Читать книгу Сердце Зверя. Том 3. Синий взгляд смерти. Рассвет. Часть третья - Вера Камша - Страница 11
IX. «Дьявол» («Тень»)[1]
Глава 8
Талиг. Акона
Талиг. Лаик
400-й год К.С. 12-й день Осенних Молний
Оглавление1
Кровь на клинке так и не высохла – достославный из достославных ошибся в нареченном Альдо и в ничтожной, но не в заклятии. Щит остается Щитом, и развязать единожды завязанное может лишь вторая кровь. Гоганни опустилась на корточки перед золотистой, сдерживаемой лишь тонкими лучами пустотой, в которой висел кинжал. Грудь пронзила короткая, знакомая боль – ара узнала ставшую Залогом и ответила, как отвечала всегда. Золотое марево сделалось гуще, а затем разом пропало, и девушка увидела неприятный пир. Бесконечную череду столов украшали блюда с заливными рыбами, и даже отец отца не назвал бы трав и специй, дарующих столь яркую зелень. Укутанные в желе длинные тела словно бы светились, и свет этот скрывал следы от ножей, пробегая волнами от украшенных кудрявыми бантами хвостов к сжимавшим поддельные цветы ртам. Другой пищи хозяева не предлагали, между блюд стояли лишь узкие кувшины с напитками и миски с медленно кипящей густой подливой. Двойные сосуды для сырного соуса Мэллит знала, но здесь не было ни треножника, ни малого огня под ним. Девушка удивилась и попыталась понять и запомнить, а потому не сразу заметила, что неприятное было еще и чудовищным.
Гости не сидели, но толпились у столов, они хотели съесть много и потому спешили, отталкивая друг друга локтями и коленями. Гоганни вгляделась – некоторые казались знакомыми, но она слишком хотела забыть тех, кто окружал лгавшего, к тому же обступившие столы были похожи. Не лицами и одеждой, но желанием есть не из голода и не для наслаждения. Пожирателей рыбы прижимала к столам доступность пищи и то, что за нее не надо платить.
Едва сдерживая отвращение, Мэллит смотрела, как тощий и бородатый кромсает сома и отправляет в рот куски белого мяса. По рукам несытого текла подлива, в бороде запутался кудрявый лепесток от бумажной хризантемы, ярко-желтый, он манил глаз и отвращал душу. Кубьерта порицала тех, кого не насытить, как не насытить болото, и повелевала изгонять таковых, ибо голодные сердцем опасней прокаженных и ненадежней зыбучих песков. Внуки Кабиоховы не чтили этой мудрости и кормили мерзких в ущерб достойным.
Гоганни поморщилась от избытка скверного и тронула ноющую грудь. Ара не отпускала, вот и приходилось смотреть, как жадные набивают рты пищей, а карманы – столовым серебром. На солонках и перечницах имелись клейма, но что с того возжаждавшим всего и берущим лишенное должного присмотра? Косой гость зачерпнул подливы, уронил общую ложку на пол, нагнулся и, даже не обтерев, сунул за пазуху, после чего подцепил вилкой светлый комок, оказавшийся человеческим носом. Острым, с прожилками и темными волосинками в ноздрях. Золотой свет поглощал звуки и запахи, но Мэллит, борясь с тошнотой, схватилась за горло. Она не могла уйти, пока в золотое марево не вернется кинжал с каплей живой крови на конце, и этот миг нельзя упустить! Почему, достославный из достославных не объяснял, но в его словах девушка не сомневалась и смотрела, смотрела, смотрела…
Гости насыщались, однако кипящая подлива не убывала, нет, ее становилось все больше, она угрожала выплеснуться на скатерть. Хозяева так и не появились, зато шевельнулся сом с желтой хризантемой. Он больше не был лишь рыбой – на блюде спал и улыбался половиной лица тот, кто прежде покоился в фонтане. Красные губы сжимали цветок, но одна щека оставалась рыбьей, как и длинное, приросшее к губе щупальце; оно струилось вдоль шеи и уходило в скрывающее тело желе, из которого выступали колено и рука с тремя пальцами. Гоганни торопливо перевела взгляд на соседние столы – и там на блюдах возлежали еще не люди, но уже не пища. Пирующие этого не замечали, продолжая наполнять свои тарелки, и чем больше они брали, тем сильней кипела подлива.
Когда ничтожная поняла, что жадные пожирают друг друга и этим питают спящих? Когда бородатый потянулся за свежим куском к осетру, а косой лишился лопатки, но не заметил этого, продолжая поедать то, что у назначенных в пищу животных зовут огузком? Когда худая и знакомая в малиновом уборе лишилась глаза и щеки, а человек с хризантемой обрел лицо? Или знание родилось из разрывающей грудь боли, нестерпимой, как прозрение?
– Вы… – спящий выплюнул хризантему и провел языком по губам, – вы… вы все…
– Мя-у-р-шшшш!
Это был кот! Кот! Именуемый Маршалом взобрался ничтожной на грудь. Он был тяжел, и Мэллит увидела страшное. Он выпустил когти, и пришла боль.
– Их нет, – прошептала девушка, снимая урчащего. – Нет и не было…
Сон растаял, но ужас не уходил, как и боль в груди. Мэллит зажгла свечу и распустила рубашку. Ранка открылась, и сделали это отнюдь не кошачьи когти.
2
Лионель прикрыл глаза, давая галерее возможность сделать ход и заодно ловя за хвост мгновения перед прыжком в полусмерть. Ухватишь хотя бы мелочь, от нее потянутся ниточки вперед и назад. Мелочь нашлась – алый в золотых капустах бочонок, а вот его хозяина мелочью назвать не получалось. Как угодно, только не мелочью!
Толстый бондарь, его тощий враг, свист арбалетного болта, лужа во дворе, одиноко валяющаяся жердина… Это было, было в… как же зовется городишко, в котором пара не до конца ошалевших бесноватых годами вела войну, и как звали их самих? Пропавшие имена – еще одна монетка в копилку! Выходцы забывают имена и названия, они многое забывают, так не за памятью ли они являются? К кошкам выходцев, к Фридриху на пеньке, не до них, надо свести воедино всё, что удастся вспомнить. Они с Вальдесом – да-да, именно с Вальдесом! – вернулись со двора, где алел бочонок и блестела лужа, потом альмиранте умчался к алатам, а он… Он отправил «фульгатов» допивать этот самый бочонок. В обозримом будущем никто умирать или пропадать не собирался, будь иначе, Ли спустил бы себя напоследок с цепи. Знание, что именно этот бокал и эта женщина могут стать в твоей жизни последними, превратят плохонькое алатское в «Черную кровь», а конопатую – конопатую ли? потом, это потом! – провинциалку в Звезду Олларии. У Марианны не было веснушек… Жаль, что она умерла.
Так, эта… пусть будет галерея, раздергивает память по ниточкам, не давая сосредоточиться. Не выйдет! Он помнит, куда делся Вальдес, и уверен, что никаких сюрпризов не ожидалось, но ведь что-то же вклинилось между одиноким вечером в Западной Придде и созерцаньем семейного портрета, с которого он, надо думать, и сошел. Его никто не встречал, значит, его не позвали даже случайно, как сам он высвистал Эмиля. Любопытно, что братец запомнил… Нет, не любопытно! Не любопытно, не важно, не нужно ничего, кроме дороги сюда, а значит, и обратно.
Открыть глаза, оглядеться. Галерея успела слегка сузиться, зато потолок стал еще выше, хоть что-то хорошее. Странное все же место и дорога странная – от дымящего портрета до разбитых гербов. Любопытно, почему пыль есть только на занавесе, здесь вообще любопытно, особенно картины. Если б они пугали или возбуждали, было бы понятно, но бесконечные драки и добросовестный разврат вызывают смешанную с брезгливостью скуку. Пегая кобыла и та должна быть приятней.
Эмиля призрачная лошадь напугала, а Мэлхен – нет, хотя бросаются же убегающие от собак зайцы к охотнику. В этом что-то было, здесь вообще неплохо думалось и еще лучше забывалось. Ну что б было захватить на грань небытия письменный прибор? Мысль, при всей своей нелепости, потянула другую, возможно, полезную. Прежде чем садиться за рапорт, Ли раз за разом составлял его в голове, а потом единым духом записывал. Сейчас записывать нечем и не на чем, но несколько раз повторенное ляжет на бумагу потом. Возможно.
Думать на ходу или в седле всегда было проще, и Лионель спокойно двинулся вперед, стараясь держаться точно посреди прохода. Логика подсказывала, что отсутствие видимых дверей означает, что он уже не жив, но еще не умер. Выходом в жизнь, скорее всего, был портрет, а смерть могло загораживать что угодно. Наиболее вероятным казались заснеженный Фридрих и камин, который в придачу намекал на гибель двух династий. Ли склонялся к Фридриху.
3
Что ему ударило в голову, Робер не представлял, ведь все было так хорошо! Как именно – забылось, осталось лишь ощущение чего-то славного, да на щеке задержалось тепло, словно от женских волос или от Клемента.
– Твое Крысейшество, – позвал Робер и сунул руку за пазуху, но нащупал лишь рубашку. Ну зачем он ушел, тем более в Ноху?! Что ему тут делать без Левия, без сестры? Эпинэ огляделся: оказалось, он за какими-то кошками забрался на крышу бывшего архива со стороны двора. Внизу блестели лужи, в которых отражалась упрямо и знакомо кружившая голубиная стая, а на террасе стоял кто-то в сером. Не Пьетро и не кардинал. Монах не казался старым, а большего с крыши было не разглядеть – голуби понимали лучше. Эсператист только запрокинул голову к небу, а они уже полетели.
Птицы угадали, а может, привыкли в это время кормиться; клирик вытащил кисет, и бывшая наготове стая устремилась на грешную землю – благое даяние падало именно туда, а хватать куски на лету дано не всем. Святой отец наклонился над балюстрадой, разглядывая слетающихся нахлебников, которых становилось все больше. Серые, белые, бурые – они возникали непонятно откуда и хотели одного – успеть. Нохский ворон ничего не мог с ними поделать, а коты ушли.
Мимо Робера, чудом его не задев, пронесся переливчатый толстяк, Эпинэ невольно отшатнулся. Неожиданно закружилась голова, даже не закружилась, просто перед глазами махнули алым, светящимся изнутри мешком, резко кольнуло в висках и тут же прошло – переливчатый даже не успел спуститься на каменные плиты…
– Лэйе Астрапэ!
Собственный голос Робер узнал, зато все остальное уверенно обернулось пакостным бредом, разве что солнце сияло по-прежнему. Ставший безжалостным свет омывал серые стены, превращая лужи в злобные зеркала, но хуже всего был переливчатый. Гад старательно махал крыльями, однако птичьего в нем осталось немного. Вниз стремился некто тучный, в лоснящейся по швам одежде. Эпинэ ясно видел полускрытую туевым венком плешь, выставленные вперед ноги в туфлях с пряжками, внушительный, оснащенный хвостом-веером зад. Жуткая в своей нелепости тварь была не одинока – со всех сторон неслись такие же… птицы, терраса их не занимала, вожделенная цель была внизу, но ей завладели успевшие раньше. Запоздавшие валились копошащимся на головы, проталкивались вниз, били крыльями и наверняка орали, но в этой Нохе все, кроме Робера, были немы – и люди, и полуптицы, и колокола.
Смотреть на давку не хотелось, и Робер поднялся к самому гребню. Площадь перед аббатством не изменилась, к ней по-прежнему лепились дома, черные, выгоревшие, но дыма видно не было, пожары давно отполыхали. Эпинэ попробовал присесть на крышу, та ушла куда-то вниз, ходить по старой черепице получалось, сесть или хотя бы тронуть рукой – нет. В довершение всего над молчащим городом вставала свинцовая туча, а небо перед ней расцарапывали белые тонкие облачка.
Гроза собиралась стремительно, но заливавший Олларию свет делался лишь ярче. Не выдержав, Иноходец прикрыл глаза ладонями – туча не пропала, просто в нее плеснули то ли крови, то ли заката. В черно-багряных клубах мелькнуло крыло, по счастью, не голубиное, и тут же небо вспорола первая молния.
– Здесь становится скучно, – пробормотал гром, – и мокро.
– О да, – откликнулся ветер, – Эпинэ и тот заскучал, а так хорошо сидел…
– Я не скучаю, – объяснил непонятно кому Иноходец, – мне здесь не нравится.
– Уходи, – разрешил гром, – запомни и уходи.
Странное разрешение, хотя торчать на крыше и впрямь нечего, Робер отнял руки от лица – он был уже на террасе. Один! Монах пропал, но птицечеловечья толпа внизу продолжала толкаться. Наверняка они что-то клевали, наверняка это им казалось вкусным, нужным, главным… В мешанине голов и венков голодно блеснуло – кто-то выхватил нож. Крылья стали не нужны, крылья исчезли, а вот хвосты остались. Голубиные распущенные хвосты, за которые хватали соперники. Зачем?! Неужели втоптанные в грязь крошки стоят крови? Или там, под кипящей кучей, есть что-то еще? Есть! Смерть, и много.