Читать книгу Хроники постсоветской гуманитарной науки - Вера Мильчина - Страница 8

Эйдельмановские чтения
Десять лет без Эйдельмана. Эйдельмановские чтения 1999 года[58]

Оглавление

В нынешнем году исполняется десять лет со дня смерти Натана Яковлевича Эйдельмана, а в будущем году исполнится 70 лет со дня рождения. С напоминания об этих цифрах (вполне эйдельмановского, если учесть пристрастие Н. Я. к «рифмовке» дат и чисел) начал свое вступительное слово, открывшее чтения, Андрей Тартаковский.

Если в предыдущие годы тематика выступлений отличалась большим хронологическим разнообразием (некоторые из них касались Киевской Руси или эпохи Ивана Грозного), то в этом году во всех докладах речь шла о времени, которым профессионально занимался Эйдельман: середине XVIII – первой половине XIX века. Как повелось с самых первых чтений, докладчики в большинстве своем говорили о тех предметах, которые наверняка были бы интересны Натану Яковлевичу Эйдельману.

Исключение составляли два выступления, посвященные не столько объектам научного интереса Эйдельмана, сколько ему самому. В докладе «Способы погружения в историческую эпоху» Борис Илизаров сравнил три типа исторического повествования: роман Томаса Манна «Иосиф и его братья», фильм Сергея Эйзенштейна «Иван Грозный» и работы Эйдельмана. Томас Манн выстраивает с помощью укрупненных деталей историческую «линзу», сквозь которую читатели смотрят на прошлое и видят только его, а не время автора, Томаса Манна. Напротив, Эйзенштейн, также пользуясь деталями, расставляет в своем фильме метки, позволяющие разглядеть в персонажах эпохи Ивана Грозного деятелей современных: так, странная пластика актера Черкасова в роли Грозного напоминает движения Сталина, какими их сохранила кинопленка, Малюта Скуратов – «око государево» – напоминает Берию. Эйзенштейн, таким образом, не погружает зрителей в прошлое, но приближает это прошлое к своему собственному времени. Наконец, Эйдельман начинает повествование всегда из современности (отчасти как Эйзенштейн), но потом, для того чтобы дать читателю представление об историческом времени и пространстве, расставляет вехи-опоры (яркие детали, характерные для описываемой эпохи, но немыслимые в современности), которые и держат всю конструкцию его книг.

Доклад Илизарова вызвал некоторый скептицизм у присутствовавших в зале, которые отметили необязательность выбора трех главных «героев» (непонятно, почему в параллель Эйдельману были поставлены именно Томас Манн и Эйзенштейн, а не другие авторы, так или иначе использовавшие в своем творчестве историю). Ощущение необязательности усугублялось тем обстоятельством, что докладчик несколько раз аттестовал себя как «неспециалиста», что, безусловно, не увеличивало доверия к его тезисам.

Предметом второго выступления, посвященного самому Эйдельману, стали его дневники 1977–1989 годов. Вдова историка Юлия Эйдельман познакомила собравшихся с выдержками из этих дневников, свидетельствующими о том, как эволюционировала в последние годы мысль Эйдельмана[59]. Записи, сделанные под влиянием трагических обстоятельств жизни (смерть отца и друзей) и часто возвращавшихся депрессий, показывают, что Н. Я. был постоянно недоволен собою; он фиксирует в дневнике «собственную нравственную недостаточность», «второстепенную активность». В середине восьмидесятых годов он окончательно осознает потребность перейти от занятий XVIII–XIX веками к современной истории; если раньше ему было достаточно сознания, что он «не говорит неправды», то теперь ему хочется «говорить правду», а это предполагает откровенный разговор о советской современности. Это желание возникло у Эйдельмана, когда ни о перестройке, ни о гласности еще не шло речи, поэтому, собираясь говорить правду, он готовится к ответным репрессивным действиям властей (посадить не посадят, но печатать наверняка перестанут). И в самом деле, после выступления Эйдельмана в Доме кино в декабре 1986 года (где он среди прочего высказывал уверенность – в ту пору вполне утопическую – в том, что в Москве рано или поздно появится улица Сахарова) побледневший от ужаса директор заведения спросил у Н. Я.: «За что вы меня так?» Последние три года жизни Эйдельман, по словам докладчицы, провел «в эйфории»: он смог, как и мечтал, переменить предмет своих занятий, начал разгадывать «тайны советского периода». Впрочем, одно из самых радостных его впечатлений этих лет было связано все-таки с прошлым: в 1987 году вышли подготовленные им «Письма из Сибири» М. С. Лунина. Н. Я. был счастлив больше, чем после выхода собственных произведений, и повторял, имея в виду Лунина: «Дождался старик».

Остальные доклады были посвящены людям, событиям и «концептам» XVIII–XIX веков.

Александр Каменский в начале доклада «Русское общество, 1740 год»[60] констатировал чрезвычайную скудость источников, из которых мы можем узнать об умонастроениях, бытовом поведении и ценностных установках людей этого времени. И о том, как они восприняли происшедшие одна за другой в течение 1740 года перемены в правлении (смерть Анны Иоанновны; возведение на престол трехмесячного Иоанна Антоновича при регентстве Бирона; свержение Бирона и назначение правительницей империи принцессы Анны Леопольдовны). Мемуары, относящиеся к этой эпохе, немногочисленны, а те, что есть, ограничиваются скупыми ремарками, такими, например: «Помню, что три раза был в Чудовом монастыре у присяги». Поэтому докладчик использовал в качестве источника для реконструкции бытового поведения людей в 1740 году следственные дела, а именно так называемое дело Ханыкова – Аргамакова, по которому проходило 25 подследственных. Их обвиняли в том, что они замыслили свергнуть Бирона и сделать регентшей при малолетнем императоре его мать Анну Леопольдовну. Из показаний подследственных выясняется, что четкого плана ни у кого из них не было: в основном они ходят друг к другу в гости обедать и «с ветреного своего ума» толкуют о политике. Все начинается с того, что поручик Преображенского полка Ханыков через пять дней после того, как он, вместе со всей страной, принес присягу Бирону, рассуждает «сам с собой» в Летнем дворце: почему «мимо наследника» власть отдана Бирону? Хотя говорил он сам с собой, но тем не менее и это, и прочие его рассуждения тотчас сделались известны властям. Эти же разговоры Ханыков ведет (по позднейшему признанию, не по злому умыслу, а «с единой своей простоты») с другими офицерами, причем собеседники охотно поддерживают его ламентации («До чего мы дожили и какая наша жизнь?» – восклицает, «плакав», другой поручик, Аргамаков) и упрекают друг друга в бездействии, но каждый полагает, что начать выступление против Бирона должен не он, а другой. Солдаты говорят, что готовы выступить, но начать должны офицеры; офицеры считают, что сигнал к действию должны подать солдаты. Кроме того, все ругают «старшие» гвардейские полки – семеновцев и преображенцев – за то, что они не подняли бунта первыми (предполагается, таким образом, что это их священная обязанность).

Обсуждается также и другая форма выражения общественного мнения (помимо открытого бунта) – «подписка», то есть коллективная челобитная (между тем совсем недавно, когда Анна Иоанновна лежала на смертном одре, была сделана «подписка» противоположного содержания: адресованная Бирону, она содержала просьбу, чтобы он принял регентство). Однако дело с подпиской также тормозится невозможностью выбрать «вождя»: на эту роль прочат самых разных особ, вплоть до главы тайной канцелярии Ушакова. Если еще добавить, что именно те из «заговорщиков», кто особенно подчеркивал необходимость соблюдать осторожность, тотчас доносили об услышанном в Тайную канцелярию, то картина вырисовывается беспорядочная и нестройная. Ясно, однако, что потенциальных заговорщиков более всего волновали проблемы «легитимности» нового регента: если у малолетнего монарха есть отец и мать, они и должны править; что же касается «немецкой» темы, то докладчик констатировал: миф о засилье иностранцев при русском дворе сформировался в последующую, елизаветинскую эпоху, а в 1740 году никто не упрекал Бирона в немецком происхождении.

Доклад Наталии Мазур назывался «К истокам национальной идеологии Николая I»[61], и речь в нем шла о тех подданных Александра I, кто не принимал его политику и считал, что она подрывает внутреннее положение России. Претензии Александру во второй половине 1810‐х и начале 1820‐х годов предъявлялись самые разные – от недовольства тем, что он слишком часто бывает за границей, а тех мест на территории России, где проходили самые знаменитые сражения войны 1812 года, не посетил, до упреков в том, что Александровы реформы (например, в Польше) наносят ущерб национальному достоинству и внутреннему единству России (причем характерно, что в этом вопросе действия Александра одинаково скептично оценивали как либералы-декабристы, так и консерватор Карамзин).

Главным средоточием недовольства политикой Александра был «малый двор» его матери, вдовствующей императрицы Марии Федоровны. Императрица стремилась подчеркнуть свой статус и вес в ущерб старшему сыну, клала в основу своего династического сценария напоминание о смерти Павла I и, следовательно, о нелегитимности Александра (это проявлялось даже в чисто формальных особенностях придворных церемоний: на ежегодной панихиде по Павлу в Петропавловской крепости императрица помещалась во время этой церемонии на возвышении рядом с гробом, а все остальные члены императорской фамилии стояли ниже). Вокруг Марии Федоровны группировались сторонники изоляционистской национальной модели («русская», или антинаполеоновская, партия), и это придавало «малому двору» статус альтернативного политического центра, который притягивал представителей антифранцузских настроений, не призванных в официальную политику. В публичном облике императрицы воплощались два разных концепта – «русской царицы» и «матери отечества», то есть разыгрывались карты национальная и семейственная. И то и другое перенял от матери Николай, воспитанный ею по контрасту с Александром. Николай выступал не только как «русский царь», но и как образец семейственных добродетелей (он сознательно культивировал представление о себе как о любящем и заботливом муже и отце). В противоположность бесполому сакральному монарху Александру I «отец нации» Николай I воспринимался подданными как «первый среди равных», как монарх, который, по умиленному замечанию московского почт-директора А. Я. Булгакова, «любит своих детей так же, как я своих».

Если в докладе Мазур речь шла об общих принципах государственной идеологии, то доклад Ольги Эдельман «Эпизод из биографии Д. В. Давыдова»[62] был посвящен случаю частному, но в высшей степени характерному и выразительному. Содержание своего выступления сама Эдельман резюмировала так: о том, как армейское начальство пыталось сделать из шести полковников трех генералов – и вконец среди них запуталось. «Эпизод из биографии», упомянутый в заглавии, заключался в следующем: в январе 1814 года «поэту-партизану» Денису Давыдову объявили о производстве его в генерал-майоры, но уже к осени сообщили, что чин присвоен ему ошибочно и что надлежит ему оставаться полковником. Давыдов, естественно, возмутился таким поворотом дел, стал хлопотать, призвал на помощь влиятельных друзей – и наконец (но лишь в декабре 1815 года) добился возвращения ему генеральского звания.

В советской историографии было принято объяснять этот эпизод неприязнью, которую испытывал император Александр к вольнолюбивому Давыдову. Дореволюционные же историки объясняли случившееся причинами куда более прагматическими – путаницей, вследствие которой Дениса Давыдова перепутали с его кузеном, тоже Давыдовым.

С помощью архивных материалов, хранящихся в Российском государственном военно-историческом архиве, Эдельман реконструировала, как именно это произошло. Все дело в том, что тогдашнее делопроизводство не требовало указания инициалов; между тем в описываемый период в русской армии служили одновременно шесть полковников Давыдовых, причем все – в кавалерии. Обычно однофамильцам присваивали номера (Давыдов-первый, Давыдов-второй и прочее), но в данном случае это сделано не было. В результате Александр Львович Давыдов, представленный к генеральству, его не получил, так как в это же время генералом был сделан Евграф Владимирович Давыдов, и начальство не дало хода бумагам Александра Львовича, сочтя, что он уже генерал, хотя на самом деле генералом стал его однофамилец. Александр же Львович, хорошо зная, что он генеральства еще не получил, начал жаловаться и хлопотать, чем поставил начальство перед необходимостью разбираться, какой из Давыдовых был ранен в руку, а какой – в ногу и кто уже стал генералом, а кто еще только этого ждет. Плодом этих разбирательств стала хранящаяся в архиве бумага под названием «Счет Давыдовым», в которой переписаны все шестеро Давыдовых. Когда же наконец и Денис Давыдов в свой черед был представлен к генеральству, начальство, увидев в списках очередного Давыдова, сочло, что речь идет об уже проясненной коллизии с производством А. Л. Давыдова, и Дениса Васильевича вычеркнули. Впрочем, в конечном счете Денису Васильевичу повезло все-таки больше, чем Александру Львовичу: если первый в конце концов отвоевал свое генеральство, то второй, так ничего и не добившись, подал в отставку в чине полковника. Кстати, идентификация Давыдовых ставила в тупик не только старинное армейское начальство: трудности возникли и у современных искусствоведов, которые так до сих пор и не сумели выяснить, какой именно из Давыдовых изображен на знаменитом портрете работы О. Кипренского.

Александр Архангельский в докладе «Стихотворение М. Н. Муравьева „Богине Невы“ и „Евгений Онегин“», отталкиваясь от общеизвестного факта – присутствия в первой главе «Евгения Онегина» реминисценции из М. Н. Муравьева, – показал, что муравьевские образы и мотивы не ограничиваются знаменитыми строками из строфы XLVIII («С душою, полной сожалений, / И опершися о гранит, / Стоял задумчиво Евгений, / Как описал себя пиит») и обнаруживаются в других главах (так, «муравьевское» слово «пиит» присутствует также в четвертой главе «Евгения Онегина»). Иначе говоря, собственная стихотворная энергия Пушкина развивается, отталкиваясь от муравьевского источника. Если образы Муравьева присутствуют в «Евгении Онегине», то размер его стихотворения «Богине Невы» отозвался в пушкинском «Пире Петра Великого».

Дмитрий Бак в докладе «И. С. Тургенев и „русский Берлин“ конца 1830‐х годов» проанализировал бытовое поведение и умонастроения русских молодых людей, которые жили и учились в Берлине в 1837–1840 годах. Все эти молодые люди искали в Берлине не карьеры, а прямого общения с «Егором Федоровичем» (Гегелем), точнее, с его учениками (самого философа к этому времени уже не было в живых). Они ехали постигать «науку логики», и та рефлексия, которой они учились у гегельянцев, распространялась на самые мелкие, бытовые подробности их жизни. Эти формы бытового общения московских юношей, усвоенные ими в Берлине, остались бы запечатленными лишь в их частной переписке, если бы не И. С. Тургенев, который стал посредником между берлинской жизнью московских студентов и литературой; благодаря Тургеневу образ жизни и мыслей этих молодых людей через некоторое время вернулся в литературу текстами – такими, например, как роман «Рудин».

Александр Осповат посвятил свой доклад «Новые данные о М. С. Лунине по неизданным материалам А. И. Тургенева» любимому герою Эйдельмана, а точнее, его сочинению «Взгляд на русское тайное общество». Лунин послал «Взгляд» сестре, Е. С. Уваровой, с тем, чтобы она передала его А. И. Тургеневу, который, как надеялся Лунин, смог бы его напечатать. Текст «Взгляда» сохранился в бумагах Тургенева, однако напечатан он при жизни Тургенева и Лунина (скончавшихся в 1845 году почти одновременно) не был. На основании неопубликованных дневников А. И. Тургенева и его писем к брату Н. И. Тургеневу Осповат попытался объяснить это обстоятельство. В начале 1840‐х годов Тургенев несколько раз виделся в Германии с Е. С. Уваровой; его записи, касающиеся этих встреч, дышат недоброжелательностью, вообще встречающейся в тургеневских письмах и дневниках крайне редко. Тургенев не может простить Уваровой, что она «наврала и наклепала» на него; судя по отрывочным намекам в тургеневском дневнике, дело осложнилось вмешательством управляющего Третьим отделением Дубельта, который узнал о существовании рукописи Лунина и оказал давление на его сестру.

В докладе Кирилла Рогова «Тютчев и Погодин, 1843 год»[63] речь шла не только и не столько о взаимоотношениях двух литераторов и мыслителей, упомянутых в заглавии, сколько об особенностях восприятия Тютчевым окружающей действительности. Приехав в Москву после восемнадцатилетнего перерыва, Тютчев в письмах к жене описывает свою поездку как «путешествие в прошлое», а свой родной город – в категориях «сна», «призрачности», «небытия». Чрезвычайно характерно при этом, что, желая объяснить жене, какой город предстал перед ним, он неоднократно отсылает Эрнестину Федоровну к третьему тому книги Астольфа де Кюстина «Россия в 1839 году» (которую он в публицистических статьях счел необходимым оспорить). Таким образом, теоретик славянского, православного единства описывал Москву, московские храмы и московскую религиозность с помощью картин и мотивов, заимствованных у прославленного «русофоба» Кюстина.

Наконец, в докладе автора этих строк «Канун революции 1830 года во Франции глазами оптимиста» речь шла о сохранившейся в Архиве внешней политики Российской империи докладной записке «Взгляд на состояние общественного мнения во Франции»[64]. Автор ее, русский дипломат немецкого происхождения Готгильф Теодор Фабер, отличался немалой наблюдательностью и проницательностью; в документе, о котором идет речь, и в своих письмах он рисует эффектные картины парижской бытовой жизни (реклама шляп-присосок, в которых невозможно простудиться, и вкусного бульона, который привозят на дом, а скоро, вероятно, будут доставлять по трубам, так, чтобы он тек из крана) и выразительно определяет основные параметры французского умонастроения: уму французов чтение газет и участие в выборах потребны не меньше, чем их телу – пища; оппозиционные газеты гораздо более популярны, чем проправительственные, и даже те, кто не разделяет мнений либералов, предпочитают черпать сведения из либеральных газет; что же касается выборов, то они переживаются, «как болезнь», но болезнь эта носит «конституционный характер», и французы ни за что не хотят от нее отказаться. И, однако, при всей своей проницательности Фабер в заметке, датированной 1 августа 1829 года, ошибся в главном: он утверждал, что французы не хотят революции и не помышляют о ней, что, хотя их привязанность к Бурбонам носит головной характер, они все верны этой династии, и наконец, что король Карл Х никогда не предаст принципы, запечатленные в конституционной Хартии, и никогда эту Хартию не отменит. Между тем ровно через неделю после того, как Фабер написал свою заметку, Карл Х отправил в отставку сравнительно либеральный кабинет Мартиньяка и назначил новое правительство во главе с Полиньяком, чьи действия через год привели к революции и свержению короля. Проницательный Фабер не предвидел революции (о приближении которой во Франции, что называется, не говорил только ленивый), потому что не хотел ее предвидеть. Он пытался в своей заметке выдать желаемое за действительное, создать своего рода «альтернативный» исторический сценарий – стремление, свойственное политикам и публицистам самых разных эпох.

Дабы не уподобиться предсказателям такого рода, не стану ничего утверждать относительно дальнейшей судьбы Эйдельмановских чтений, скажу только, что очень хочется, чтобы в урочный час, в апреле, они происходили и впредь.

59

Книжное издание дневников см. в: [Эйдельман 2003].

60

См.: [Каменский 2004].

61

См.: [Мазур 2004].

62

См.: [Эдельман 2012].

63

См.: [Рогов 1999а].

64

См.: [Мильчина 2004а; Мильчина 2004б: 39–89].

Хроники постсоветской гуманитарной науки

Подняться наверх