зрения (опять-таки совпадающей с прокурорской), обвинительный приговор, поглощаемый другим обвинительным приговором, был бы удобен: он дал бы право на затяжное кассационное разбирательство в сенате. Но можно было обойтись и без него, так как у судебного следователя уже находилось другое мое дело, на этот раз созданное только жандармерией и прокуратурой без всякого содействия с моей стороны.

Из суда я отправился в редакцию газеты «Слово», в которой я иногда писал после окончательной гибели «Нашей жизни», и там написал репортерскую заметку о моем деле. Я дал ей заголовок «Литературный вечер в зале Судебной палаты»291 и составил ее в ироническом тоне. У меня осталось в памяти, что гонорар за нее я получил в размере 12 рублей, – это был мой заработок за день потерянного времени, но не труда: таковой был целиком со стороны прокурора и Андреевского; написать же отчет под свежим впечатлением было очень легко.

Я не стану говорить об остальных моих литературных процессах. Частью они совершенно улетучились из моей памяти292, частью они не кажутся мне интересными. Но – «еще одно, последнее сказанье».

В начале 1912 г. окончилось последнее, как мне казалось, дело. Палата приговорила, Сенат отверг. Ждать было больше нечего. Или нет: ждать следовало исполнения приговора через 3–4 недели.

Было известно, что условия сидки в Двинской крепости лучше, чем в других крепостях. Комендант крепости, старый генерал293, очень добродушный и порядочный человек. Офицеры действуют в пределах инструкций, даваемых генералом. Камера просторная, светлая, книги пропускаются без замедления, свидания даются без труда. Летом даже выпускают на Двину купаться под охраной солдата. Во время проезда через Двинск я один раз остановился в нем, посетил там одного заключенного и убедился в справедливости сведений. Там отбывали свое наказание и Мякотин с Пешехоновым294 и помимо купанья имели удовольствие видеться друг с другом на прогулках по крепостному двору, несмотря на одиночный характер заключения. Все располагало к тому, чтобы сесть именно там.

Сделать это было не трудно. Нахождение под залогом не препятствует разъездам: надо только извещать о перемене адреса. И вот следовало к моменту приведения приговора в исполнение оказаться в Двинске; тогда приговор законным образом был бы приведен в исполнение именно там. Так сделали в свое время и Мякотин с Пешехоновым. Нужно было только хорошо приноровить время своего отъезда туда, чтобы, с одной стороны, не быть застигнутым приговором в Петербурге, а с другой – не провести слишком много времени в Двинске зря.

И вот я уже отбирал книги и вещи для поездки в Двинск. Никаких надежд и возможностей, казалось, не было. Ровно год оставался до ожидаемой амнистии. Его и придется провести в крепости. Я запасся на время сидки подходящей работой.

И вдруг – повестка к судебному следователю. Было точно чудо. Вопреки всем основаниям, всем надеждам. Но далее еще чудеснее.

У меня как-то совершенно улетучилось из памяти, в чем состояло это последнее дело. Была ли это газетная статья или какая-нибудь из моих брошюр – не помню. Но вновь возродилась надежда на год задержки.

Дело сначала пошло быстрее, чем я хотел.

Фамилия следователя, к которому я попал, была Головня. В первый раз за время моего состояния подсудности я попал к какому-то держиморде.

– Итак, вы изволите утверждать, что не имели преступного намерения. А как вы объясняете… – не с иронией, а с каким-то грубейшим издевательством допрашивал меня Головня. Все поведение его, вся система допроса, – вызвав к какому-либо часу, заставлять ждать в приемной 3–4 часа и более, – все это имело нарочито злобный, издевательский характер. Не понимаю, как никто раньше не дал ему пощечины, – он точно хотел ее (а может быть, и в самом деле хотел). Я человек очень сдержанный, но у меня чесались руки.

Вместе с тем все мои попытки сорвать допрос и добиться отсрочки, раньше нередко увенчивавшиеся успехом, при Головне своей цели не достигали. В два-три допроса он закончил исполнение своих обязанностей по отношению ко мне и сказал:

– В следующий раз я вызову вас, вероятно, в такой-то день (очень скоро) и предъявлю вам дело как оконченное. А через месяц или полтора вы будете на скамье подсудимых.

Вопреки всем прецедентам, Головня потребовал от меня второй тысячи рублей как залога. Пришлось ее внести.

Не знаю, понимал ли он, произнося последнюю угрозу, что скамья подсудимых для меня совершенно не страшна, что ему за нее я все-таки благодарен и был бы благодарен еще более, если бы он выдумал еще одно-два обвинения.

И я рассчитывал. Значит, суд – еще весной. Обвинительный приговор неизбежен. Значит, Сенат. А осенью – все-таки сидка. Правда, не год, а меньше.

Но вот прошел назначенный день, – нет повестки. Прошла еще неделя, – все нет.

И вдруг читаю в газетах: вчера в здании окружного суда в камере судебного следователя Головни был обыск. Головня арестован. Он обвиняется в присвоении значительной суммы денег, находившихся у него – не помню, на каком основании.

По слабости человеческой натуры, я очень порадовался чужому несчастию. Порадовался особенно: никогда ни к кому из лиц, с кем я имел дело по поводу моих литературных дел, личной злобы я не питал; не питал их ни к прокурорам – которых я, впрочем, и не видал иначе как в день суда, и притом на некотором расстоянии, слишком большом для моего недостаточного зрения, – ни к судьям. Тем более к судебным следователям, с которыми приходилось иметь всего более близкие отношения, но которые все были людьми вполне культурными и порядочными. Головня составлял редкое исключение. И злобу я питал не потому, чтобы он раскрывал и делал тщетными мои ухищрения для заторможения дела, – к этому я привык и признавал его вполне в своем праве. Чувствовал злобу за его недопустимую, оскорбительную манеру вести себя.

Теперь я уже чувствовал себя в полной безопасности. Дело, конечно, возобновится, когда новый следователь ознакомится с ним. Но раньше осени оно до палаты не дойдет. Там – Сенат, а там, в феврале 1913 г., – и амнистия. В худшем случае посидеть придется два-три месяца, а вероятнее, и того не будет.

Случилось еще лучше. Новый следователь, видимо, не успел ознакомиться с делом до осени. А осенью состоялся тайный (но ставший известным) приказ по судебному ведомству приостановить в ожидании амнистии литературные дела, находившиеся в порядке производства295. А там действительно последовала теперь уже всеми ожидаемая амнистия296. Она была не полная, но на литературные дела была распространена. Мой залог я получил обратно, в том числе и вторую тысячу рублей, внесенную через Головню.

Я подробно рассказал свои литературные дела, державшие меня 7 лет под дамокловым мечом приговора к году крепости. Я был все время на свободе под гарантией залога, сперва в 1000 рублей, потом в 2000 рублей. Я имел возможность разъезжать по России для чтения лекций и по другим надобностям, только извещая судебную власть о своих разъездах, и то не всегда. Я даже раз уехал за границу (в Турцию в 1909 г.), но эта поездка была сопряжена со значительным риском: если бы я был вызван к суду в момент отсутствия, то залог был бы конфискован, а я по возвращении арестован. Но я поручил Зарудному следить в суде за моим делом и в случае опасности вызвать меня назад телеграммой.

Очень неприятная сторона была в том, что состояние под приговором лишало меня по избирательным законам как 1905 г., так и 1907 г. избирательных прав. Но отбытие наказания и даже амнистия от этого последствия не освобождали. В законе сказано: не имеют прав лица, судившиеся за преступление, влекущее за собой лишение или ограничение в правах состояния, и судом не оправданные, хотя бы дело было окончено за давностью, вследствие помилования или по другим причинам. Я судился по статье 129, карающей как максимум каторжными работами с лишением прав, и не только не был оправдан, но [и] был обвинен, хотя и приговорен к минимальному наказанию, допускаемому этой статьей, а именно к крепости без лишения прав.

Аналогичная статья имелась и в нашем земском положении. Имелась и практика, доходившая до Сената, и сенатская практика колебалась: иногда на лиц, приговоренных без лишения прав, действие этой статьи распространяли, а иногда – нет.

При составлении списков избирателей для выборов в III Думу, когда я обладал достаточным имущественным цензом (квартирой) в течение уже достаточного срока, я в список избирателей включен не был; не был – в силу своей подсудности.

Вопрос был тогда (для выборов в Государственную думу) внове и заинтересовал и литературу, и адвокатуру. Известный адвокат Маргулиес первый – раньше, чем я сам успел как-нибудь реагировать на это мое исключение, – предложил мне опротестовать в Сенат решение комиссии по делам о выборах. Я принял предложение с благодарностью. Маргулиес отстаивал мои права в Сенате, доказывая, что хотя я судился по статье 129 и обвинен, но, будучи приговорен к крепости без лишения прав, я должен быть признан оправданным по обвинению в тяжком преступлении и обвиненным только за проступок, не влекущий таких последствий; следовательно, мой приговор не должен вести за собой и частичного правопоражения. И он ссылался на более ранние, сейчас мною упомянутые сенатские решения.

С точки зрения буквального смысла закона его толкование должно быть признано натянутым. Но общему духу закона оно вполне соответствовало. В самом деле: человек приговорен к наказанию, не влекущему за собой правопоражение и даже принадлежащему к числу так называемого custodia honesta297. За что же подвергать его правопоражению? За то, что его преступление в уголовном кодексе помещено где-то рядом с более тяжелыми преступлениями? Тем не менее Сенат под давлением министра Щегловитова решил дело против меня, и об этом решении по делу Водовозова говорил в Думе Щегловитов, и оно же послужило прецедентом для лишения прав Муромцева и других перводумцев, литераторов Мякотина и многих других. Амнистия 1913 г. наших прав не восстановила, и если бы произошли еще новые выборы по старому закону, то все мы не могли бы получить ни активного, ни пассивного права голоса.

В связи с моими процессами я расскажу здесь один удивительный и очень трогательный эпизод.

В начале 1911 г. – телефонный звонок:

– Говорит Максим Ковалевский. Мне нужно поговорить с вами по делу, вас касающемуся. Приезжайте, пожалуйста.

Я приехал.

– Скажите, пожалуйста, ведь над вами тяготеет приговор к одному году крепости?

– Да.

– Если вы считаете возможным, то ответьте мне на интересующий меня вопрос. Почему вы не уезжаете за границу? Ведь через два года, наверное, будет амнистия. Два же года эмиграции лучше года крепости.

– У меня есть несколько причин, но в настоящее время главной является та, что за меня лежит залог в тысячу рублей. Эти деньги принадлежат не мне; я должен их возвратить, а средств у меня к этому нет.

– А если бы у вас эта тысяча была, вы уехали бы?

– Мне не приходилось думать об этом. Но, вероятно, да. Конечно, тогда, когда сидка приблизилась бы. Теперь до нее еще по крайней мере несколько месяцев.

– Ну так вот что. Если вы надумаете бежать, то тысячу рублей я могу вам дать. Когда решите, скажите.

Лично с Ковалевским я никогда не был близок. Я бывал у него в квартире на разных заседаниях, которые у него происходили довольно часто; встречались мы и в других местах, но и только. Никаких прав на особый ко мне и моему положению интерес со стороны Ковалевского я не имел. Никакого намека ему я не делал. Его предложение было для меня так же неожиданно, как и вызов к Головне, и оно очень меня тронуло и оставило теплую и благодарную память о Ковалевском.

Воспользоваться им мне не пришлось298.

Мои процессы и амнистия 1913 г. были для меня последними отзвуками первой русской революции, поскольку она была связана с моей личной судьбой. Рядом с ними шла уже мирная, вошедшая в свои берега жизнь. Тут была деятельность двух спокойных Дум, 3‐й и 4‐й, тут жила своею жизнью и литература. В той и другой я тоже принимал участие, и о той и другой у меня тоже есть свои воспоминания.

Прага, 1 сентября 1931 г.

245

В четырех обвинительных актах от 10, 12, 24 апреля и 12 мая 1906 г. упоминались статья «События в Харбине» (Народное хозяйство. 1906. № 29. 19 янв.), заметка в разделе «Выборы и партии» с цитированием воззвания Петербургского объединенного комитета РСДРП (Наша жизнь. 1906. № 391. 11 марта), статья «Странички жизни» (Там же. № 402. 24 марта), письмо Александра Микеладзе в «Отделе писем» с редакционной заметкой «Петиция Грузии» (Там же. № 410. 2 апр.), заметка «К разгрому Ксениинского института» (Там же. № 413. 7 апр.), статьи «Об активном выступлении» (Там же. № 414. 8 апр.) и «К съезду социал-демократической партии. Проекты аграрных реформ» (Там же. № 412. 6 апр.). В. В. Водовозову как ответственному редактору газет «Народное хозяйство» и «Наша жизнь» инкриминировалось распространение сочинений, заведомо для него возбуждавших соответственно «к нарушению воинскими чинами обязанностей военной службы», «учинению бунтовщического деяния», «ложных о деятельности должностных лиц Ксениинского института сведений» и «к ниспровержению существующего в государстве общественного строя» (Дело В. В. Водовозова в С.-Петербургской судебной палате по обвинению в девяти литературных преступлениях, совершенных им в качестве редактора «Нашей жизни», «Сборника программ политических партий в России» и др. С. 3–4, 10–22).

246

Речь идет о третьем выпуске «Сборника программ политических партий в России», изданном в мае 1906 г. как № 3 журнала «Вестник свободы» под редакцией В. В. Водовозова. Поскольку законом о печати от 24 ноября 1905 г. периодическим изданиям была предоставлена относительная свобода, а брошюры по-прежнему оставались под гнетом предварительной цензуры, то многие издатели выпускали их в форме номеров журналов, на которые даже не принимали подписку. Так, в апреле 1906 г. под видом № 1 и 2 «фиктивного» журнала «Вестник свободы» вышли два выпуска брошюры Водовозова «Всеобщее избирательное право и его применение в России». Издание третьего выпуска «Сборника…» с публикацией в нем «Программы партии социалистов-революционеров» и «Постановлений делегатского съезда Крестьянского союза 6–10 ноября 1905 г.» было расценено С.-Петербургской судебной палатой как несколько преступлений: в обвинительном акте от 17 июня 1906 г. Водовозову инкриминировалось распространение «сочинений, заведомо для него возбуждавших к учинению бунтовщического деяния, ниспровержению существующего в государстве общественного строя, неповиновению и противодействию закону и законному распоряжению власти» (Там же. С. 22–26).

247

Ср.: «22 марта редактор “Народного хозяйства” и “Нашей жизни” В. Водовозов вызывался к судебному следователю для допроса по обвинению в напечатании в названных газетах двух статей. Одна, в № 29 “Народного хозяйства”, представляет перепечатку из газеты “Наш край”, в которой описываются события в Харбине в октябре месяце и между прочим речь полковника Б. к солдатам; в этой речи полковник Б. говорил, что Государь Император Манифестом 17 октября выразил свою волю и что солдаты обязаны повиноваться этой воле, даже если бы какие-либо власти ей противились и давали приказания, явно противные воле Государя; такие приказания не должны быть исполнены. В этом заявлении полковника Б., напечатанном в местной газете и перепечатанном “Народным хозяйством”, прокуратура усмотрела обращенный к войскам призыв к неповиновению законным властям (это – в призыве повиноваться воле Государя) и привлекла за нее Водовозова по 129‐й ст., п. 5. Другое обвинение, по п. 1 ст. 129, предъявлено ею за напечатание в № 391 “Нашей жизни” извлечения из обращения комитета с.-д. к рабочим, в котором либеральная буржуазия высмеивается за бумажные протесты против смертной казни и высказывается убеждение, что только борьба народных масс положит конец гнусному издевательству над народом. В этом предсказании прокуратура узрела призыв к бунту. На допросе Водовозов заявил, что первое обвинение он считает прямо смешным, второе немногим лучше. Обвиняемый оставлен на свободе до судебного разбирательства» (Наша жизнь. 1906. № 401. 23 марта).

248

Правильно: «У кого не слабели шаги перед дверью тюрьмы и могилы?» – строка из стихотворения Н. А. Некрасова «Не рыдай так безумно над ним…» (1868).

249

Правильно: 17 августа 1907 г.

250

Ксениинский институт – институт благородных девиц для обучения и воспитания дочерей генералов, офицеров и гражданских чиновников, личных и потомственных дворян; был учрежден 25 июля 1894 г. в ознаменование бракосочетания дочери императора Александра III великой княжны Ксении Александровны; открыт 25 марта 1895 г.; находился в ведении Собственной его императорского величества канцелярии по учреждениям императрицы Марии.

251

Дискреционная власть – право должностного лица или государственного органа действовать по своему усмотрению.

252

См.: «Расправившись с преподавателями, княгиня Голицына, при благосклонном участии почетного опекуна шталмейстера Трубникова, принялась за воспитанниц, наиболее виновных, по ее мнению, в составлении “дерзких” петиций в октябре прошлого года: истинный педагог не спешит, он тщательно обдумает поход против воспитанниц и обрушится на них, когда они беззащитны и менее всего ожидают удара. В феврале была исключена воспитанница I курса Х[удынцева] за то, что ела колбасу (на первой неделе Великого поста!) в присутствии классной дамы, “демонстративно”, по выражению ее сиятельства. На днях исключены 5 воспитанниц I курса за то, что не пожелали заниматься с г. Сенюхаевым (занявшим бойкотируемое место) в сверхурочное время, после всенощной, накануне Благовещения. Заодно со старшей сестрой исключена из младшего класса одна воспитанница. Никакой жалости не чувствуют разбушевавшиеся на просторе сердца сановитых педагогов: воспитанницы изгоняются немедленно на улицу; не дают им возможности ни проститься с подругами, ни подыскать себе приюта для ночлега, ни запастись какими-нибудь средствами (даже без подушек и белья!). Несчастные сироты! Некому за них заступиться!» ([Кальварский Е. Д.] К разгрому Ксениинского института // Наша жизнь. 1906. № 413. 7 апр.).

253

В заявлении, которое воспитанницы Ксениинского института подали в соединенное бюро союза родителей и педагогов еще в декабре 1905 г., говорилось: «В переживаемое нами время, когда общество, ища свободы и правды, разбирает всевозможные вопросы, освещает все темные уголки, следует обратить особенное внимание на женские институты с их исключительным режимом, который убивает малейшее проявление самостоятельности, мысли и индивидуальности. Мы больше не кисейные барышни, мы сознаем, что учиться и развиваться в таких условиях немыслимо, и всеми силами души протестуем против существующего институтского режима, против отживших традиций и рамок, которые нас душат. На основании всего сказанного мы требуем, наравне с нашими товарищами по другим учебным заведениям, автономии, дающей возможность учащимся нормально развиваться, и надеемся, что союзы учителей и родителей поддержат нас в этом справедливом требовании» (Требования институток // Биржевые ведомости. 1905. № 9110. 16 нояб.). Созванная 18 ноября конференция всего преподавательского и воспитательного персонала профессиональных курсов и общих классов Ксениинского института, посчитав, что «бунт» вызван нервным напряжением и подростковой неуравновешенностью воспитанниц, приняла решение распустить их по домам до 20 января 1906 г. (см.: Лобок Д. В. «Мы не кисейные барышни!» (Ксениинский институт в период первой русской революции 1905–1907 гг.) // Историческая наука и образование: прошлое, настоящее и будущее. Чебоксары, 2019. С. 224–231).

254

Неточность: 10 декабря 1905 г. в правление Ксениинского института поступили заявления трех преподавателей, в том числе П. Л. Маштакова, о том, что в силу решения «Союза учащих в кредитных учебных заведениях» они примыкают ко всеобщей политической забастовке и прекращают вести занятия, вследствие чего 12 декабря забастовщики были уволены, а 28 декабря – еще один за проявленную солидарность с сослуживцами (см.: Лобок Д. В. Указ. соч.).

255

Правильно: М. П. Черниковой.

256

В. С. Аксаков не был племянником И. С. и К. С. Аксаковых.

257

В качестве свидетелей на суде выступили М. П. Черникова и Н. А. Бойно-Родзевич (старшая сестра двух воспитанниц – Ксении и Анны), а также бывший преподаватель русского языка в Ксениинском институте Н. В. Балаев (см.: Дело В. В. Водовозова // Речь. 1906. № 141. 18 авг.; Дело В. В. Водовозова в С.-Петербургской судебной палате по обвинению в девяти литературных преступлениях, совершенных им в качестве редактора «Нашей жизни», «Сборника программ политических партий в России» и др. С. 28–34).

258

Л. В. Ходский показал, что и в печати, и на митингах В. В. Водовозов «в горячих речах» призывал к выборам и «даже подвергался нападкам со стороны газет, которые, как, например, “Сын Отечества”, принадлежали к партии, бойкотировавшей Думу» (Дело В. В. Водовозова… С. 27–28).

259

В. С. Аксаков заявил: «Нет сомнения, что во многих из напечатанных подсудимым статей прямого призыва к бунтовщическим действиям не имеется, но чем умнее автор, тем больше он старается высказываться не прямо, а между строк, и несомненно, что в тех статьях, которые инкриминируются Водовозову, такой призыв к бунтовщическим действиям среди строк имеется. Всего яснее они в статье под названием “Программа партии социалистов-революционеров” и особенно в статье под названием “Постановления делегатского съезда всероссийского крестьянского союза”, напечатанных в 3‐м номере “Вестника свободы”. Все эти произведения пропитаны духом социализма, все они восстают против существующего государственного и общественного строя, как строя капиталистического и самодержавного, и призывают к его ниспровержению во имя социализма и демократической республики, путь к которой они указывают через учредительное собрание» (Там же. С. 34–35).

260

Автор неточно цитирует одно из постановлений съезда Крестьянского союза: «Считать врагами народа всех, кто будет принимать участие в выборах в государственную думу» (Там же. С. 46).

261

В рукописи далее зачеркнуто: «Скажите, многие из вас согласятся распространять произведение, в котором вас клеймят таким эпитетом? Наверное, нет. А я это делаю».

262

Неточно цитируются слова Григория Отрепьева из трагедии А. С. Пушкина «Борис Годунов».

263

Свое «последнее слово» В. В. Водовозов завершил так: «Я – на скамье подсудимых за напечатание постановлений крестьянского союза; между тем все газеты, – “Новое время” и другие, печатали те же постановления, и их редакторы не находятся на скамье подсудимых. (Председатель: Еще раз запрещаю вам касаться посторонних лиц). Хорошо. Повторяю, я глубоко уважаю скамью подсудимых, которую не раз занимали благороднейшие люди человечества и обращали в трибуну для защиты права, и мне стыдно сидеть на ней по тем смехотворным обвинениям, которые уже так полно оценены моим защитником и которые не дают ни повода, ни материала для такой борьбы. Полгода я уже нахожусь под дамокловым мечом вашего приговора; я знаю, что мне грозит тюрьма, крепость, даже лишение прав состояния и ссылка на поселение, но я все время был совершенно спокоен и буду совершенно спокоен, когда моя судьба скроется на полчаса в тайниках вашей совещательной комнаты, и это потому, что, при всем моем уважении к вашему суду, есть еще другой суд, которым я дорожу гораздо больше, – это суд общественного мнения. Его приговор я на этот раз знаю заранее, – он будет за меня. Тем не менее, дорожа достоинством русского суда, прошу вас, оправдайте меня» (Дело В. В. Водовозова в С.-Петербургской судебной палате по обвинению в девяти литературных преступлениях, совершенных им в качестве редактора «Нашей жизни», «Сборника программ политических партий в России» и др. С. 44–51; см. также: Дело В. В. Водовозова // Товарищ. 1906. № 40. 20 авг.).

264

В окончательной форме приговор был объявлен 24 августа (см.: Приговор по делу В. В. Водовозова // Товарищ. 1906. № 44. 25 авг.; см. также: С. И. Судья от гор. Петербурга // Око. 1906. № 11. 18 авг.; Горбатов А. Суды и судьи над печатью // Око. № 15. 23 авг.) и в этой связи отмечались его «логические противоречия». Подсудимый признан виновным за «преступления», совершенные при посредстве газет «Народное хозяйство», «Наша жизнь» и журнала «Вестник свободы», причем за последнее, «самое тяжелое», приговорен к году крепости, а за остальные – к 6 и 3 месяцам тюремного заключения. Хотя его высшее наказание погашает низшее, но «Вестник свободы», за который Водовозов наказан самым суровым образом, «оставлен без всякой кары и по вступлении приговора в законную силу может выходить по-прежнему», а «Наша жизнь» и «Народное хозяйство», за которыми числятся «второстепенные по значению преступления», наказаны «закрытием навсегда» (По поводу процесса В. В. Водовозова // Товарищ. 1906. № 47. 29 авг.).

265

Имеется в виду член Особого присутствия С.-Петербургской судебной палаты – волостной старшина Новосаратовской волости С.-Петербургского уезда С.-Петербургской губернии Бич.

266

Речь идет о А. К. Де-Ливроне и его сыне, мичмане Андрее, который не был убит матросами; он, напротив, отказался в 1905 г. участвовать в подавлении Кронштадтского восстания.

267

Через полторы недели после оглашения приговора Департамент полиции снова напомнил о себе:

«4 сентября, в 9 ч. веч., к литератору В. В. Водовозову на Васильевском острове заявилась полиция с целым отрядом городовых, сыщиков и проч. Не объясняя повода (если не считать ссылки на немотивированное предписание охранного отделения), произвели обыск, длившийся почти до 1 ч. ночи. Сначала было начали отбирать книги, вроде А. Кауфмана о переселениях, Водовозова о всеобщем избирательном праве, но потом, заметив, что у Водовозова имеется целая библиотека, книги оставили в покое, ограничившись захватом нескольких брошюр, купленных в магазинах, и писем, более или менее невинного свойства. Но обратили особенное внимание на портреты писателей и общественных деятелей, изданные В. П. Водовозовой, склад которых находился в той же квартире. Открыли, между прочим, портреты Лопатина, В. Фигнер, Балмашева и т. п. и заявили, что это издания преступные.

– Но все они разрешены, на всех значится цензурное разрешение.

– Ничего не значит. Мало ли что раньше разрешалось. Все подобное конфискуется. Может быть, и цензор, разрешивший это, будет арестован.

– Но это разрешил лично Дурново, до которого доходило дело.

– Ничего не значит. То был Дурново, а теперь – Столыпин, – с чувством глубокого убеждения ответил частный пристав.

Часть склада запечатана впредь до выяснения. Действительный повод к обыску дан, вероятно, состоявшимся в тот же день арестом В. Э. Ваховской, временно гостившей у Водовозова. В ее вещах не найдено ничего» (Товарищ. 1906. № 54. 6 сент.).

268

Ср.: «Пишущий эти строки сам был когда-то учеником Фойницкого, хорошо помнит его лекции <…>. Но, к сожалению, он был также подсудимым по литературному делу (по знаменитой статье 129), по которому Фойницкий в качестве сенатора принимал участие в кассационном рассмотрении, и он, к несчастью, решительно не в состоянии свести воедино своих представлений о Фойницком-профессоре и о Фойницком-судье. Фойницкий-профессор был безусловным сторонником свободы печати, а Фойницкий-судья душил печать. Фойницкий-профессор проводил великие начала судебных уставов, и целый ряд поколений русских юристов именно ему обязан прочным их усвоением, а Фойницкий-судья сам плохо их усвоил и соглашался своим высокоавторитетным именем покрывать ту казуистику, которою сенат снискал себе столь печальную славу» (Водовозов В. Иван Яковлевич Фойницкий. 1847–1913 // Современник. 1913. Кн. 10. С. 307–315).

269

В кассационной жалобе, которая слушалась 6 октября 1906 г. во 2‐м отделении уголовного кассационного департамента Сената, В. В. Водовозов доказывал, что вопросы были поставлены судом неправильно, а при отсутствии мотивировки это лишает возможности ориентироваться в конкретности приписываемых ему приговором деяний. Суд также превысил свои полномочия, обвинив газету «Наша жизнь» за «вредное направление», которое ей не инкриминировалось ни обвинительными актами, ни прокурором и не служило предметом следствия. Водовозов также указал на «неправильный состав суда», ибо в числе сословных представителей вместо столичного городского головы заседал член управы О. Ф. Оношкович-Яцына, состоящий пятым по старшинству в ряду ее членов, и в деле нет оправдательных документов, объясняющих это замещение. Поскольку сенатор И. Я. Фойницкий поддержал кассатора в отношении того, что по трем обвинениям «действительно не указаны конкретные признаки преступления», резолютивная часть принятого решения гласила: «Обжалованный приговор С.-Петербургской судебной палаты за нарушением ст. 751 и 760 устава уголовного судопроизводства в части, касающейся обвинения Водовозова в распространении трех статей – “События в Харбине”, “Странички жизни” и “К разгрому Ксениинского института”, – отменить и дело для нового рассмотрения в другом составе присутствия возвратить в ту же судебную палату. В прочих же частях жалобу Водовозова оставить без последствий» (Дело «Нашей жизни» в Сенате // Товарищ. 1906. № 81. 7 окт.; см. там же: Д. Д. Странный приговор).

270

Выступая в Сенате, Водовозов, в частности, говорил: «Я обвиняюсь в четырех преступлениях, самое важное из них – четвертое, за которое я присужден к году заключения в крепости. Но лично для меня наиболее тяжелым является обвинение в другом преступлении – напечатании заметки “К разгрому Ксениинского института”. Я осужден за клевету… Легче быть осужденным за политическое преступление, чем за злостную клевету. Для меня как журналиста обвинение в том, что вместо служения правде я прибегаю к клевете, особенно тягостно. <…> Я не считаю себя клеветником. Я поместил в редактируемой мною газете описание порядков в Ксениинском институте и считаю, что все написанное в заметке вполне соответствует истине. Судебное разбирательство это подтвердило. Суд же признал, что это не так. Но благодаря этому обстоятельству юстиция попала в очень затруднительное положение. Автор статьи, Кальварский, не названный мной при следствии, обратился к судебному следователю с требованием привлечь его обвиняемым по этому делу. И тем не менее судебный следователь допросил Кальварского как свидетеля, а не как обвиняемого, объяснив ему, что он не находит в его статье состава клеветы. Оказывается, что суд в лице судебной палаты и юстиция в лице судебного следователя имеют два различных критерия понимания преступления. Я не юрист-практик, но я все же юрист по образованию, и я невольно ищу юридического объяснения для этого странного явления» (Дело В. Водовозова в сенате // Там же. № 82. 8 окт.).

271

17 февраля 1907 г. Особое присутствие С.-Петербургской судебной палаты заслушало дело по обвинению В. В. Водовозова как бывшего редактора «Нашей жизни» и Е. Д. Кальварского как автора статьи «К разгрому Ксениинского института». Защитниками выступали О. О. Грузенберг и А. С. Зарудный, которые указывали, что если предварительное следствие произведено в отношении одного из подсудимых, то необходимо сделать то же и в отношении его соучастника, а судебный следователь ни разу не допросил Водовозова, который даже не привлечен им в качестве обвиняемого. Предлагалось восстановить законный порядок, признать невозможным слушание дела и вернуть его на доследование, чтобы Водовозов имел возможность предоставить в свое оправдание новые доказательства и новых свидетелей. После продолжительного совещания Особое присутствие согласилось с доводами защиты и отправило дело на доследование (Одно из дел «Нашей жизни» // Товарищ. 1907. № 195. 18 февр.; Судебные вести // Речь. 1907. № 41. 18 февр.).

272

Правильно: осенью 1906 г.

273

Новое дело В. В. Водовозова рассматривалось в С.-Петербургском окружном суде 24 октября 1906 г., и в обвинительном акте говорилось, что 5 февраля в газете «Наша жизнь» была размещена корреспонденция «Из Царства Польского», касающаяся объявления в крае военного положения. В статье указывалось, что оно ложится тяжелым бременем на местное население, а производимые с разрешения властей неистовства казаков и драгун ослабляют край экономически и нравственно, наносят ему тяжелые раны и, главное, возбуждают в нем «ненависть к правительству». В качестве примера «невозможнейших выходок» солдат приводилось убийство одним из них 18-летнего юноши, сына портного, за напоминание о рубле, взятом в долг, причем убийца при дознании оправдывался, будто жертва хотела «бунтовать народ». Хотя Водовозов, которому инкриминировалось распространение заведомо ложных для него сведений, потребовал вызвать в качестве свидетелей ряд общественных деятелей, живущих частью в Варшаве, частью в столице, а также генерал-губернатора и других высокопоставленных чиновников, суд ему в этом отказал. Защитник О. О. Грузенберг доказывал, что прокуратура не представила никаких данных как в опровержение статьи, так и для доказательства ее заведомой ложности, и суд, удалившись для совещания, «через 5 минут вынес оправдательный приговор» (Дело бывшего редактора «Нашей жизни» В. В. Водовозова с С.-Петербургском окружном суде по обвинению в литературном преступлении // Товарищ. 1906. № 96. 25 окт.).

274

Ренан Э. Жизнь Иисуса / Пер. О. Крыловой. СПб.: Н. Глаголев, [1906]; Он же. История первых веков христианства. СПб.: Н. Глаголев, [1907]. Т. 1–7.

275

20 сентября 1911 г. С.-Петербургская судебная палата приговорила Н. М. Глаголева к двум годам крепости, но по высочайшему повелению срок был сокращен до полугода; последний его литературный процесс (за издание в 1906 г. «Народной истории Парижской коммуны» А. Арну) состоялся лишь в ноябре 1916 г.

276

Неточность: этот диалог происходил 17 августа 1907 г., на предыдущем процессе Водовозова. На вопрос А. С. Зарудного, знает ли свидетельница М. П. Черникова, что послужило поводом к исключению ее дочери, последовал ответ: «Мне лично не объяснили, а потребовали, чтобы я ее взяла в 24 минуты». Защитник уточнил: «Вы хотите сказать, в 24 часа?», и Черникова пояснила: «Нет, в разговоре в ответ на мой вопрос: вы хотите, чтобы мы собрались в 24 минуты, почетный опекун А. Н. Трубников прямо сказал: да, в 24 минуты». Защитник спрашивает: «Но вы были предупреждены об исключении вашей дочери?», на что свидетельница отвечает: «Нет, меня призвали для объяснений и только в институте объявили об исключении и необходимости взять дочь в 24 минуты из института» (см.: Дело В. В. Водовозова… С. 28–29).

277

«Издательство З. И. Гржебина», созданное в Петрограде и заключившее в январе 1920 г. договор с Госиздатом (расторгнут в марте 1921 г.) и в июне 1922 г. с торгпредством РСФСР в Германии (расторгнут в 1923 г.), легализовавшись в Берлине, за 1922–1923 гг. издало более 225 названий книг, но из‐за запрета ввозить их в Россию обанкротилось и фактически прекратило деятельность в 1924 г.

278

Энциклопедический словарь Ф. Павленкова – однотомный иллюстрированный энциклопедический словарь (СПб., 1899; неоднократно переиздавался).

279

Это произошло в 1908 г. См. письмо А. М. Бергера от 21 августа 1908 г. (ГАРФ. Ф. 539. Оп. 1. Д. 2046. Л. 3).

280

В грозу: сб. стихов / Собр. Л. М. Василевский. СПб.: Голос, [1906]. 44 с.

281

Имеется в виду стихотворение А. С. Пушкина «К Чедаеву» («Любви, надежды, тихой славы…»), написанное в 1818 г., см.: Пушкин А. С. К П. Я. Чаадаеву // В грозу. С. 6–7.

282

Неточно цитируется стихотворение Т. Щепкиной-Куперник «На родине» (Там же. С. 11–12). В стихотворении говорится о «солдате-калеке», который, вернувшись домой «от павших твердынь Порт-Артура…», узнает, что в «кровавое воскресенье» жена его «насмерть зарублена шашкой», сын «в Александровском парке был пулею с дерева снят», мать «избита казацкой нагайкой, до ночи едва дожила», а брат, матрос броненосца на Черном море, убит офицером, так как «вступился за правду».

283

Неточно цитируется стихотворение И. Каляева «Моя душа пылает страстью бурной…» (Там же. С. 7).

284

Стихотворение К. Чуковского (начало: «Загорелою толпою…»), опубликованное без названия в сборнике, представляет собой вольный перевод стихотворения У. Уитмена «Пионеры! О пионеры!» (1865); впервые напечатано в журнале «Сигнал» (1905. № 1). В недатированном письме К. И. Чуковского, адресованном составителю антологии «В грозу» Л. М. Василевскому, говорилось: «Пускай защитник Ваш укажет, что “топоры” и всякая такая штука относятся к культурной работе, а отнюдь не к проломлению черепов. Вообще это стихотворение есть обращение к американцам-“пионерам”, которые вырубают леса, и проводят рельсы, и т. д. Потому-то они и “загорелые”. А разве пролетариат – загорелый?» (ГАРФ. Ф. 539. Оп. 1. Д. 2781. Л. 1).

285

В сборник «В грозу» были включены стихотворения В. Я. Брюсова, А. С. Рославлева, Скитальца (С. Г. Петрова), Тана (В. Г. Богораза), Тэффи, С. Г. Фруга, О. Н. Чюминой, П. Ф. Якубовича и др.

286

В обвинительном акте, составленном 9 октября 1908 г., говорилось, что В. В. Водовозов и А. М. Бергер обвиняются в том, что в феврале 1906 г. распространили сборник «В грозу», в который в числе прочих вошли стихотворения «Пора» и «Буря» Тана, «Загорелою толпою…» К. Чуковского, «Моя душа пылает страстью бурной…» И. Каляева, «Из песен борьбы» Д. Цензора, возбуждающие к «бунтовщическим деяниям, оказанию дерзостного неуважения Верховной Власти и порицанию установленного законами основными порядка правления», причем Водовозов признал, что именно он состоял «юридически ответственным лицом и хозяином» книгоиздательства «Голос» и заказал отпечатать сборник в количестве 5 тыс. экземпляров (ГАРФ. Ф. 539. Оп. 1. Д. 1211. Л. 63–64).

287

В рукописи далее зачеркнуто: «К несчастью для прокурора, на стихотворении не значилось имя американского автора и вообще не был отмечен его переводной характер, да и самый заголовок был выкинут».

288

См.: «В книжке нашли пять стихотворений, которые подали повод к преследованию: два – Тана, одно – Чуковского, одно – Д. Цензора и одно – Каляева. Весь обвинительный акт состоит из выдержек из этих стихотворений, причем обвинение строится следующим образом. Приводится цитата из стихотворения Тана “Пора”: “Что нужно нам сказать? Перед лицом народа / Девиз провозглашен. Он рвется на простор / Долой бесправие! Да здравствует свобода / И учредительный да здравствует собор!” Стихотворение, говорится по этому поводу в обвинительном акте, содержит в себе призыв к введению в России учредительного собрания, то есть возбуждение к бунтовщическому деянию, – п. 1 ст. 129. В стихотворении Цензора преступными оказались такие строчки: “И с народной жизни смоем / Тьму неволи вековой”. Обвинение предъявлено Водовозову по ст. 128 и 129 (призыв к бунтовщическим деяниям). На суде поверенный Водовозова представил доказательства, что из пяти инкриминируемых ему стихотворений три были напечатаны еще до появления сборника, изданного Водовозовым, в начале 1905 г. <…> Это указание, видимо, произвело впечатление на прокурора, и, не отказываясь вполне от обвинения Водовозова за напечатание этих стихотворений, он признавал, что по отношению к ним у защиты есть веские аргументы. Зато в полном объеме он настаивал на обвинении Водовозова за стихотворение Каляева, в котором “проводится мысль о необходимости бросить всем тиранам, не робея, стальной руки неотвратимый взмах”, и за стихотворение Цензора, в котором, кроме приведенных двух строчек, заключается призыв наказать “Волтасаров”, выраженный в таких стихах: “Содрогнитесь, Волтасары! / Скоро в пиршестве ночном / Рок начертит слово кары / Страшным огненным перстом”» ([Водовозов В. В.] Литературное утро в зале СПб. судебной палаты // Слово. 1908. № 652. 16 дек.).

289

См.: Андреевский С. А. Стихотворения. 1878–1885. СПб., 1886. «Парнасский» стиль, возникший во Франции во второй половине XIX в. в противовес романтизму, выражался в отстраненном изображении холодного идеала красоты и отточенности поэтики.

290

Ср.: «Блестящую речь произнес С. А. Андреевский. Он подверг подробному разбору все стихотворения, указал на то, что ни в одном из них нет призыва. Цензор грозит Волтасарам наказанием судьбы, но никого не приглашает помогать судьбе; Каляев не определяет, о каких тиранах идет речь; Тан приветствует учредительный собор, но вовсе не приглашает к какому-либо действию ради его введения. Наконец, стихотворение Чуковского; Чуковский, сказал Андреевский, пикантный критик, но поэт неважный, его стихотворение блещет грубыми, но малопоэтическими выражениями, вроде: “подымайтесь, собирайтесь, для потехи, для игры! в барабаны застучите, наточите топоры!”, но оно ведь есть перевод с английского и говорит об американских пионерах, расчищающих топорами путь через леса, и в них нет возможности, при мало-мальски беспристрастном взгляде, видеть русских революционеров. К тому же оно, как и стихотворение Тана, пропущено цензурой. Нельзя же теперь карать за то, в чем даже старая цензура не видела повода для придирки! Правда, закончил Андреевский, в сборнике, изданном Водовозовым, есть одно стихотворение, в котором есть прямой призыв к ниспровержению существующего строя, но именно это стихотворение прокуратура и не думает ставить в вину издателю; это стихотворение Пушкина “К Чаадаеву”, в котором поэт выражает уверенность, что Россия воспрянет от сна и на обломках самовластья напишет наши имена» (Литературное утро в зале СПб. судебной палаты).

291

Правильно: Литературное утро в зале СПб. судебной палаты.

292

В. В. Водовозов был привлечен к суду по обвинению в издании книги «Материалы к истории российской контрреволюции. Погромы по официальным документам», снабженной его небольшим предисловием, которая вышла в январе 1908 г. и тотчас же была конфискована по распоряжению столичного градоначальника; издателю инкриминировалось «распространение заведомо ложных слухов о правительственных действиях» (Судебные вести // Слово. 1908. № 590, 594. 15, 19 окт.). Позже, 8 октября 1910 г., рассмотрев дело по обвинению Водовозова в издании первого выпуска «Сборника программ политических партий в России», который вышел в свет еще в декабре 1905 г., но обвинительный акт был составлен только 16 апреля 1910 г., С.-Петербургская судебная палата, не согласившись с аргументами «горячей речи» защитника М. В. Беренштама, осудила издателя, «по совокупности с ранее состоявшимся приговором, к заключению в крепости на один год» (Дело В. В. Водовозова // Русское слово. 1910. № 232. 9 окт.). В еще одном обвинительном акте, составленном уже 20 января 1912 г., Водовозову инкриминировалось издание энциклопедического словаря «Справочная книга социалиста» Гуго (Hugo Lindemann) и Штегмана (Carl Stegmann) в переводе с немецкого под редакцией В. Я. Богучарского и Л. З. Марковича, отпечатанного в типографии «Общественная польза» в январе 1906 г. в количестве 4 тыс. экземпляров (см.: ГАРФ. Ф. 539. Оп. 1. Д. 1211. Л. 65–69).

293

Имеется в виду И. Н. Львов.

294

В. А. Мякотин и А. В. Пешехонов отбывали заключение в Двинской крепости в 1912 г.

295

Описываемое мемуаристом дело было возбуждено в октябре 1911 г. по поводу издания брошюры Водовозова «Проект избирательных законов в Учредительное собрание и парламент». Хотя книгоиздательство «Донская речь» выпустило ее шесть лет назад, Комитет по делам печати наложил на брошюру арест, утвержденный 13 октября С.-Петербургской судебной палатой, ввиду помещения в ней «суждений, возбуждающих население к созыву, при посредстве временного революционного правительства, Учредительного собрания». Допрошенный 15 декабря в Ростове-на-Дону Н. Е. Парамонов заявил, что брошюра была отпечатана, когда владельцем издательства являлся уже не он, а А. Н. Сурат, который, как и Водовозов, был привлечен к делу согласно постановлению следователя от 14 марта 1912 г. На допросе 16 марта Водовозов, не признав себя виновным, показал, что предложил сам «в чисто научных целях» выпустить инкриминируемую ему брошюру, набранную первоначально в августе 1905 г., но потом несколько переделанную; она вышла в свет как раз перед тем, как полиция опечатала склад издательства, а когда он был распечатан, начались выборы в Государственную думу и интерес к распространению издания пропал. В свою очередь Сурат, повторно допрошенный следователем в Ростове-на-Дону 30 июля 1912 г., в тот же день сообщил Водовозову: «Показание мое очень короткое: я издал полученную от Вас брошюру, но распространения она не получила за опозданием выпуска ее; виновным себя не признаю, потому что не усматриваю в содержании ее ничего преступного, так как в то время подобного содержания статьи свободно печатались во всех периодических изданиях». Определением С.-Петербургской судебной палаты от 26 октября 1912 г. уголовное преследование Водовозова и Сурата было прекращено; арестованные экземпляры брошюры, согласно приговору от 5 ноября, предписывалось «уничтожить» (ГАРФ. Ф. 124. Оп. 49. Д. 659. Л. 2, 4; Ф. 539. Оп. 1. Д. 1216. Л. 4–5, 8–12; Д. 2490. Л. 1).

296

Имеется в виду Указ Сенату, утвержденный императорским манифестом от 21 февраля 1913 г. по случаю 300-летия царствования дома Романовых, в пункте 5‐м части XVIII которого предписывалось: «Лиц, учинивших по день 21 февраля 1913 года посредством печати преступные деяния, предусмотренные статьями 128, 129 и 132 уголовного уложения (свод. зак., т. XV, изд. 1909 г.), от суда и наказания освободить» (Указ его императорского величества, самодержца Всероссийского, из Правительствующего сената. 21 февраля 1913 г. С. 17).

297

арест, лишенный признаков бесчестия (лат.).

298

Менее чем за три месяца до амнистии, 27 ноября 1912 г., В. В. Водовозов обратился в С.-Петербургскую судебную палату с очередным прошением приостановить обращение к исполнению довлевшего над ним приговора ввиду привлечения его в качестве обвиняемого по делу о составлении книги «Всеобщее избирательное право и применение его в России», вышедшей в свет в 1905 г. (ГАРФ. Ф. 539. Оп. 1. Д. 1213. Л. 14).

«Жажду бури…». Воспоминания, дневник. Том 2

Подняться наверх