Читать книгу Великая Эвольвента - Виктор Сиротин - Страница 4
Глава вторая
Духовная Эвольвента России
ОглавлениеI
Если в Европе со времён Реформации христианские заветы перековывались по модели активно развивавшейся социальной, экономической и политической жизни, то в Московской Руси православная вера, став «центром бытия» народа, обусловила приоритет духовных ценностей. В такой ипостаси вера надолго определила стиль жизни народа. Между тем именно этот фактор оказался в числе главных причин, которые обусловили отставание России в широком диапазоне материальной сферы. Как уже говорилось, всё «вещное» виделось православным лишь средоточием греха и соблазнов, отваживающих от смысла и значения жизни, коей признавалось спасение души. Вместе с тем, православное вероисповедание несло в себе родимые пятна исторической жизни народа. Сформировав мировосприятие и соответствующее ему народное православие, оно было расцвечено давними традициями и обычаями. И всё же будем помнить, что параллельно ему – и на протяжении веков – существовали предикаты древнего язычества.
Русское православие было той формой или «мехами», в которые заливалось «вино» пассионарной энергии культурно и исторически молодого народа. Будучи главным действующим лицом истории народ, принимая в христианстве ту «часть», которая соответствовала его видению мира и отвечала настрою его души, эвольвентно переиначивал духовный первоисточник на свой лад. «Лад» этот не особенно противоречил Св. Писанию, поскольку народ мудро и одновременно наивно воспринимал в нём вечное и нетленное. И здесь замечу, что, как и на историческом Западе, в России Св. Писание растолковывало народу местное духовенство. Но, если католический Запад располагал своим духовенством, то в Киевской и Московской Руси духовенство почти целиком состояло из греков. В силу ряда обстоятельств на Руси происходила местная идентификация духовного учения с последующим «замораживанием» основных его положений в социально пассивном размеренно-созерцательном бытии. Нельзя отрицать, что в процессе участвовали особенности мировосприятия, выработанного в иной духовной и исторической среде, выстраивавшей прямую и обратную связь с этническими характеристиками народов Московской и пост-Московской Руси. Не будем преуменьшать и факторы огромных пространств, особенности сурового и подчас несовместимого с жизнью климата. Всё это на неопределённо долгое время определило специфику многих форм городского и деревенского существования Российского государства. Аскетическое бытие, вкупе с созерцательным мироощущением обусловив невысокий потолок экономического и социального устроения, не могло не оказывать серьёзное влияние на развитие внутренних и внешнегосударственных связей. Последние, отличаясь неторопливостью и сосредоточенностью на ценностях внутреннего плана, были вынужденно воинственны. Другими они не могли быть, поскольку равнинная Русь была открыта для набегов практически со всех сторон. Впрочем, если принять в расчёт чуждые внутренней соподчинённости и не вписывающиеся в интересы внешней политики спонтанные набеги удалого люда (и мужей, и дружинников), «неторопливость» русских была относительна, что не раз ощутила на себе Византия и безначальные южные и восточные соседи Руси.
Тем не менее, совокупность объективных факторов, закрепощённая «географией», определив отгороженность от опыта внешнеисторической жизни, привела к тому, что внутренняя жизнь Страны долгое время воспроизводила «саму себя». Говоря проще, схожие причины приводили к аналогичным следствиям. Само же бытие Руси, беря на вооружение метафору русского актёра и рассказчика XIX в. И. Ф. Горбунова, «кажинный раз спотыкалось на том же самом месте». Так было в гражданской жизни городов, то же происходило в глухих деревнях, в своих духовных привязанностях и социальной структуре принципиально не отличавшихся от городов. Ибо и там, и здесь господствовала общинная психология, которая не способствовала вертикальному развитию власти удела, княжества, Руси, а потом и Российского государства. Это относится не только к народному (то бишь, традиционно деревенскому) бытию, но и к послепетровской России, за исключением отгородившегося от Страны града Петра.
И опять нам не миновать мировоззренческую ипостась.
Имея лишь опосредованную связь с аскетизмом, социально инертное общинное бытие психологически отражало малоценность того (вещного) мира, который изначально не имел цены в сознании. А не имел по причине малой к нему духовной и психической адаптации, что тождественно малой потребности в нём. Застоявшись в веках, инертность, претендуя на духовные сокровения и обретя черты своеобразной «народной идеологии», в этом качестве вросла в социальную, политическую и хозяйственную жизнь России. Однако – «по Сеньке и шапка».
Державшемуся не на правах, а на обычаях поместному бытию Страны характерны были локально-общинные толкования морали и нравственности. Не имея поддержки в реальности и не находя особой опоры в делах, духовные умозрения узнавали себя в повседневности через неуважение к ней. Как будто глубокое приобщение к вере на поверку обозначало неадекватность требованиям реального мира.
И в самом деле: поскольку вся власть от Бога, а от человека ничего не зависит, то не особенно нужно участвовать в том, в чём ты, «по благословению свыше», не властен. В результате дочерние «вере» бездеятельность, безалаберность и небрежность, приняв формы идеологии и без труда утверждаясь в упованиях на «авось» и «небось», явили себя в неразвитости чувства меры, что нередко вело в Стране к хаосу, преступной безответственности и бесправию. Явственно заявив о себе после духовной смуты середины XVII в., эти свойства после Петра утвердились в чиновном самодурстве, а имперская ипостась государства лишь укрепила их в своих неподсудных недрах. В период становления империи в обществе не получила признание важность правовых взаимосвязей жизни Страны. Таковое положение дел, имея схожие причины, и здесь вело к схожим следствиям, увы, сохраняя свою силу вплоть до настоящего времени. В результате среди многих здравых понятий утерялось наиглавнейшее: законы важны уже потому, что через приобщение к правилам жизни они сдерживают разложение общества тогда, когда его покидают мораль и нравственность.
Наверное, социально-правовая неупорядочность и бытовая неприхотливость, порождающие гражданскую неразбериху, и обусловили восприятие России иностранцами как некую громадную территорию, населённую «странным и непутёвым» народом. В отличие от русских, европейцев – весьма практичных и куда как конкретных в достижении поставленных целей – менее всего беспокоили «вселенские проблемы», если, конечно, не понимать под ними поиски и колонизацию новых земель. Именно здесь – в разнице мировосприятий – суть проблем и в прежней, и в нынешней российской жизни, как и корни идеологического и политического противостояния «Востока и Запада».
Но «пришла беда – открывай ворота». После Раскола неясности правовой жизни усугубили факторы духовного плана, усложнившие общее положение дел и внутренний лад Московской Руси. На протяжении веков являясь единой по факту племенной сущностью и религиозной принадлежности, в новых условиях Русь утеряла жизнеспособность по причине разрыва религиозных, внутрисоциальных и окраинных взаимосвязей. Разболтанность этих связей прямо затрагивала интересы обороны Страны, которые для Петра – природного геополитика – были важнее всего. Воочию убедившись в материальном, техническом, информационном и образовательном отрыве западных государств, Пётр, создавая новую Россию и предполагая её исторически долгую жизнь, выстраивал государство не на монолите духовной единосущности народа, но опираясь на соображения политического и хозяйственного порядка. Таким образом, идеи монарха, минуя отечественные субстанции, разделили Россию в душе и сознании людей на «Петровскую (Петербургскую) монархию» и на Страну-царство, испокон веков понимавшуюся народом как «помазанную Богом». Создалось неразрешимое противоречие: дабы успешно противостоять давлению «матерьяльной цивилизации» необходимо было принять образ жизни народов, её исповедующих, что, означая отказ от типа религиозного сознания, противоречило историческому выбору Страны.
Положение усугубляли реалии, от царя не зависящие. Протяжённые государственные границы России в ряде регионов были не ясны, условны и слабо защищены. Помимо внутренних кочевников их терзали Турецкая Порта, сверх всякой меры амбициозная Речь Посполитая и ищущая путей для реализации своего политического честолюбия высокомерная Швеция.
После смерти великого реформатора большая часть «птенцов гнезда Петрова», разжирев, разучившись летать и вообще перестав быть орлами, забыли идеи императора и его политические настояния. А позабыв, не желали вспоминать о них. Флот гнил в гаванях Петербурга, армия теряла организованность и боеспособность. Хотя и в этих условиях русский солдат сохранял издревле присущую ему силу духа, которая не отличала опрусевший генералитет. В высшем командном составе воинский дух сменили, по Герцену, «дифирамб и риторика подобострастия». Светская власть и чиновная челядь, наперегонки осваивая иностранные языцы, спешили отгородиться от русского языка, культуры России и самого народа. В лице очиновленного государства последний обрёл своего беспощадного насильника и грабителя.
И всё же совокупно-историческую неудачу в создании долговременно могучей империи нельзя считать поражением Петра. То была, скорее, беда Великого императора, в исторической перспективе обернувшаяся трагедией России. Не дано и не под силу было человеку за столь короткий срок привести к гармонии ритмы эволюционного пути европейской части Страны и «закаменно-племенной». Долго ещё после незавершённых реформ Петра обширное «туловище» Страны существовало само по себе, а неподконтрольная «центру» периферия «гуляла» как придётся и куда ей захочется… Перенесённая же «голова» России, едва не сворачивая себе «шею» в стремлении разобраться в заморских ценностях, обречена была упираться в противоречивую, а в политической ипостаси отнюдь не дружественную цивилизацию Европы.
В XVIII в. Россия вступила, по Пушкину, «под гром пушек и стук топора». Это воинственное столетие прошло в битвах против могущественных государств Европы и Азии, приведя к присоединению к России новых и ряда старых своих регионов. В европейской части к России в 1758 г. была присоединена Восточная Пруссия [24], а на Востоке в 1730–1740 гг. – Уральская, Тургайская, Акмолинская и Семипалатинская области, а также остаток казахского ханства (1731). Однако войны России против ряда могущественных государств (отмечу изумившие мир блистательные виктории великих полководцев Петра Румянцева-Задунайского и Александра Суворова) и наступившие в начале следующего столетия тяжелейшие испытания в битвах с Наполеоном не прошли для Страны бесследно. Явив миру блеск и славу русского оружия, нескончаемые баталии повлекли за собой огромные человеческие жертвы [25]. Истончив великоросский слой европейской части России, войны эти привели к невосполнимым материальным и ресурсным потерям; растратив настоящую, надорвали потенциальную жизненную энергию нации. Из множества викторий выделю важнейшие: Против Швеции (1700–1721, 1741–1743, 1788–1790), Турецкой Порты (1710–1713, 1735–1739, 1768–1774, 1787–1791), Персии (1722–1723), Семилетнюю войну против Пруссии (1756–1762), а также борьбу с крымскими ханами, после чего последовало присоединение Крыма к России в 1783 г.
К числу политически важнейших событий века отнесём проведённые совместно с Пруссией и Австрией три раздела Польши (1772, 1793 и 1795) (Приложение III), за которыми последовало тяжелейшее противостояние всеевропейскому воинству под началом Наполеона I в 1805, 1807, 1812 гг. (здесь отмечу разгром Суворовым лучших маршалов Наполеона в 1799 г.). Но, если последние десятилетия XVIII века посредством беспримерного мужества русского солдата под началом гениальных полководцев ознаменовались воссоединением России с прежними своими землями, то первые десятилетия XIX в. прошли под знаком завоевания сопредельных России земель Средней Азии и Кавказа [26]. Яркие победы русского оружия оттеняло никуда не девшееся со времён Раскола размежевание духовной целостности народа, сопровождавшееся отходом от «старых» обычаев и традиций. Процессы духовного, социального и этического расхождения растянулись во времени и усугубились чрезвычайно опасным для исторического бытия России формальным копированием социальных и культурных парадигм Запада. Означенные излишества усугубило неумение преобразовать победу в Отечественной войне 1812 г. в общенародный социальный и культурный подъём. Результат не замедлил сказаться. Совокупно с духовными и культурными инновациями первая треть XIX в. ознаменовалась утерей Россией соборного содержания, испокон веков державшего её основы.
При всей важности результатов феерических баталий в оценке рассматриваемого периода необходимо принять во внимание, что войны XVIII и XIX вв. разнятся не только по политическим мотивам и географическому нахождению, но и концептуально.
Турция, омываясь четырьмя морями и занимая территорию на стыке трех частей света – Европы, Азии и Африки, – была главным нервом мировой торговли и важнейшим стратегическим плацдармом, что предопределило извечное тяготение к ней европейских государств и в первую очередь вездесущей Англии. Россия менее кого-либо могла терпеть у себя под боком политическую суету, сопряжённую с то и дело возникающими для неё военными угрозами. В особенности принимая в расчёт необходимость выхода России к морям, без чего её мощь была призрачной [27].Словом, империя на протяжении столетий была втянута в дипломатические и военные игры потому, что не имела лучшего выбора. Отметим ещё одну особенность: Если военную активность России в XVIII в. следует признать объективно необходимой и исторически неизбежной, то локальные войны следующего века (из числа которых уберём битвы с Наполеоном) в ряде случаев были необязательными. Почему?
Русские монархи, преследуя цель по возможности полно контролировать сопредельные регионы и обезопасить торговые пути, стремились «округлить» южные рубежи империи. То есть видели решение проблем в занятии территорий, военном и политическом присутствии в них. Иначе говоря, политический и экономический контроль над регионами (чем, к примеру, особенно грешила Англия) осуществлялся Россией путём физического обладания ими. Ложная концепция образовала «политическую дробь», в которой чем больше знаменатель, тем меньше оказывалась дробь. А поскольку в «числителе» оставалась и без того не очень стабильная империя, политику приращивания «подбрюшных» территорий следует признать геополитическим заблуждением, ещё и потому, что территория государства увеличилась за счёт регионов, исповедовавших принципиально различные цивилизационные модели.
«Разница» эта подчёркивалась малой способностью племён и народов интегрироваться в чуждую им экономическую жизнь, как и эволюционировать в систему иных духовных ценностей, политических приоритетов, моральных принципов, правил общественной и социальной жизни. Неспособность эта тотчас явила себя в отстаивании того, что отличает культурный тип народов от жизненного уклада метрополии. Того, что, с одной стороны (подчас не без пристрастия), признаётся «варварским» и «невежественным», с другой (из той же предвзятости), – культурным, естественным и органичным. Всё это, определив нестабильность во взаимоотношениях, обусловило их непредсказуемость и разницу в оценках происходящего.
К примеру, если Россия видела свою миссию на Северном Кавказе в привнесении (через обуздание племенной агрессивности) основ цивилизации, включающем постепенное приобщение ареала к созиданию, культуре и дальнейшему развитию новообретённых свойств, то наименее способные к этому племена воспринимали проводимую политику как посягательство на их свободу, как стремление России «поставить на колени» Кавказ. Между тем факт принципиальной воинственности, приостановленной Россией лишь во второй трети XIX в., обличает малую способность выживать за счёт устроения себя и своего региона, что предполагает качества, коих не было из-за малого к тому тяготения. Словом, проводя «свободные набеги», грабежи и пленение мирных жителей из других селений, воинственные племена тем самым расписывались в малой способности к историческому существованию. Что касается империи, то, как целостность, она есть нечто большее, нежели «удачная» сумма (национальных) частей. Последние, как то видится в идеале, должны нести в себе некие культурно-исторические совпадения с сложившимся укладом империи и известное психологическое сродство с «имперским» народом. То есть – и прежде всего – феномен империи предполагает во входящих в неё народах определённые качества и склонность к типу цивилизованности, который характерен для основной её части. Лишь при согласном и согласованном единении частей создаётся язык культурного и делового общения, параллельно с чем возникает необходимость развития соучастных взаимосвязей, которые, вливаясь в общий организм Страны, становятся или в перспективе могут стать её органической частью.
Эта концепция не была реализована в России ни в начале XIX в., ни в середине его, ни впоследствии. Хотя в начале XX столетия русский правовед и этнограф А. Башмаков подсказывал: «С тех пор, как выросли и созрели прочные государственные идеалы России, основанные на началах национальной политики, совершенно ясно, что мы не можем желать увеличения таких частей империи, в которых преобладали бы элементы, не подчиняющиеся ассимиляции».
«Настоящая Европа», имея большой опыт ведения колониальной дипломатии, довольно быстро оценила тогдашнюю потенциальную уязвимость России. В сложившихся обстоятельствах отдельные племена Кавказа использовались Западом в качестве некой «дипломатической кочерги», с помощью которой удобнее было ворошить племена и тейпы, раздувая угли их ненависти к России.
В частности, Англия, издревле имея виды на Кавказ, воспользовалась ситуацией и принялась активно «раскидывать» по Кавказу племенные антирусские настроения, провоцируя войны на (теперь уже номинальных) территориях России. Следуя своим интересам, англичане по своему обыкновению не были разборчивы в средствах [28]. Своего рода гарантом цивилизационной и исторической неперспективности для России регионов Средней Азии являлся «тысячелетний» режим военно-феодальной деспотии, основанный на принудительном (без оплаты) труде, отсутствии социального выбора и личных свобод. Всё это, формируя и закрепляя в веках племенное сознание, ввергало в нищенское существование многочисленные слои местного населения: илятов (кочевников), «таджиков» (оседлых), райятов (не имевших своего надела), юродскую бедноту и прочие примыкающие к ним племена. Положение дел усугубляла общая нетерпимость к иным верованиям. Подобная тлеющим углям, она легко возжигала фанатизм, спрессованный социальным бесправием. Песчаные холмы и курганы, в которые за многие столетия обратились города и храмы осевшего кочевья, наполнились тем безмолвием, которое отличает подающуюся ветрам «песчаную цивилизацию» от всякой другой.
Вернёмся к более ранним событиям, после чего подведём итоги политической жизни XVIII и части XIX вв.
Применительно к исторической жизни России «связь времён» была нарушена рискованным для неё формальным копированием социально-культурных парадигм Запада и, уж конечно, их профанацией на местах. Калька с западного мира не могла не воспроизвести его издержки.
В их числе оказались нигилизм и «язва лихоимства», прочно угнездившиеся в правительственных учреждениях России. Для борьбы с «язвой» и дабы оградить просителей «от насилия и лихоимства» чиновников, императрица Екатерина II в 1763 г. издала Манифест [29], который повелевал «все судебные места наполнить достойными и честными людьми» и назначить им «довольное жалование» «к безбедному пропитанию».
Но то ли потому, что чиновникам не было ясно, о чём идёт речь, то ли «пропитание» виделось им недостаточным, Екатерина разрабатывает «Наказ», взяв за основу труд Монтескье «О духе законов» и трактат итальянского философа Беккариа с роковым для России названием «О преступлениях и наказаниях». Но и в смягчённом виде (ближайшее окружение императрицы пришло в ужас от просвещённого радикализма её тезисов, и она вычеркнула большую часть первоначального текста) гуманизм и либеральный дух «Наказа» оказался настолько сильным, что в предреволюционной Франции цензура запретила его распространение…
Страхи просветившейся уже Франции кажутся тем более нелепыми, что власть всех правительственных учреждений России, по предписанию русской императрицы, должна быть основана на законах. В соответствии с ними полагалось сделать так, «чтобы люди боялись законов и никого бы, кроме них, не боялись». Законы в России не должны запрещать ничего, «кроме того, что может быть вредно или каждому особенному или всему обществу». Настаивая на вольности и равенстве всех граждан согласно «закону естественному» (влияние Руссо), Екатерина II в «Наказе» принципиально выступила против рабства(!), коим в России было крепостничество. «Законы могут учредить нечто полезное для собственного рабов имущества», ибо «не может земледельчество процветать тут, где никто (видимо, из «рабов». – В. С.) не имеет ничего собственного». Для согласования проекта в состав Комиссии было отобрано 565 депутатов: от дворян – 30 %, от городов – 39 %, от государственных крестьян – 14 %, от высших государственных учреждений – 5 %. Депутаты от остальных групп населения, куда вошли «казаки и некочующие инородцы», составляли 12 %. Но, по случаю войны с турками, работа комиссии была замедлена, а потом – ввиду неясности задач, стоящих перед робкими законодателями, – и вовсе остановлена…
Проблема однако была не только в «смелых законах».
Интенсивное проникновение в европейскую часть России туземных элементов с их «нерастворимыми частицами» обусловило «неясности» этического и социального плана. Поскольку лишённые исторической жизни племена и народности несли в себе свойства, недостаточные для эволюционного пути. Нижние ступени социальной лестницы России полонила новая «историческая данность». Привнеся в традиционный уклад Страны свои склонности, она изменила отношение к закону, «буква» которого предполагает ясное понимание и доверие тех, кому он адресован. Ясности не было. Не было и доверия к «пришлой данности» в «до-каменной» (до Уральского хребта) России. Обострилось давнее отчуждение элитного сословия от «собственного народа», который становился ему всё менее понятным… Налицо была реакция отторжения верхних слоёв общества от прижившихся к Московскому царству «новых русских».
Екатерина Великая. Д. Левицкий. 1794 г.
В поиске приемлемой дистанции между «верхами» и «низами» прошло всё XVIII столетие.
Одним из «найденных» и «допустимых» барьеров послужило языковое отгорожение – немецкое в эпоху «четырёх императриц» и французское во всё остальное время (т. е. с начала XIX в. вплоть до революции 1917 г.). Тенденция к размежеванию внутри российского общества проявилась в неуклонном отстранении верхних его слоёв от продолжавших интенсивно вливаться в российское бытие «обновлённых» низов. Разрыв между сознанием и действительностью, духовная подвешенность и культурная несамостоятельность, вызывая внутреннюю неуверенность русского дворянства, обусловили его моральную неустойчивость и предопределили тягу к «продвинутым» масонам, иллюминатам и прочим «ложам просвещения». Эти же процессы обусловили тягу дворян к европейскому Просвещению. Определив чужеродное направление в культуре и творчестве привилегированного сословия, процессы вели к перерождению моральных и этических норм всех слоёв общества. Ущербное развитие бар-неофитов стало той реальностью, из которой вышли дремучие ябедники и кривосудовы В. Капниста, «госпожи» простаковы и «господа» скотинины Д. Фонвизина, равно как и «золочёные» снизу доверху вельможи Г. Державина. В духовных низинах зависимых слоёв общества взросло и укоренилось в сознании, а затем пустило густые побеги холопство, которое в сложившихся реалиях было ни чем иным, как ощущением собственной вторичности [30]. Социальная несвобода – снизу доверху – культивировала в обществе психотип подневольного человека, с которым вступили в борьбу наиболее честные и дальновидные умы России. Практическое отгорожение элиты от «всякого» народа выразилось в том ещё, что, согласно указу 1768 г., любая жалоба крестьянина на помещика квалифицировалась как ложный донос и каралась пожизненной ссылкой, понятно, что – в Сибирь; то бишь, – «к своим»… В царствование Анны Иоанновны (1730–1740) крестьяне без всякого указа тысячами ссылались за недоимки в Сибирь. Впрочем, от бироновщины [31] народ разбегался и сам. За то же царствование 250 000 человек скрылось в Польше и Литве. Факт презрения, непонимания, боязни и неверия в свой народ подтвердило правление преемников Екатерины II. Дистанцируя себя от низов, офранцуженные верхи петербургской России провели черту, отделив себя от народа, как показало будущее, – навсегда…
II
Этого могло не произойти. Победоносные баталии русских полководцев XVIII в. укрепили дух народа, а победа над «французом» в 1812 г. породила надежду на лучшую долю и могла вывести Страну на благоприятную историческую перспективу.
«Война 1812 года пробудила народ русский и составляет важный период в его политическом существовании. В рядах даже между солдатами не было уже бессмысленных орудий; каждый чувствовал, что он призван содействовать в великом деле», – писал о самосознании всех слоёв общества герой Отечественной войны, а впоследствии декабрист И. Якушкин. «Именно 1812 год, а вовсе не заграничный поход (1813–1815 гг. – В. С.), создал последующее общественное движение, которое было в своей сущности не заимствованным, а чисто русским», – вторил ему М. Муравьёв-Апостол. Он же определил настроения общества чёткой и ясной формулой: «Мы – дети 1812 года».
Однако правительство России и лично Александр I, не разделяя умонастроения «детей», не имели доверия и к их отцам-командирам – ученикам и последователям никем не побеждённого стратега Александра Суворова. Не признавая суворовскую «науку побеждать», русский царь накануне великой Отечественной войны летом 1812 г. предлагает стать во главе русской армии генералу Моро – бывшему полководцу Наполеона. Моро отказывается, соглашаясь лишь на роль советника. Александр с тем же предложением едет в Швецию к королю Бернадотту – тоже недавнему маршалу Наполеона. И тот отказывается. Но впоследствии всё же принимает решение сражаться во главе шведских войск против своих соотечественников на стороне шестой антинаполеоновской коалиции (1813–1814).
В битве с Наполеоном русская армия и её командование проявили свои лучшие качества, но это не изменило отношение к ним царя. При том, что в русской армии были весьма одарённые полководцы – герои войны Милорадович, Ермолов и Барклай де Толли – после смерти Кутузова в апреле 1813 г. Александр проводит не нужный России «заграничный поход», поставив во главе русских корпусов прусского фельдмаршала Блюхера, битого Наполеоном при Любеке (1806). Впрочем, в мае 1813 г. Александр поручает Барклаю командование объединённой русско-прусской армией накануне временного перемирия с Наполеоном, после окончания которого царь, словно в издевку, передаёт главенство австрийскому фельдмаршалу Шварценбергу, которому Наполеон в декабре 1812 г. исходатайствовал у императора Франца I маршальский жезл, а в августе 1813 г. разбил его [32].
Долго копившееся негодование русского офицерства не преминуло вылиться в «офицерское» восстание на Сенатской площади в декабре 1825 г. Несмотря на внутренние разногласия, декабристы ставили задачу сблизить сословия для роста общественного благоденствия. Отнюдь не спонтанный, а исторически обусловленный общественный подъём способен был огранить социальными реформами гений М. М. Сперанского [33], на чём с его же слов остановимся отдельно.
План Сперанского «состоял в том, чтобы посредством законов учредить власть правительства на началах постоянных и тем сообщить действию этой власти больше достоинства и истинной силы», ибо история не знает примера, «чтобы народ просвещённый и коммерческий мог долго в рабстве оставаться». Об отношении Сперанского к народу свидетельствует его ответ Александру I. После визита в Эрфурт (1808) тот спросил своего статс-секретаря, как ему нравится за границею? – на что Сперанский отвечал: «У нас люди лучше, а здесь лучше установления».
Однако цивильная «ложка» Сперанского не пришлась к обеду вельможным скотининым, которые давно приноровились харчеваться из государственной скудели. А то, что в основу проекта реформатора лёг Кодекс «антихриста» Наполеона и отчасти французская Конституция – и вовсе вызывало у них сильнейшую изжогу. К тому же, Россия, счёл сначала Павел I, а потом и Александр I, не была готова к коренным реформам. И всё же дело было не столько в государях, сколько в их приближённых.
Известный обскурантист при дворе Александра, Д. П. Рунич, когда говорил, что помещики «теряли голову только при мысли, что конституция уничтожит крепостное право и что дворянство должно будет уступить шаг вперед плебеям», – говорил не только о своём сословии, но и от его имени. На кабинет Сперанского, писал Ф. Ф. Вигель в своих «Записках», «смотрели все, как на ящик Пандоры, наполненный бедствиями, готовыми излететь и покрыть собою всё наше отечество».
Между тем реформы Сперанского, планировавшего деление Страны на губернии и распределение законодательных, административных и судебных властей, способны были изменить облик Страны и её историческую судьбу. Конституционная монархия могла стать звеном, которое не доковал Пётр и необходимость которого не осенила умы его «птенцов». Не случайно в 1808 г. в Петербурге ходил сатирический листок, который куда как ясно трактовал положение дел: «Правосудие – в бегах. Добродетель ходит по миру. Благодеяние – под арестом. Надежда с якорем – на дне моря. Честность вышла в отставку. Закон – на пуговицах Сената. Терпение – скоро лопнет». Потому «ящики Пандоры» Сперанского «остались сосланными в архиве» (А. Герцен), а «пуговицы Сената» продолжали тускло блистать в запустении России. Даже и не отказывая царям в поводах для беспокойства, ибо со времён Ивана IV Россия и впрямь несла тяжкий груз в лице малоспособных к эволюционным процессам обширных окраин империи, следует признать, что инертность правительства была наихудшим из «решений». Поскольку воз проблем, которые всё равно нужно было «тянуть», оставался на месте. Интеллектуальная мощь Сперанского и его историческое видение России использовались вхолостую [34]. Толчение законов в ступе, чему сопутствовало дарование «конституции почитаемой за непримиримого врага России, побеждённой и завоёванной Польше прежде, нежели она была дана победительнице её, самой России», – писал декабрист Д. Завалишин, вызвало негодование элитного офицерства. Александр I, разыгрывая на политической сцене роль всеевропейского благодетеля, в непомерном тщеславии своём обратил «сцену» в позорище (в позднем значении этого слова) России уже потому, что в пику общепринятой практике не потребовал у Франции возмещения убытков от истинно варварского нашествия на Россию. Исходя щедротами не только в отношении побеждённой Франции, царь дал Финляндии Карельский перешеек, отторгнутый Петром от Швеции по Ништадтскому миру (1721).
Михаил Сперанский
В таковых реалиях возмущение широких слоёв русского общества было более чем закономерно. Негодование вызвало то ещё, что, дав финнам (как и полякам) конституционные права, освободив латышских и эстонских крестьян от крепостной зависимости, царь совсем забыл о русских крестьянах. Отменив в 1816–1819 гг. крепостное право в отсталой Прибалтике, но сохранив его для русских мужиков, Александр тем самым унизил историческую, а в свете недавней всенародной победы героическую Россию. Расписавшись в недоверии и боязни собственного народа, царь, в полном соответствии с представлениями Европы о России, – признал Страну неспособной вписаться в культурно-историческое бытие мира; этаким не склонным к цивилизации разросшимся до гигантских размеров «медвежьим углом». Помимо «общих» моментов, участники движения, возглавленного героями Отечественной войны, видели оскорбительным, исторически не перспективным и попросту никчёмным самодержавное «обращение с нацией как с семейной собственностью» (М. Лунин). Один из главных идеологов движения декабристов Никита Муравьёв утверждал в своей «Конституции»: «Русский народ, свободный и независимый, не есть и не может быть принадлежностью никакого лица и никакого семейства <…> Источник Верховной власти есть народ, которому принадлежит исключительное право делать основныя постановления для самого себя».
Соглашаясь отнюдь не со всеми заключениями своего товарища, Павел Пестель был солидарен с Муравьёвым именно в этом вопросе: «Народ есть совокупность всех тех Людей, которые принадлежа к одному и тому же Государству, составляют Гражданское Общество имеющее целью своего существования, возможное Благоденствие Всех и каждаго <…> А по сему Народ Российский не есть принадлежность или собственность какого-либо лица или Семейства. Напротив того Правительство есть принадлежность Народа и оно учреждено для Блага Народнаго, а не Народ существует для Блага Правительства» («Русская Правда»). Говоря коротко, в «Конституции» Пестеля ясно утверждается гегемония «коренного народа русского». Оспаривая тезис Н. Карамзина: «история народа принадлежит царю», идеологи движения провозглашали иной: «история принадлежит народам» (Муравьёв). Более того: русская история – это история свободного народа. Эта теза Муравьёва не только ставила под сомнение догмат российского абсолютизма, но признавала его гибельным для России. «Для Русского больно не иметь нации и всё заключить в одном Государе», – писал перед казнью П. Каховский Николаю I.
Но голос восставших был неслышен, а их мысли – недоступны Николаю. По свидетельству С. М. Соловьева, царь «инстинктивно ненавидел просвещение. <…> Он был воплощённое: “не рассуждать!”». Не случайно Московский университет в глазах Николая виделся «волчьим гнездом», от вида которого монарх, когда проезжал мимо, впадал в дурное расположение духа. Таковое «видение» отнюдь не святого Николая подтверждает академик Ф. И. Буслаев. Словом, концепцию “не рассуждать!” целиком и полностью разделяли «птенцы гнезда Николая».
Современный историк Н. А. Троицкий, много времени уделивший изучению «птенцов» – с уставом в мозгу, розгами в «клювике» и волчьими повадками в отведённой им сфере деятельности – пишет об одном из них: «Шеф жандармов А. Ф. Орлов, провожая за границу друга, наставлял его: «Когда будешь в Нюрнберге, подойди к памятнику Гутенбергу – изобретателю книгопечатания – и от моего имени плюнь ему в лицо. Всё зло на свете пошло от него». Николай I не давал таких напутствий, но в ненависти к печатному слову мог переплюнуть своего шефа жандармов. Самый дух николаевского царствования верно схвачен в реплике Фамусова из грибоедовского «Горя от ума»: «Уж коли зло пресечь, забрать все книги бы, да сжечь!» [35].
Итак, дворянская реформация была обречена.
Разгром декабристов, среди которых было немало героев Отечественной войны, казалось, надолго расставил все точки над «i». Подобрав на площади сотни изувеченных артиллерийским огнём трупов мятежников, режим ясно указал, кто является «отцом народа» и какими методами будут вестись переговоры с оппозицией. Дым от пушек на главной площади Петербурга развеялся, гарь в сознании русского общества осела страхом, но необходимость реформ государства по-прежнему висела в воздухе. Об этом свидетельствовало экономическое отставание России, в лице функционеров окончательно запутавшейся в синедрионах высшей светской и духовной власти. Положение дел в Стране усугубляли синекуры не в меру разросшегося и в охотку вороватого чиновничества. Однако решительность Николая, начавшись с «дыма декабря», эшафота и последующей казни, ограничилась каторгой и ссылкой противников застоя. Это был показательный урок для тех, кто, мысля и рассуждая вслух, осмеливался ещё и действовать.
Придётся отметить, что в старании угодить царю весь состав суда был единодушен в отношении приговора «декабристам» (за исключением сенатора Н. С. Мордвинова, отличавшегося независимостью своих взглядов), коим было «отсечение головы», вечная каторга, разжалование в солдаты. Пятерых суд приговорил к четвертованию (впоследствии милостиво заменённому повешением). «Даже три духовные особы (два митрополита и архиепископ), которые, как предполагал Сперанский (назначенный царём членом Верховного уголовного суда. – В. С.), “по сану их от смертной казни отрекутся”, не отреклись от приговора пяти декабристов к четвертованию», – сообщает историк (этот факт можно взять на заметку, но не буду настаивать). Далее Троицкий пишет: «10 июня 1826 г. был издан новый цензурный устав из 230(!) запретительных параграфов. Он запрещал “всякое произведение словесности, не только возмутительное против правительства и поставленных от него властей, но и ослабляющее должное к ним почтение”, а кроме того, многое другое, вплоть до “бесплодных и пагубных (на взгляд цензора. – Н. Т.) мудрований новейших времен” в любой области науки. Современники назвали устав “чугунным” и мрачно шутили, что теперь наступила в России “полная свобода… молчания”.
Руководствуясь уставом 1826 г., николаевские цензоры доходили в запретительном рвении до абсурда. Так, глава николаевского Министерства просвещения Ширинский-Шихматов изъял из учебных программ философию. А когда его спросили – почему, то простодушно ответил: «Польза от философии не доказана, а вред от неё возможен». Другой цензор запретил печатать учебник арифметики, так как в тексте задачи увидел между цифрами три точки и заподозрил в этом злой умысел автора. Председатель цензурного комитета Д. П. Бутурлин (разумеется, генерал) предлагал даже вычеркнуть отдельные места (например: «Радуйся, незримое укрощение владык жестоких и звероподобных…») из акафиста Покрову Божией матери, поскольку они, с точки зрения «чугунного» устава, выглядели неблагонадежными. Сам Л. В. Дубельт не стерпел и выругал цензора, когда тот против строк: «О, как бы я желал /В тиши и близ тебя /К блаженству приучиться! – обращенных к любимой женщине, наложил резолюцию: «Запретить! К блаженству приучаться должно не близ женщины, а близ Евангелия» (там же). Это и есть то, что осталось в истории России под названием «николаевская реакция». Вздрогнув и на время оцепенев, Страна впала в спячку, больше напоминавшую политическую кому. Впрочем, этого можно было ожидать.
Николай I
Не помня заветы Петра Великого, не умея (и, очевидно, не особенно желая) преобразовать энергию народа в общенародный социальный и культурный подъём, правительство выбрало пассивную имитацию державы. Александр I, сплетая себе лавровый венок просвещённого победителя на европейских конгрессах (Приложение IV), упустил время, а Николай I, после «декабристов» решив, что никому «не должно сметь своё суждение иметь» (подлинные слова царя: «Должно повиноваться, а рассуждения свои держать про себя!»), отдалял от власти всех, кто стремился к законоустроительным переменам. Триумф победы в Отечественной войне выродился в плац-парады, пустой блеск которых высвечивал вялый инстинкт социального самосохранения высших кругов русского общества. Так, движение «декабристов», ясно показав необходимость кардинальных перемен в социальной и политической жизни, попутно выявило полную неспособность русского Двора к каким-либо переменам.
Сделав шаг в давнее прошлое, определим проблему следующим образом: церковный Раскол предварил, а последующие совокупные политические и экономические упущения привели к тому, что вслед за духовной основой Россия утеряла политическую базу своего развития.
Уяснение параметров внутреннего неустройства, очевидно, и вызвало горькие мысли Петра Чаадаева – «первого русского эмигранта», по словам Мережковского. По ряду причин не умея верно оценить фактор этнокультурного смешения, «внутренний эмигрант» в первом из восьми «писем» (1828–1830) печально констатировал сложившиеся в России реалии: «Мы живём в каком-то равнодушии ко всему… Мы явились в мир, как незаконнорожденные дети, без наследства, без связи с людьми, которые нам предшествовали (здесь и далее выделено мною. – В. С.), не усвоили себе ни одного из поучительных уроков минувшего. Каждый у нас должен сам связывать разорванную нить семейности, которой мы соединились с целым человечеством…». «Наши воспоминания не идут далее вчерашнего дня; мы, так сказать, чужды самим себе. Мы так удивительно шествуем во времени, что, по мере движения вперёд, пережитое пропадает для нас безвозвратно»! А. Пушкин с не меньшим отчаянием отмечает смежные свойства потерянной части народа: «Дикость, подлость и невежество не уважает прошедшего, пресмыкаясь перед одним настоящим… Прошедшее для нас не существует. Жалкий народ». «У нас совершенно нет внутреннего развития, естественного прогресса; каждая новая идея бесследно вытесняет старые, потому что она не вытекает из них, а является к нам бог весть откуда… Мы растём, но не созреваем; движемся вперёд, но по кривой линии, то есть по такой, которая не ведёт к цели» (это опять Чаадаев). «Всем нам не достаёт известной уверенности, умственной методичности, логики. Западный силлогизм нам не знаком». «Исторический опыт для нас не существует; поколения и века протекли без пользы для нас, – с горечью констатирует Чаадаев положение вещей, которым гений М. Лермонтова в те же годы дал схожее объяснение в своей грандиозной по социальному охвату и психологической глубине «Думе». «Глядя на нас, – продолжает Чаадаев, – можно было бы сказать, что общий закон человечества был отменён по отношению к нам»… «Я не могу вдоволь надивиться этой необычайной пустоте и обособленности нашего существования», – писал затворник поневоле и «сумасшедший» по царскому соизволению, наблюдая застывшее в своей неподвижности бытие гигантской Страны. Однако всему происходившему в империи есть «старое» объяснение. Чаадаев сумел разглядеть повреждение самости народа, его разуверенность в настоящем из-за отбитой памяти о прошлом. Отсюда воспоминания «не далее вчерашнего дня», коим, очевидно, было петровское правление – немилосердное к народу, беспощадное, повернутое к государству передом и к Стране задом. Ибо о страшных кострах и крючьях «позавчерашних» дней народ и сам старался не вспоминать… Трагизм Страны русский мыслитель видел яснее многих своих современников. Но, бичуя пороки искусственного происхождения, Чаадаев не отождествлял их с русской статью, русскими святынями и русским складом ума. По духу беспощадный мыслитель-гражданин, а по характеру врачеватель, он нелицеприятно указывал на язвы, которые необходимо было выжечь из тела Страны. «Больше, чем кто-либо из вас, поверьте, я люблю свою страну, желаю ей славы, умею ценить высокие качества моего народа, – писал Чаадаев, – но верно и то, что патриотическое чувство, одушевляющее меня, не совсем похоже на то, чьи крики нарушили моё спокойное существование и снова выбросили в океан людских треволнений мою ладью, приставшую было у подножья креста. Я не научился любить свою родину с закрытыми глазами, с преклоненной головой, с запертыми устами. … Более того, у меня есть глубокое убеждение, что мы призваны решить большую часть проблем социального порядка, завершить большую часть идей, возникших в старых обществах, ответить на важнейшие вопросы, какие занимают человечество»! [36]
Пётр Чаадаев
Увы, призвание это не было реализовано ни тогда, ни через поколения, ибо в народном теле остались те же отравляющие пороки… В целях осмысления причин вернёмся к деятельности Петра и её следствиям в тех аспектах, которые как раз и получили развитие в высших управленческих звеньях России.
Заложив фундамент Великой России, введя присягу на верность государю «и всему государству», – Пётр I неосторожно изъял из основ российской жизни освящённое святоотеческими традициями бытие. Понимая неразрешимость духовно-религиозного противостояния в Москве, царь, осушив болота, выстроил на их месте «северную Пальмиру» по западному образцу, куда и перенёс столицу России. В результате империя в сколке «петербургской монархии» стала существовать как бы отдельно от остальной России, что и подтвердила вся последующая история Российского государства.
Насильственное внедрение объективно полезных и социально важных, но чуждых православному сознанию ценностей вызвало у людей психологическое, духовное и бытовое отторжение. Народ нутром чуял, что «фряжские» нововведения несут в себе суть и идеологию протестантского мира. На проявления недовольства царь реагировал весьма жёстко, ибо понимал: отставание материального производства неизбежно ведёт к отсталости промышленности и ослаблению военного потенциала Страны, что недопустимо ни в каких политических реалиях и ни при какой вере. В то же время и «онемечивание» народа было невозможно и непродуктивно, ибо в качестве исторической самости народ способен существовать лишь в той ипостаси, которая неразрывна с его духовной, этической и исторически слагавшейся сущностью. Она же определяла и русскую народную культуру (дворянской, как таковой, в то время попросту не было). Нововведения Петра, по факту, привели к тому, что народ не принял «петербургскую Европу», в имперской ипостаси ограниченной пределами «Петербургской монархии». Уже при выстраивании претерпев серьёзную деформацию и потеряв связь с народом, «монархия» в лице верхов, отгородившись от простого люда, замкнулась «в себе». Гербовое, декоративно-имперское бытие России закономерно и предсказуемо нашло свою обитель в полумифических пределах той же «Пальмиры».
Н. Карамзин в «Записках о древней и новой России» утверждал: «Искореняя древние навыки, представляя их смешными, хваля и вводя иностранные, Государь России унижал россиян в собственном их сердце. Презрение к самому себе располагает ли человека к великим делам? (выделено мной. – В. С.)». И далее: Пётр I «не хотел вникнуть в истину, что дух народный составляет нравственное могущество государств… нужное для их твёрдости»!
Реакция народа, который «увидел немцев в русских дворянах» (Карамзин), была единой – он отшатнулся от построенной на русских костях «Европы». По мере развития реформ простой люд всё меньше воспринимал правление самодержца как царство, освящённое Божественной благодатью, воспринимая Петра как ренегата и даже «Антихриста из племени Данова». И в «петербургской», и в непетербургской России народ шептался о том, что царя подменили… что «настоящий»-де прячется в «стеклянном государстве». Через неровные «стёкла» этого «государства» преломлялась внутренняя жизнь Страны – снизу доверху. Снятое с настила Отечества, великое государство в управленческих звеньях психологически съёживалось до имперского мифа, в духовной своей части разбредалось куда придётся, а в ипостаси Страны становилось ущербным и беспризорным!
Сделаем вывод: становление могучей и исторически долговременной Российской империи потому не произошло, что Пётр, пусть и не желая того, вычел из государства Страну, ценности которой зиждятся на социальном единстве и духовной базе народа, включающей в себя вероисповедание, традиции, обычаи и нравы.
На что опираются эти взаимосвязи и как не ошибиться в их оценке?
При анализе и оценке критических изломов истории важно исходить из того, что Страна предшествует государству. Как следствие социально-политического развития, государство завершает общественное устроение, но суверенно существует до тех пор, пока жив организм Страны. Страна в ипостаси народного духа принадлежит Провидению, а государство – кесарю, как социально ответственному за её обережение. Потому «Кесарь», олицетворённый государством, несёт по отношению к Стране служебную функцию. Ибо Страна – это то, чем народ живет; а государство – то, что народ организовывает. И если Страну можно назвать храмом, в котором народ бытует в духовной и культурной ипостаси, то государство, скорее, несёт функцию ограды его живой обители.
Именно двойственность духовного и бытийного существования (должная снять, наконец, с повестки дня опровергнутую самой историей идею объединения церковной и государственной власти) говорит о том, что не всё, что подходит государству, приемлемо для Страны — в обоих случаях не тождественных церковному бытию. Однако двойственность эта, со времён пастырского наущения греков пикируясь с реальностью, постоянно проигрывая ей и приведя к бесславной гибели «Второго Рима», растворилась в стихии российской жизни, издавна психологически совместившей душу с бытием. Что касается разницы (в идеале и не желаемой) между Страной и государством, то, отвадив свои интересы от «материи», народ никогда особо не стремился вникать (не до того ему было) в «нюансы» и «каверзы» социальной жизни. Потому, в своём сознании ставя над всем Церковь и помазанника Божия государя-императора, не всегда отдавал себе отчёт в том, что Россия во всём богатстве её духовного и бытийного диапазона всё же существует не на небеси, а на земле.
Столь блистательно начавшись, Русская империя не состоялась в своих исторических потенциях ввиду предшествующего Петру изменения духовного содержания Московской Руси, в элитном и управленческом звене подорванной ещё Иваном IV. В правление же Петра, идея Страны, в русском сознании веками перевешивавшая идею государства, была отодвинута механизмом последнего. Пётр Великий сорвал Русь с настила Страны и разъединил понятия. Пропахав между ними борозду, царь придал государству структуру, при которой не могло эволюционировать непосредственно русское сознание. Созданные, но не коренившиеся в существе Страны формы и обусловили историческую нестабильность государства, в искомых обстоятельствах ставшего Российским. Император явно недооценил важность сохранения в народной жизни, помимо традиционного религиозного, ещё и почвенного (как сказали бы сейчас) сознания. Ибо лишь оно, наряду с единодушием в устроении Страны, могло стать надёжным подспорьем в грандиозных начинаниях самодержца. Неподъёмность поставленных задач не в последнюю очередь была обусловлена серьёзным изменением этнокультурного содержания государства. Продолжившись в столетнем расшатывании молодой империи (ибо не оказалось во всём XVIII в. на российском троне достойных Петра наследников), процессы размывания этноструктуры России особенно внятно заявили о себе в XIX столетии. В этом веке в бытии России закрепилось трагическое отторжение от грандиозного обустройства Страны её истинного Величества – Народа (напомню, в петровское правление, по мнению специалистов, сокращённого на треть!).
Дистанция между Страной, выразителем которой был народ, и государством, лицом которого была пресловутая «петербургская монархия», после Петра I быстро увеличивалась. Восстание «декабристов», не имевших цельной программы, всё же имело целью сократить это расстояние, ибо «держало в уме» главенство в Стране народа. Проблема всё активнее заявляла о себе, но цари в упор не замечали её.
III
Ещё при жизни Сперанского один из самых умных министров Императорского Двора П. Д. Киселёв без особого успеха убеждал Николая I в необходимости идти путём постепенной ликвидации крепостного права, чтобы «рабство уничтожилось само собою и без потрясений государства». Но ни программа Сперанского (это мы знаем), ни идеи Киселёва не были приняты во внимание. Настоятельные требования реформ неизменно расшибались о «твердь» псевдоимперского мышления. В лучшем случае, идя по кругу, всё возвращалось на круги своя. Николай любил повторять, что ему нужны «не умники, а верноподданные». «Умников» – министра финансов Е. Ф. Канкрина (сменившего в 1923 г. «умом неповоротливого» финансиста Д. А. Гурьева), министра уделов Л. А. Перовского и в особенности самого П. Д. Киселёва, бывшего Первым министром государственных имуществ, – Николай особенно не терпел. В соответствии с требованиями царя к сановникам Правительство заполонили посредственности. “Он хотел бы, – писал о царе С. М. Соловьев, – отрубить все головы, которые поднимались над общим уровнем”.
«Рубить головы» Николаю не было нужды, ибо его министры и ближайшие приспешники и без того по природе своей были на голову ниже «общего уровня». Таковым был (и в самом деле карликового роста) министр иностранных дел К. В. Нессельроде, министр Императорского Двора В. Ф. Адлерберг, военный министр А. И. Чернышев, обер-прокурор Синода Н. А. Протасов, главноуправляющий путями сообщения П. А. Клейнмихель, шеф жандармов А. X. Бенкендорф. Но, несмотря на свой уровень, «каждый из них просидел на своём посту как минимум половину николаевского царствования», – пишет Н. Троицкий и добавляет: «По своим дарованиям все они вместе взятые не стоили одного М. М. Сперанского, но зато они лучше, чем Сперанский, владели самым ценным в глазах царя умением – повиноваться и угождать своему повелителю» [37]. В особенности этим умением обладали те, кого сейчас зовут «средним звеном» управления, ну а разветвлённые «низшие» звенья – и подавно.
Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу