Читать книгу Перламутровая жизнь - Виктор Вассбар - Страница 4
Глава 1. В истоке 20-го века
Великий пожар
(Повесть)
ОглавлениеБольшой Гляден – 1917 год.
Всю ночь моросил мелкий дождь, и лишь на исходе её последняя влажная пыль скатилась на землю с растаявшего облака, отворив дверь в новый день юному шалуну солнца. Разорвав ночную стену мокрой хвои, лучик озорник медленно пополз к острым пикам сосен, росших плотной стеной на правом берегу Оби. Взобравшись на самое высокое дерево, на миг замер, любуясь открывшимся видом, и спикировал на серебряную гладь реки. Откуда-то издалека прилетел лёгкий ветерок, река поёжилась, встряхнула утреннего забияку на мелкой ряби своего тела и стремительно понесла его к урезу воды и узкой полоске песка у отвесного обрыва, изъеденного гнёздами стрижей. Тотчас из гнёзд высунулись клювики стрижей и вот уже сотни пар узких сабелек-крыльев, переливаясь в солнечных лучах зелёными красками, стремительно понесли птах над полем реки. Разноголосый щебет стрижей разбудил гордых коршунов. Покинув гнезда, они взмыли вверх и, расправив крылья, зависли над рекой. Через минуту в безоблачном небе застыла чёрная туча – сотни парящих коршунов, склонив голову, выискивали в спокойной глади реки чешуйчатую добычу. Их беззвучный полёт с распростёртыми крыльями, обрамлёнными растопыренными перьями, напоминающими когти мистического дракона, казалось, предвещал беду.
В лучах майского солнца просыпался Большой Гляден, – небольшой посёлок в двадцать – тридцать дворов, растянувшийся узкой лентой по левому берегу Оби. Загремели засовы ставен, открывая окна с выглядывающими из них горшками с геранью. Из печных труб потянулись дымы, закудахтали куры, замычали коровы и устроили перекличку дворняги.
– Прекрасный будет день, – освободив последнее окно от ставен, подумал Михаил Степанович Тюковин и тотчас переключился на другую тему. – Надо бы Ваньше сказать, пока не забыл, чтобы в город съездил, подарки купил Катюше. Ведь ишь ты, какую красавицу приглядел. Коса тугая, очи, как смоль, и статью хорошо! Бедноваты, конечно, Гоненко, – родители её, ну, да не беда. Да, и то правда, кто нынче не беден, а девушка она славная, работящая, да и мы, Тюковины не лыком шиты, есть чем одарить молодую семью. Ай, да, Ваньша! Ай, да, Ваньша! И чем это умудрился такую красивую девку привлечь? Чудеса прямо и только! А почему бы и нет, мы Тюковины и сами хороши, – приосанившись и вздёрнув рукой усы, хмыкнул Михаил Степанович, и продолжил мыслить. – Что это от нас воротиться? Вон сколько земли-то, и скотины… не у каждого столько наберётся, одних только коров пять, и лошадей тоже… четыре, а овец, – распалялся отец Ивана, сухонький пятидесятидвухлетний мужчина. – С каких бы это щей нам отказывали? Наделю Ваньшу всем, ещё как завидовать-то будут… хотя, – почесав на ухом, – кому завидовать-то? Все при крепких дворах, разве что приезжие, те, конечно, а так-то оно чтобы… У нас тут, кто работает, всё имеет, конечно, не сравнишь с приезжими, что на заводе, какая там у них – заводских прибыль-то, землицы на огородишко и той нет.
На этой левой стороне посёлка, там, где его единственная улица упиралась в косогор, прилипший обрывом к Оби, жизнь текла спокойно и равномерно, установленным веками порядком. Здесь трудились бок о бок староверы и православные, мусульмане и евреи. Здесь были две небольшие кожевенные мануфактуры с лавками, в которых кожевенники продавали свой товар и продовольственный ларёк. Здесь люди жили своим трудом на земле, дарами реки и заречья. Излишки продавали в городе и поселковом базаре. На вырученные деньги покупали муку, соль и сахар. Из муки делали лапшу и стряпали пироги с ягодами, грибами и мясом. В птичниках держали кур, уток и гусей, а некоторые хозяева держали даже индюков.
Правая оконечность узкой улицы, тянущейся вдоль косогора, резко отличалась от своей половинки, разделённой как чертой широким проулком, ползущим от ската горы до берега Оби. Это рабочая половина посёлка. Здесь в один ряд по одну сторону улицы стояли два длинных двухэтажных барака, по другую за высоким кирпичным забором кожевенный завод торгового дома «Д. Н. Сухов и сыновья». В бараках жили безземельные пришлые люди, – рабочие завода.
Рядом с бараками на возвышении красовались одиноко стоящие огромные дощатые постройки, – уличные общественные туалеты с отдельными боковыми входами для женщин и мужчин. Вдоль бараков дощатые настилы, по ним в слякотные дни можно было, не утопая в грязи, дойти до маленького магазина и далее до миниатюрного базара с тремя столами под крышей. На этих столах местные женщины продавали овощи, ягоды, соления, рыбу, мясо животных и птиц. К базару примыкало небольшое почтовое отделение, к нему здание школы. По другую сторону от мрачных тёмных жилищ, на противоположной стороне улицы за высоким кирпичным забором высокая труба из красного кирпича, рядом с ней из такого же кирпича здания – производственные помещения, конюшня и заводское управление. Завод – это отдельный квартал с узким проулком, бегущим к заводскому пруду. Правая сторона проулка огорожена кирпичным забором с проходной и широкими воротами, сквозь которые в течение всего рабочего дня шёл гужевой транспорт, в телегах которого в обе стороны везли различные грузы. На левой стороне проулка два добротных двухэтажных здания, в отдельных квартирах которого живут служащие завода, инженер и мастера.
Первые игривые лучи солнца пронзили мутные от пыли и грязи оконные стёкла бараков, смотрящие на восток, поиграв на голых стенах и, заглянув в прикрытые глаза спящих людей, разбудили их. Послышались сонные голоса, на общей кухне задымили самовары, керогазы и керосинки. Выдохнув тугой клуб дыма, проснулась заводская труба. В посёлок пришёл новый рабочий день и вот уже заводской гудок известил о скором начале рабочего дня. Из домов и бараков высыпал рабочий люд и правую окраину посёлка огласил разноголосый хор.
Пересекая проезжую часть дороги, в жару по пышной пыли, в серую промозглость по щиколотку в грязи, шествующие к заводской проходной люди, делились новостями, говорили о большевиках и меньшевиках, ломавших спокойный порядок жизни и её равномерное течение, и перемалывали на языках царское отречение. Суть и форма всех этих изжёванных новостей передавалась из уст в уста практически без изменений уже на протяжении многих дней. А о чём ещё можно было говорить? Изливать свою боль на беспросветную нужду соседу, так и он жил не лучше, о работе, так она уже всем осточертела хуже горькой редьки, работа, где сырость и вонь в цехах. Работа тяжёлая и малооплачиваемая, но другой не было, поэтому рабочий люд посёлка довольствовался тем, что есть. Никто из мужчин и женщин, бредущих к заводской проходной, не думал ни о какой революции, она не нужна была им, у всех были дети, а их нужно было кормить и одевать. О революции кричали и думали лишь те, кто хотел всё и сразу, кто не хотел работать и те, кто топил свою жизнь в бутылке водки. Этим оболтусам всякая революция в благо, ибо она кормится насилием одних над другими, а это власть и деньги.
Пройдя проулком часть пути, люди входили в заводскую проходную и далее растекались тонкими ручейками по своим рабочим местам. Начался новый рабочий день. Со стороны пруда потянул лёгкий ветерок, принёсший запах гниения, здесь горы мездры. (Мездра – слой шкуры; подкожная клетчатка, остатки мяса и сала, отделяемый от дермы при выделке кожи. Используется для приготовления столярного клея, технического желатина и жира). И снова в жилом районе тишина, но через час, максимум два улицу огласят детские голоса. Поднимая пыль, побежит ребятня, кто на косогор, а кое-кто и к реке. На косогоре красивые майские цветы, а на реке юркие вьюны на тёплой песчаной отмели, а за час – два можно наловить метровый кукан крупных ершей, на вкусную уху.
– Эх, благо-о-да-ать-то какая… – выйдя во двор, сквозь зевоту протянул молодой двадцатидвухлетний мужчина, и направился к колодцу.
Выудив из него ведро студёной воды, умылся пофыркивая и, не вытирая лицо от влаги, продолжил путь вглубь огорода, туда, где брал начало родник. Подойдя к источнику, очистил его от упавших ветвей и листьев, затем припал к нему губами, сделал несколько крупных глотков, заломивших зубы, встряхнулся, как пес, вылезший из воды, и мечтательно произнёс: «Катюша!»
Со стороны завода донёсся второй гудок.
– Надо бы поспрашивать, может быть и для меня там найдётся место, – услышав его, мысленно проговорил Иван. – Вдвоём с Катюшей одной землёй не прокормишься, да, и было бы её хотя бы с гектар, а так… – махнув рукой, – тридцать соток, что батя выделил, да одна корова… не шибко-то разживёшься, а дети пойдут… Нет, надо идти на завод, хоть какая-то копейка, а огород… это пусть Катя. Да, и где ему больше взять, землицы-то, Ксенофонт на подходе, и сёстрам, если что… тоже надо дать. Благо пашни всем достаточно, да под сенокос есть землица за рекой.
– Ванька, где тебя там носит? Айда домой, мамка пирогов напекла, стынут, – донёсся до Ивана зов брата Ксенофонта.
– Иду! – прервав раздумья, откликнулся Иван и направился в сторону дома, насыщаясь ароматом молодой листвы смородины, сочной травы и свежего ветерка раннего весеннего утра.
Отцепившись от острых вершин прибрежных сосен, солнце расцветило заречье и, устремляясь к зениту, как бы мимолётом бросило на реку сноп бронзовых лучей. Река тотчас вздрогнула лёгкой рябью, подняла со своего озябшего за ночь тела туманную дымку и понесла её, трепещущую в бликах солнечных лучей и напоённую утренним прохладным соком реки, в низины, – к травам и кустарникам. Но не прошло и пяти минут, как на эту бледно-матовую росную дымку зверем налетел юго-западный ветер и растворил её в себе. Река возмутилась, вздыбилась и понесла на своих горбатых волнах серую пену.
– Вот же напасть, который день не могу поставить вентеря, то промозглость с дождём, а сейчас ветер… сильный-то какой, – выглянув из открытого окна, незлобиво проговорил Михаил Степанович. – Не приведи Господи ежелиф с градом, побьёт всё. Хотя особо-то ещё и не взошло всё, однако ж, всё едино не к месту ныне такое безобразие. – Тяжело вздохнув, хозяин ещё раз взглянул на темнеющее небо и закрыл створки оконной рамы. – Что за напасть такая? А утро-то… прекрасное было утро.
– Что там, батя? – спросил отца Иван, макая толстый пирог в миску с расплавленным маслом.
– Опять непогодь, будь она неладна, Ваньша, – ответил Михаил Степанович и продолжил завтрак за чисто ошкуренным столом, на котором стоял медный самовар, большое блюдо с красивым выпуклым рисунком рушника, наполненное большими румяными пирогами и не меньших размеров сковорода с жареными карасями.
Утерев подбородок от масла, Иван вышел из отцовского дома, вяло потянулся, как будто после тяжёлой продолжительной работы и, посмотрев на соседний участок с новым домом, поставленным месяц назад, подумал о своей невесте Катеньке.
– Ох и заживём же мы с Катюшей… на славу. В новом доме, да со своим хозяйством… на завод пойду… платья, да украшения разные… это… пожалуйста. Ну, кто бы мог подумать, что такая девушка будет моей женой, – улыбнувшись, Иван вспомнил свои ухаживания за Катериной Гоненко.
Вроде бы дело обычное, рядовое, к каждому, пусть то парень или девушка прилепляется народное имя, вот и к Катеньке Гоненко, лишь только увидел её Иван Тюковин, тотчас пристало «Уголёк».
В выходной субботний вечер 25 декабря 1915 года, в православный праздник Рождества Христова, шёл Иван с друзьями, с такими же, как и сам зрелыми парнями к поселковой площади, – месту гуляния молодёжи. Балагурил, заигрывал с девчатами и, поравнявшись с первым заводским бараком, неожиданно столкнулся почти лицом к лицу с выбежавшей из барака на мостки жгучей брюнеткой лет пятнадцати.
– Ой, простите! – воскликнула девушка и стремительно помчалась к группе подруг, приближающихся к площади.
– Вы видели? Ну, Уголёк! Вот девица так девица! И откуда такая объявилась? – изумился Иван.
– С Чесноковки она, неделю назад с отцом, матерью и малолетним братом приехала, – ответил всё знающий Фёдор – сосед Ивана.
– А что там не жилось?
– А кто его знает? Кому-то может быть, и сказывали, а мне покуда не известно. Знаю, что отец её на обрядке работает.
– Красивая! Как Уголёк… жаркий! – провожая взглядом тонкую фигуру девушки, восхищённо произнёс Иван.
– Да, хороша! А коса… ты погляди, Иван, длиннее, чем у Марии.
– И толще, даже без ленты. Представляю, как Марию это бесит, – задумчиво проговорил Иван, размышляя о красивой приезжей девушке, нежели о Марии.
– Марии сейчас не до косы, засватана она за Максима Шишова. Ей скоро косу в корону заплетут, так что не до девичьей косы ей теперь, – ответил Михаил, товарищ Фёдора по работе на конюшне кожевенного завода.
Так вот пристало к Кате имя Уголёк. А уж то, что красива была, так это не только парни, но и поселковые девушки не отрицали. Красота её была чисто русская, но с изюминкой. На смуглом в меру полном лице с отливом цыганской крови ярко выделялись пушистые круто закрученные вверх чёрные ресницы и густые смолянистые брови, всё это говорило о сильной личности их обладательницы и её любви к жизни. Здоровый румянец на пухлых щёчках с круглыми привлекательными ямочками явно указывал на доброжелательность и весёлый нрав, а в меру полные губы говорили о девушке как о заботливом и чувствительном человеке. Не менее выразителен был и высокий, открытый лоб над прямым небольшим носом, эти черты её лица свидетельствовали об общительности, высоком складе ума и независимости от внешнего давления. Внутреннюю силу и прирожденное лидерство девушки, – черты характера свойственные более мужчинам, нежели женщинам, являли и гордый наклон её головы, и пронзительный блеск темно-карих глаз, но это одновременно показывало её добрую и отзывчивую душу, в чём Иван убеждался при каждой встрече с Катериной. Катя резко отличалась от своих подруг весёлостью, живостью ума и это влекло к ней многих поселковых ребят, это заставило и Ивана посмотреть на неё по новому, не так, как на девушек, которых знал с рождения. В нём родилось новое, неведомое и щемяще приятное чувство. Это чувство с каждым днём всё сильнее охватывало его и воспламеняло в нём желание увидеть Катю и услышать её голос. И он видел, и слышал её, но она не выказывала ему знаки внимания более, нежели другим. Все попытки Ивана стать её близким другом были тщетны.
Поселковый балагур Иван, – подвижный и стройный юноша среднего роста решил, что своим гусарским наскоком мгновенно овладеет вниманием девушки, – усилил своё давление на неё, но Уголёк оказался слишком горяч для него.
Парни, живущие в рабочей стороне посёлка, противоположной той, где жила семья Ивана, стали показывать на него пальцем и с усмешкой говорить: «Вон он, опять трётся возле барака Катюхиного, а она на него даже и не смотрит!», – а девушки, завидев его, шушукались, прыскали от смеха и кое-кто даже злорадствовал. Особенно ядовиты были отвергнутые Иваном юницы, выказывающие ему симпатию, желающие его любви и внимания.
– Ну, как твой Уголёк, пепел с тебя ещё не сыпется? – поводя плечами с наброшенными на них платками с богатыми узорами, кричали ему вслед. – Ещё не сжёг тебя? А то иди к нам, остудим!
Но Иван не реагировал на ухмылки из-под рукава, ехидненькие взгляды из-под платочков и словесный яд. Всей целью его жизни стала Катя. С каждым днём она всё более зажигала его, и в какой-то момент Иван поймал себя на мысли, что постоянно думает о ней. Осознал, что не может прожить без неё ни дня, осознал, что полностью порабощён ею, осознал, что безумно влюблён в самую независимую, самую гордую и самую красивую девушку, какую встречал когда-либо в свои двадцать лет. Всё это кипятило его молодую кровь и заставляло по-новому смотреть на Катю, не выискивать новые пути воздействия на чувства девушки, а искать тонкий подход к чувствительной и независимой душе девушки.
Однажды ухаживания Ивана за Катей привели к смешному случаю.
В школе Екатерина не училась, но грамоте была обучена, – умела писать, читать и знала счёт. О её грамотности Иван знал, и вот однажды он решил написать ей письмо, а пера, чернил и бумаги для письма не было. Так он не нашёл ничего лучшего, как обратиться с этой просьбой к Катерине.
Она, естественно, спросила его, зачем ему нужны принадлежности для письма, он, не задумываясь, ответил: «Надо написать письмо девушке, которую люблю».
На лице Екатерины отразилось недоумение, удивление, а в глазах погасли, горевшие секунду назад, огоньки. Девушка молча отошла от Ивана и через миг скрылась в тёмном проёме двери, но не прошло и пяти минут, как она предоставила ему всё, что он просил и, гордо встряхнув плечами, отвернулась от него и через миг скрылась в тёмном зеве барачного коридора.
Вечером в постели, уткнувшись лицом в подушку, Катя долго плакала и корила себя в том, что была неласкова с Иваном, что отвергала его ухаживания. «Гордая, слишком гордая, ишь, какая гордая! Грубая, бестолковая девчонка! Вот ты кто!» – корила она себя, и слёзы ещё сильнее катили из глаз. Утром, лишь только рассвело, Катя вышла из своей двухкомнатной квартирки в барачном здании и стала прохаживаться от его крыльца до базарчика и обратно, в надежде увидеть Ивана и всё ему объяснить, но вместо Ивана к ней подошёл его брат Ксенофонт.
– Кать… эт… пойдём… погуляем… а!? – стесняясь посмотреть в глаза девушки, отрывисто проговорил Ксенофонт и ещё ниже склонил голову, ожидая резко отрицательный ответ.
Посмотрев на юношу припухлыми от слёз глазами, Катя грустно ответила:
– Пойдём, Ксенофонт, давно хочу посмотреть на ледовую переправу.
– Переправу!? – обрадовано воскликнул Ксенофонт. – Пойдём! Там, правда, интересно. Я знаешь… с батькой каждый год хожу по ней… за сеном, – расплываясь в счастливой улыбке, торопливо говорил юноша. – Мы там… за рекой косим траву, а потом вот… зимой на санях и вывозим сено. А ты что… ни разу там не была, правда?
– Правда, Ксенофонт. Одной как-то неловко, а вдвоём не с кем, вот с тобой сейчас и схожу.
Влюблённый в девушку Ксенофонт был несказанно счастлив, и всё время пока находился с Катей, рассказывал ей смешные истории, но в течение всего этого времени один маленький листок бумаги жёг его сердце через нагрудный карман. Листком бумаги было письмо Ивана, адресованное Кате.
Постояв у реки пять минут, Катя сказала, что замёрзла и засобиралась домой, и лишь при расставании Ксенофонт выполнил просьбу Ивана, передал Кате его письмо.
Письмо от первой и до последней строки было пронизано глубокими чувствами любви, которые испытывал Иван к Катерине. Вот здесь бы Кате ответить взаимностью, открыться в своей любви к Ивану, что она неоднократно порывалась сделать при встрече с Иваном, но ожидание от него живых слов о любви, а не писаных на бумаге, плотно смыкало её губы.
В первый день масленицы – 15 февраля 1916 года Иван подошёл к отцу Екатерины и, поздоровавшись с ним, преподнёс стоящей рядом с ним дочери подарок – две атласные ленты. Катя посмотрела на отца, потом на Ивана и, улыбнувшись, приняла подарок. Счастью Ивана не было предела. В этот день Иван полностью раскрылся Катерине в своей любви к ней, раскрылся простыми, но желанными для неё словами: «Катя, я люблю тебя!» – искренне, от всей души сказал он. С тех пор они всегда были вместе, а в Катиной косе, от самого её основания, была вплетена алая лента, знак того, что у неё появился жених.
1 октября – в праздник Покрова Пресвятой Богородицы к Катиным родителям пришли сваты, и в тот же день в Катиной косе появилась вторая лента подаренная Иваном на масленицу. Обе ленты были вплетены в косу не от её основания, а от середины, это сказало всем её подругам и ухажёрам, что она и её семья уже определились с кандидатом в мужья, и было получено благословение на брак со стороны родителей.
– Один, два, три… – считал Иван недели до свадьбы, – девять недель до 3 июля. М-м-мда-а-а! Землицу я вскопал, а вот посадки… огурцы… моркошка… да картошка… проблема. Не сидеть же с молодой женой на шее у родителей. У мамки своих хлопот полон рот. Крути не крути, а с батькой надо поговорить, пусть сестёр – Анну и Галину в помощь даст, сами-то не догадаются.
Тонко скрипнула входная дверь и во двор вышли сёстры Ивана, – одиннадцатилетняя Анна и тринадцатилетняя Галина. В руках у Анны была корзинка, в ней лежали маленькие ситцевые мешочки с семенами. Галина держала лукошко с луком сеянцем. Иван понял, сёстры направлялись в огород, и всё же спросил их:
– Что садить будете?
– Как обычно, Ваня, морковь, лук, да репу с редисом, огурцы. У тебя-то как… грядка уже накрыта рамами.
– Накрыта, тепло там уже, да всё как-то недосуг, – тяжело вздохнув, ответил Иван и собрался, было, пойти в свой новый дом, посмотреть, не нужно ли там что-либо ещё сделать или подправить, прежде чем вести в него жену, но его взгляд привлекла южная часть косогора, над которой поднимался чёрный дым.
– Ксенофонт, кликни батьку, пусть посмотрит, что это там? – увидев брата выходящего из дома, проговорил Иван, всматриваясь в разрастающуюся завесу из густого чёрного дыма.
– Зачем? – спросил его пятнадцатилетний брат и, посмотрев в направлении взгляда брата, воскликнул. – Ух ты!
Вскоре всё семейство Михаила Степановича Тюковина наблюдало за всё разрастающимся и густеющим чёрным облаком, поднимающимся ввысь с восточной стороны Барнаула.
В 11 часов, через полчаса после первых дымов, до жителей посёлка донёсся грозный набат.
Соседский мальчишка, прибегая мимо Тюковиных, крикнул: «Город горит! Ужас как! Прям весь полыхает!» После его слов все поняли, в Барнауле горит не просто отдельное здание, а лютует пожар, но о его размере никто не мог даже и помыслить.
Вскоре ошалевший ветер донёс до слуха жителей посёлка жуткие звуки скрежета, писка, воя пожираемых огнём строений и конструкций из дерева и металла. В воздух взметнулись огромные языки пламени, а горящие головёшки, взлетев ввысь, словно яркие огни фейерверка кровавым цветом окрасили небосвод.
– Господи, помилуй! Что же там такое творится? Ах ты, Господи! – восклицали Тюковины и им вторили стоящие на улице соседи.
– Батя, надо ехать. Там верно люди гибнут, помощь нужна! – сопереживая попавшим в беду людям, воскликнул Ксенофонт и направился к конюшне запрягать лошадь.
– Погоди, сын, гляди какое зарево. Подождать надо, сами сгорим и людей не спасём. Не нужна там сейчас паника, да и, – почесав затылок, – больше толка от нас будет, если приедем не пустые, а с помощью… с одеждой, утварью и с продуктами, а это, мил ты мой, надо всё собрать и обстоятельно, с соседями надо обговорить. Да и разузнать надо, что к чему, вот тогда и тронемся обозом. Ты вот лучше сбегай вдоль реки в сторону города, погляди малость и обратно. Да не задерживайся, – строго, – нечего мать-то тревожить понапрасну. Понял?
– Понял, батя! – крикнул Ксенофонт и, выйдя со двора, побежал вдоль косогора в сторону города.
В послеобеденное время, по возвращении Ксенофонта домой, Тюковиным, а далее и соседям стали известны некоторые подробности трагедии.
Барнаул.
Осветив купол собора Святых Первоверховных апостолов Петра и Павла, солнечный свет скатился по нему к соборной площади и побежал по улицам Барнаула, пробуждая его от ночного сна. Тотчас подул прохладный весенний ветер, на деревьях затрепыхала нарождающаяся масляная листва, по тропинкам и дорогам, давно не умытым дождями, поползла пыль и лёгкая рябь поплыла по заводскому пруду. На колокольне зазвонил колокол, заскрипели калитки, двери и ворота, православный народ потянулся на утреннюю службу.
Тонко скрипнула калитка у широких въездных ворот на Томской улице, и в её открывшемся проёме показался высокий мужчина лет сорока. Ступив на узкую тропинку, бегущую рядом с заборами и домами по всей длине улицы, увидел приближающуюся к нему соседку, молодую красивую женщину лет тридцати, держащую за руку девочку десяти – одиннадцати лет. Подождал, когда они приблизятся.
Поравнявшись с мужчиной, женщина поздоровалась с ним и удивлённо произнесла:
– Никак на утреню, Гаврила Потапович?
– Здравствуй, Полина Степановна, – поприветствовал мужчина соседку, ответив, – на утреню.
– Радость, какая или что? Сколько помню, в церковь разве что по праздникам ходишь, а сегодня ни выходной и ни праздник.
– Оно, конечно, правильно говоришь, соседушка разлюбезная. Редко хожу в церковь, а сегодня всю ночь сердце щемило и сейчас не отпускает. Сон плохой видел, вот и иду свечку поставить от бед и напастей разных.
– Что за сон-то, Гаврила Потапович? – с тревогой в голосе спросила Полина.
– Не знаю даже с чего и начать, – погладив по голове дочь соседки, задумчиво проговорил мужчина. – Вроде как чудища какие-то над городом летали и крыльями красными махали и всё так, видишь ли, зловеще, кто с криком, кто со смехом, а кто тихо, но недобро и у всех на груди алые звёзды огнём пылали.
– Чур, тебя, Гаврила Потапович! – отмахнулась от него женщина. – Страсти какие. Меня прямо дрожь взяла.
– Мама, какие чудища? Бабаи? – дёрнув мать за подол платья, испугано проговорила девочка.
– Не бойся, доченька, Нет никаких чудищ. Дядя сказку сказывал. Правда, дядя?
– Сказку, Наденька, сказку. Не бойся! Нет ни чудищ, ни бабаев… сказки всё это, – успокаивающе ответил мужчина, подумав: «Вот ведь какой дуралей, девчоночку напугал». – А сама-то по каким делам на первый час?
– Год как папаня помер, дедуля голубки моей Наденьки, – притянув дочь к своему боку, тяжело вздохнула женщина. – До службы надо заказать сорокоуст об усопшем и поставить свечку за упокой души раба Господа нашего Степана Ивановича. Прощения для него испросить за все грехи его вольные и невольные, чтобы даровал папеньке моему Царствие Небесное. Ты к обеду-то, Гаврила Потапович, на поминки приходи обязательно. Папаня о тебе всегда добро отзывался, да и ты к нему уважение имел.
– Э-хе-хе! – сокрушенно вздохнул мужчина. – Надо же, год прошёл! Как времечко-то бежит, глядишь и самим скоро на покой. А муж твой, Пётр Александрович, дома уже?
– Ждём с минуты на минуту. Пароход, где он с моторами работает, к обеду должен быть. До Бийска ходил. Перед уходом сказал, что сегодня и будет… к обеду. Приходи, Гаврила Потапович, обязательно, – приблизившись к соборной ограде, проговорила Полина Степановна и, пропуская вперёд соседа, последовала за ним к ступеням собора, ведущим к входу в божий храм.
К восьми часам утра 2 мая 1917 года на Барнаул налетел сильный юго-западный ветер, взбил в серую пену полотно реки, поднял в воздух прибрежный песок, закружил пыль дорог и, спрятав солнце, погрузил город в серый мрак. Люди закрылись в своих домах и выходили из своих жилищ лишь по острой необходимости. На улицах города замерла жизнь, лишь редкие прохожие осмелились ступить на них.
Под напором тугого потока ветра, закрывая лицо и глаза от больно хлеставшего песка, по улице шёл человек. Редкие прохожие встречались на его пути. Их лица искажал испуг, а ноги, казалось, не шли, а летели за телом, увлекаемым ветром. Ветер толкал их в спину, гнал с огромной силой туда, куда желал сам, а не люди. Сопротивляясь ему люди падали, разбивали колени и носы, травмировали руки и ноги, но это было ничто, в сравнении с тем, что предстояло им увидеть и пережить через три часа.
За час до полудня ветер приобрёл силу урагана и тотчас в квартале между улицами Томской и Бийской, Соборным переулком и Обью вспыхнул дом начальника пожарной части брандмейстера Ивана Быкова. Через несколько минут косой язык пламени лизнул близстоящий дом, через десять минут вспыхнул дом Гаврилы Потаповича. Мужчина в это время был в погребе, спустился в него для того, чтобы взять гуся, добытого на охоте и приготовить к поминальному столу умершего год назад соседа Степана Ивановича Караваева. Увидев свой дом, объятый пламенем, устремился к нему, но, вырвавшееся из окон пламя, остановило его. Вспомнилась соседка Полина Степановна и её дочь Надя.
– Боже! – воскликнул он и выбежал с охваченного пламенем двора на улицу. То, что увидел, заставило вздрогнуть его тело. Запутавшись ногами в оборванных телефонных проводах, бились два человека, – это были соседка Полина и её дочь Наденька.
Подбежав к ним, Гаврила Потапович с силой рванул провода, кровь хлынула из порезов ладоней. Не чувствуя боль, мужчина освободил женщину и её дочь из пут проводов, подхватил девочку на руки и, взяв за руку Полину, крикнул: «Поспевай!»
На колокольнях церквей забили колокола, возвестившие о возгорании домов на Томской улице. По тревоге две городские пожарные команды устремились к месту пожара. С двух домов, ближайших к Соборному переулку им удалось сбить пожар, но из-за нехватки воды в бочках локализовать пожар полностью не удалось, и огонь вскоре вновь овладел деревянными постройками, захватывая новые дома. Вскоре ветер разнёс языки пламени на соседнюю улицу, Бийская запылала со всех сторон, за ней загорелись дома на соседней к северу улице. Город стал превращаться в огненный ад, а улицы в реки огня. С воем бегали собаки, охваченные огнём.
Пылали деревья и кустарник, крупные искры горячими струями вырывались от деревянных оградок, коими они были обнесены. С крыш домов со свистом срывались крупные головёшки и уносились ветром на соседние городские кварталы. Из разинутых окон домов вырывались языки пламени, и всему этому огненному безумству не было конца. Паника охватила бегущих по улице мужчин, женщин и детей, и все они, поддавшись ей, мчались туда, куда вела их катящаяся впереди толпа. Люди прорывались сквозь пламя к реке, часть из них пересекла Острожный переулок, ещё сто метров и улица Набережная, а там спасение, но… ураганный ветер повалил пылающий в огне телеграфный столб и бросил его, опутанного проводами, на беззащитных людей. Падая, столб обволакивал находящихся рядом людей в свои провода и увлекал их на горящую землю. Тонкая и острая как бритва струна, звонко свистнув в воздухе, полосонула по шее пожилого мужчины, он вскрикнул, схватился рукой за горло, из которого фонтаном хлестанула кровь, и повалился на землю от удара обрушившихся на него перекладин столба. Следом за ним упали и были погребены под пылающим столбом ещё две женщины и грудной ребёнок. Упав поперёк дороги, кольцами разбросав по ней провода, столб полностью перегородил путь к реке.
Под ударами ветра всё сильнее разгорался пожар. Уже все деревянные здания на Томской улице были охвачены огнём. Поняв, что дальнейшее движение по Томской невозможно, Гаврила Потапович, не выпуская из рук девочку и не отпуская руки её матери, повернул направо и устремился в открытый двор меж двух домов, стоящих на значительном расстоянии друг от друга. Стремительно пробежав его, уткнулся в штакетник ограды, отделяющий дома левой стороны Томской улицы от строений на чётной стороне Кузнецкой, и попытался ногами повалить его. На помощь подоспела волна людей. Свалив забор, толпа пробежала соседний двор Кузнецкой и вышла на неохваченную огнём улицу. Спасение было близко, оставалось лишь добежать до пристани, а там река.
Добежав до лодок, прикованных цепями к кольцам свай, Гаврила Потапович, глубоко вздохнул и, опуская на ноги девочку, выплеснул:
– Вот вам и сон в руку, милые мои! Ну, да ладно, главное спаслись, а там как Бог даст, вещи… дом, – покачав головой, – дело наживное.
– Спасибо, Гаврила, – со слезами на глазах проговорила Полина и искренне, от всей души поцеловала спасителя. – Я всегда знала, что ты не оставишь меня в беде, а за прошлое прости.
– Что прошлое ворошить. Изменить уже ничего невозможно, да… – помедлив, – и не к чему, – ответил Гаврила Потапович, вспомнив свою молодость, когда на своё признание в любви к Полине получил от неё отказ. – Я вот что думаю, на ту сторону не дойдём, – кивнув на узкую ленту противоположного берега реки, – один не справлюсь, разбуянилась Обь, волны-то вон как хотят, перевернёт и утонем. Пойдём от огня близ берега к Барнаулке, а там к горе. Туда огонь не доберётся. Потом, как всё утихнет, поищу твоего Петра.
Отковав свою лодку от лодочного причала, Гаврила Потапович усадил в неё Полину с дочерью и, взяв в руки вёсла, погрёб к устью Барнаулки.
Яростный ветер рвал электрические и телефонные провода, валил объятые пламенем телеграфные столбы, сносил с домов воспламенившиеся крыши. Поднимая ввысь огромные горящие головёшки, нёс их в клубах дыма и огня в ещё неохваченные пожаром кварталы города и, достигнув их, бросал огненными снарядами на всё, что может гореть – на людей и их жилища, на сараи, конюшни, склады и магазины, гостиницы, рестораны и государственные учреждения. Деревянные постройки тотчас охватывались огнём. Люди пытались тушить свои дома, но усиливающийся ветер ещё сильнее раздувал пламя. По улицам, ошалев от боли, бегали огненные комья – собаки, кошки, козы и другая домашняя живность. Стремительно неслось время и молниеносно неслось пламя от одного здания к другому, пожирая всё, что было внутри.
Грохот от рушившихся строений, треск горения, вой огня и ветра, скручивающего в кроваво-красные жгуты языки пламени, крики, стоны, мольбы о помощи и хрип животных – всё слилось в один жуткий звук. Ошалев от хаоса звуков и огня, люди бессмысленно метались в огненном месиве, и не могли понять куда бежать, что делать.
– К Оби! – пронёсся над толпой чей-то призыв, и плотная масса людей устремилась к реке, лишь небольшая группа, осознав, что огонь не может идти против ветра, побежала в противоположную сторону, – к заводскому пруду и демидовской площади.
Преодолевая коридоры огня, люди бежали к Оби, берег которого круто обрывался в бездну взбесившейся реки. Дальше бежать было некуда, а огненная стена напирала на них. На людях, ближайших к огню, воспламенялась одежда. Не в силах сдержать боль, пересилив страх высоты и стихию реки, они прыгали с крутого обрыва в реку и многие из них тонули. Оставшиеся на берегу, не опалённые огнём люди подхватывались новой волной ошалевшей человеческой массы. Разрастаясь, месиво из людей и животных катило к речному вокзалу, где надеялось найти спасение на палубах барж и пароходов, но барж было мало, а пароходов и того меньше. Речной флот не мог взять на борт всех желающих.
Огонь и ветер свирепствовали. Огонь жаркими длинными языками слизывал всё на своём пути, а на реке ходили высокие волны с пенными серыми гребнями. Два парохода без труда дошли до противоположного берега Оби и там остались, их капитаны не рискнули подставлять деревянные бока своих судов бушующему огню. Десятки лодок, сверх предела загруженные людьми, отчалили от берега и вскоре вошли в кипящий фарватер. Поднимаясь на гребни волн, и резко скатываясь с них, они приближались к спасительному берегу, но вот одна утлая лодчонка с двумя гребцами резко завалилась на левый борт и тотчас опрокинулась. Секунда, о ней и её двух гребцах осталась лишь короткая память и ни следа. Весенним днём 2 мая люди гибли везде, – в огне и в воде.
К двухпалубному кораблю «Волшебник» пароходной компания Евдокии Ивановны Мельниковой устремилась большая группа обезумевших людей. Спасаясь от огня, они огромной толчеёй ступили на сходни, конструкция не выдержала натиска и рухнула, увлекая за собой обречённых на гибель людей в водную пучину.
Вскоре все пароходы отчалили от левого берега реки и больше не рискнули к нему приблизиться, так как пламя уже подступало к самой кромке воды. Потеряв единственную надежду на спасение, люди толпились на берегу реки, ещё не охваченному огнём, некоторые из них вошли в холодную воду, но, не пробыв там и пяти минут, выбирались обратно на берег и бежали вверх по течению реки, – к реке Барнаулка, куда пламя ещё не добралось.
За одной волной людей шли другие, и вскоре сплошной людской поток поплыл по узкой полоске берега к свободному от огня устью реки Барнаулка. А в это время больные и старые люди, не имеющие возможность самостоятельно передвигаться, гибли в ужасных огненных муках, в охваченных пламенем домах.
В первом часу дня порывистый ветер сменился на постоянный, в городе начался настоящий ад. Одновременно возникли пожары в отдалённых друг от друга кварталах, отчего казалось, что адским пламенем руководят пособники сатаны, поджигающие город в разных местах.
На улице Бийская со стороны Соборного переулка раздался оглушительный взрыв. Из месива искорёженного металла, пылающих деревянных конструкций и кирпича, из того, что ещё несколько минут назад было мирным жилым кварталом, в чернеющее небо свистящей спиралью ввинтился смерч огня.
Паника разрослась. Многие люди, спасаясь, собрались на Дровяной площади между улицами Павловская, Сузунская и переулком Мостовой (ныне Интернациональная, Анатолия и Максима Горького), но огонь добрался и туда. Полностью охватив площадь, огонь начинал с жадностью поглощать дрова, отрезая людей от мест спасения.
Обезумев от жара и боли, люди метались в этом замкнутом пространстве, и не могли найти выход из него. Кто-то пытался спрятаться в ямах и погребах, но это была смертельная ловушка, кто-то пытался вырваться из кольца пламени, но тотчас воспламенялся и, пробежав объятый пламенем с десяток метров, падал и умирал в судорогах и мучительных болях.
Огонь, огонь, огонь. Беспощадно пожирающий стекло, металл и живую плоть огонь. И потоки ревущего огненного вихря, как со скорбным плачем отлетающие души, взмывали ввысь.
Из дымящих, шипящих, выплёвывающих языки пламени нагромождений металла, камня и дерева, свитых в единый клубок, неслись крики о помощи, предсмертный рёв животных и ещё неведомо какие звуки.
Рассыпая сноп искр, из объятий огня вырвался расплавляющийся комочек – агонизирующий факел-человек, не надеющийся ни на Бога, ни на чёрта, а только на самого себя. Вдыхая и выдыхая раскалённый воздух, в крике осыпая пепел с обуглившихся губ, искал он спасение от огня, но, не найдя его и не видя лопнувшими зрачками, смерть ему несущий ад, упал и затих, отдав ушедшей жизни своей прощальный салют из огненных брызг.
Огненные волны захватывали всё на своем пути. Огонь овладевал кварталами, дома в них вспыхивали как солома. Чёрный пепел и дым заволок небо. Дома, магазины и сотни зданий были обречены на уничтожение. Нагорные пожарные команды, не в состоянии пробиться к пожарищу, спасали от огня часть города, находившуюся против ветра, но волна огня сводила на нет все их усилия, а с переходом ветра с юго-западного на западный, пожарным пришлось отступить.
Прошло три часа с момента начала пожара, ветер, изменивший направление движения, увлёк огонь в сторону реки Барнаулка, – к кварталам, где были керосиновая лавка и дома зажиточных обывателей города. Огонь завладел улицами Кузнецкой, Иркутской, Петро Павловской, Большой Тобольской и Мало Тобольской, второй и третьей Луговыми в пределах от Соборного переулка до Оби. Огонь пылал кругами и в этих кругах были люди, в основном немощные старики и дети, но вскоре всё слилось в единый гигантский пожар, – город охватило одно адское пламя.
Едкий дым и горький удушающий запах от горящих зданий, человеческой плоти и останков животных накрыл город. Паника расширяла свои границы. Тысячи граждан поддались ей и, не разбирая дороги, бросались кто куда, лишь бы подальше от жуткого места, лишь бы подальше от смерти и всепожирающего огня. Те, кому посчастливилось выбраться из адского пламени, бежали к реке, но огонь уже бушевал и там.
А в это время в двухэтажном деревянном здании барнаульского телеграфа на улице Пушкинская, дом 47, беспрерывно работали аппараты Морзе. Телеграфисты выстукивал в столицу Российской империи – Санкт-Петербург, в Омск, Томск, Бийск, Змеиногорск, Курью, Локоть, Камень, Павловск и другие населённые пункты Алтая короткую, но страшную по содержанию телеграмму, в которой сообщали о пожаре, пожирающем город.
Полыхали целые улицы. В пламени сгорали не только деревянные постройки, но рушились и каменные здания. Красивые фасады магазинов, государственных учреждений и домов зажиточных граждан созданные из красного кирпича покрывались жирным чёрным налётом и осыпались под напором огня. В результате безумства огненного сатаны от каменных домов оставались лишь каркасы, – голые чёрные стены с пустыми глазницами окон и дверей.
Пламя буйствовало весь день и всю ночь. Со стороны Большого Глядена и близлежащих к городу деревень всю ночь в небе над Барнаулом было видно сплошное зарево и слышен рёв огня, насыщающегося плотью людей, животных и строений.
К утру ветер стих. Испугавшись своего вчерашнего безумия, он спрятался за ленточный бор и оттуда, стыдливо поглядывая на окрашенный кровавой зарёй город, тихо вздыхая, тянул своим холодным дыханием.
Как огромная площадь ужасов выглядело пожарище на следующий день. Ни одного уцелевшего строения в деловой части города. Обугленные фундаментов сгоревших домов, чёрные скелеты печей с осыпавшимися дымовыми трубами, кирпичные стены домов с пустыми проёмами окон и дверей встретили обоз из Большого Глядена, идущего по Московскому проспекту, всего лишь день назад цветущему в весенних ярких красках. Всюду тлели угли, а от дымящихся обгоревших до костей трупов людей и животных тянуло горько-жгучим запахом. В поисках падали в небе кружили наглые вороны, и стаи обезумевших собак дрались меж собой за кость. Редкие прохожие боялись подходить к осмелевшим дворнягам, лишь некоторые отчаянные мужчины организованно отгоняли их от трупов людей, позволяя рвать плоть погибших в огне животных.
Первой повозкой управлял Михаил Степанович, за ним следовали телега под управлением Ивана и далее ещё около десятка телег. Жители посёлка везли в сожжённый город одежду, утварь и продукты питания.
– Боже ж ты мой! – сокрушались въехавшие в пригород люди, спрашивая у редких прохожих, куда доставить гуманитарный груз, но те разводили руками. Обоз катил дальше.
Чем ближе приближалась колонна телег к центру пожарища, тем больше встречалось людей бредущих по улицам с тоскливым взглядом в глазах и с опущенным лицом. В воздухе летал серый пепел и, проникая в лёгкие, вызывал кашель и горечь в горле.
Пожарные команды тушили тлеющие угли и, разбирая завалы, вытаскивали из них обгоревшие трупы людей, им помогали все, кто мог держаться на ногах и даже дети. В пепелище некоторых домов копошились крепкие мужики лютого вида, их поспешные движения явно указывали на то, что это не хозяева сгоревших домов, а мародёры, выискивающие в пожарище ценности и предметы, которые можно было продать.
Подъехав к торговому дому Полякова (сегодня это магазин «Красный»), частично пострадавшему от огня, Михаил Степанович подозвал к себе стоящего на обочине мальчика и спросил его: «Почему этот дом, – кивнув в его сторону, пострадал, а дом напротив остался невредим?»
– А его, дяденька, поливали холодной водой, а потом вода кончилась, вот он и подгорел, а так-то оно ничего, внутри у него ничего не сгорело, а дом купца Кашина отстаивали всем миром.
– За что же ему такая благодать? – удивился Михаил Степанович.
– А он, дяденька, когда огонь подобрался к его дому, всех слёзно умолял, чтобы спасли его. Обещал всех озолотить. Во всеуслышание говорил: «Родимые! Не отступайте, с нами крестная сила! Лейте воду, тушите искры, я в долгу не останусь. Озолочу каждого, ежели дом не сгорит!» – вот народ и спасал его стены и крышу войлоком и мешковиной смоченной водой.
– Вон оно что! – хмыкнул Михаил Степанович. – И как… озолотил?
– Как бы ни так, держи карман шире! – хмыкнул малец. – Люди пожглись и волдырей заработали, а дядька Фёдор с третьей Луговой даже с крыши упал и переломался, а он их всех сейчас, вон видишь толпа, – кивнув в сторону дома Кашина, – золотит. Выдаёт по десятку сырых яиц, говорит, что так лучше заживляются ожоги.
– Ну, дела! Вот тебе и богатеи, – сплюнув в сторону дома Кашина, выругался Михаил Степанович и направил лошадь к городской управе.
Вечером, по возвращении домой, Михаил Степанович с сыновьями рассказывал жене:
– Долго кружили по городу, пока нашли место сбора товара. Народ у нас всё-таки добрый, сочувствующий чужому горю. Разгрузились на Демидовской площади, хотели на Соборной, только там уже погорельцы палатки развернули, места свободного не оказалось. Поговорили с народом. Одни сказали, что всё началось с возгорания в домашней бане обывателя Быкова на Бийской улице. Оттуда огонь перекинулся на постройки Томской, а дальше загорелись кварталы от Соборного переулка до реки Оби и от третьей Алтайской улицы до второй Луговой. Другие сказывали, что всё началось с дома начальника пожарной части брандмейстер Ивана Быкова. Собрался он на охоту за Обь и решил просмолить рассохшуюся лодку. Повесил бадью со смолой над костром, и ушёл в дом, а деревянная перекладина перегорела и смола попала в огонь. Ветер подхватил огонь и перенес пламя через забор, где у соседа-торговца был склад с дегтем и соломой, который тут же загорелся. Дом за домом и пожар при таком сильном ветре быстро разлетелись по всему городу. Вот такие разговоры, а я вот что думаю, это дело рук поджигателей, чтобы, значит, замутить народ, а потом посочувствовать ему, помочь словами, показать, что они активные и всё сделают для народа.
– Ты о ком так, Миша? – спросила мужа жена, не поняв, кого он хулит.
– Ясно о ком, о новых… как их там, Ваня?
– Большевики, батя.
– Во, правильно, Ваньша, большевики, будь они неладны! Им что, этим большакам, пожар устроили, народ взбаламутили, а сейчас к власти рвутся. Мы, мол, того, да сего, ни при делах мол! Народ спасаем! Злыдни всякие там, мол, пожар устроили! На крови-то оно завсегда власть легше строить. Так-то вот он, мол!
Ну, значит, разгрузились, покалякали о том, о сём и домой поехали, но не по Московскому проспекту, запруженному подводами, а по Острожному переулку. Еду и вижу мужик, с виду молодой, лет так около сорока, стоит на коленях и, ухватив голову руками, рыдает. Остановился, подошёл, вижу, рядом с ним два обгорелых трупа, один, явно было понятно, ребёнок, которого накрывала собой погибшая женщина. Стою, чем помочь не знаю, а мужик качается из стороны в сторону и причитает: «Прости меня, Дарьюшка, что не уберег тебя с Настенькой… Видит Бог, я считал, что добежишь с дочкой до реки»…
Спросил я его: «Как ты узнал, что это они? Может быть, зря сокрушаешься, может быть, живы твои родные?»
На это он ответил: «По цепочке и крестику, не трогайте их, я сам похороню по всем правилам. На могилку ходить буду, прощения просить».
Поехали дальше, везде горе и слёзы. Разыскивая своих погибших родных, по улицам бродили мужчины, женщины, дети, Видели причитающую женщину, заломив руки, она шла по улице, останавливаясь у каждого трупа. Слышали крик девочки: «Мамка, мамка, где ты?» – рядом с ней женщина, обнимает и гладит её по головке. Девочка плачет, закрыв лицо руками, и слезки одна за другой бегут между детскими пальчиками. Больно, очень больно было смотреть на горе людей, а говорить… ты уж прости, милая жёнушка, не могу больше… сердце разрывается и в груди всё щемит.
– Миша, ты бы ту девочку, что мать потеряла, привёз к нам. Мается сейчас верно, бедненькая, ни поесть, ни поспать. Анне и Гале сестрой бы стала, а нам дочерью.
– Нельзя, Маша. А как отец найдётся, или какие другие родственники? Каково им будет? Посчитают, что погибла. Горе для них двойное будет, – мать, да дочь.
– И то верно, Миша, не сообразила я как-то умом своим бабьим. На эмоциях всё!
– Дней через пять, как всё образумится, поедем с тобой в город, в детдоме и возьмём сиротинушку.
– Вот и ладно, Миша. На том и порешили.
Там мама, ей больно!
К полудню Бийская телеграфная станция получила телеграмму от Барнаульской телеграфной станции, в которой говорилось о крупном пожаре, охватившем центральную часть города от улицы Кузнецкая на юге до улицы Павловская на севере, и от переулка Соборный на западе до улицы Набережная на востоке. Через полчаса поступила новая телеграмма с просьбой об оказании помощи, а ещё через час одно лишь слово: «Горим», после чего связь полностью прервалась.
Третий день с начала мая над Карагайкой кружили свинцовые тучи, изливающие из своей серой утробы смесь водяной пыли и мелкой снежной взвеси, отчего всем жителям посёлка казалось, что этому зябкому промозглому ненастью, навевающему скуку, не будет конца. А тут ещё пришло известие, в Барнауле пожар, уничтожающий не только город, но и уносящий человеческие жизни. О масштабах пожара не было известно ничего, лишь четвёртого мая пришли скудные разрозненные сведения, в которых говорилось о больших разрушениях и сотнях погибших людей. По руинам сгоревших домов и остовам крупных магазинов без крыш, дверей и оконных рам, ещё вчера блистающих большими стеклянными витринами на главной улице города, можно было судить, пожар был великий, – он не только уничтожил бо́льшую часть самого красивого города Западной Сибири, но и унёс сотни человеческих жизней.
– Вот и первый предвестник грозы, – говорили одни.
– То-то ещё будет! – отвечали другие.
Но и те и эти при этом вспоминали отречение царя, воцарение безвластия и разводили руками от бессилия, – невозможности что-либо изменить.
В подворье старшего Гапановича собрался стихийный сход. Все что-то говорили, утверждали и даже спорили, но по существу никто ничего не говорил, ибо все всё знали и ничего не знали одновременно, но в то же время всех интересовал один вопрос: «Что в Барнауле?» – ответ на который хотели найти у приехавшего час назад из Бийска Сёмёна Тимофеевича Гапановича.
Из староверов на негласный сход пришли старцы, из православных уважаемые в посёлке люди, пожаловал даже алтаец Сёмка.
Семён Тимофеевич не заставил себя долго ждать.
Выйдя к народу, поднял над головой свёрток газет и, потрясая им, сказал: «Братья и сёстры, селяне, вы ждёте газетные новости о Барнауле. Ждёте, что я зачитаю их, но в газетах нет ни одного слова о беде постигшей Барнаул! – Гапанович на минуту умолк, потом тяжело вздохнул и продолжил. – И всё же у меня есть что сказать, я расскажу то, что слышал сам от достойных людей, а не догадки и сплетни, а потом мы сообща решим, как нам быть, какую помощь оказать нашим братьям и сёстрам, оказавшимся без крова и средств существования».
– Понятно что не оставим, люди, небось, не звери!
– Оно и верно, как иначе-то!?
– Сейчас только народ и поможет…
– На народ у погорельцев только и надежда… коль власти никакой нет!
– Не тяни, Семён Тимофеевич, сказывай, как там всё было!
Понеслись торопливые выкрики.
– Вот вы, селяне мои дорогие, почти все в Барнауле были и знаете его хорошо. Так вот хочу вам сказать, нет Барнаула уже такого, каким мы все его знали. Погорел от Московского проспекта до самой Оби. Сам слышал, выгорела почти целиком центральная часть города, включая, как уже сказал, Московский проспект. Сгорели все постройки от Алтайских улиц до Сузунской, и дальше вниз до самых Луговых, а это почти до Барнаулки. Сколько народу там полегло, не знаю, но думаю немало. Слышал от уважаемых людей, что сгорело здание городской управы со всем документами, электрическая станция, управление Алтайской железной дороги, телеграф, школы, десятки магазинов и складов.
– Что-то ты не то говоришь, Семён Тимофеевич, – донеслось из толпы. – Как тот чиновник мог знать о размерах пожара, коли ты сам сказал, что барнаульский телеграф сгорел, кто ж ему всё сказал, аль ворона на хвосте принесла?
Раздался смешок, и кое-кто из присутствующих стал уже недоверчиво поглядывать на Гапановича.
– Верно Федька сказал, телеграф сгорел, откуда ж тогда известно всё, что ты сказал, Семён Тимофеевич. Байки всё это, не может весь город сгореть, это ж какой пожарище должен быть.
– И пожарные небось там были. Они что… стояли и смотрели… в сторонке. Что-то не верится.
– А и то верно народ говорит, что-то не верится, чтобы весь город сгорел! Вон у Басаргиных в Барнауле родни пруд пруди, а что-то никто к ним не приехал, а должны бы, коли всё там погорело и жить негде.
Народ призадумался, в наступившей тишине были слышны лишь тяжёлые вздохи, покашливания и кряхтения.
Через полминуты Семён Тимофеевич сказал: «Вы хотели слышать, я сказал, остальное дело ваше. Больше мне нечего с вами демагогию разводить, помощь буду собирать народу, и завтра поеду в Барнаул.
– Да, мы что… мы разве против… мы завсегда! Говори что надо, соберём и пойдём обозом.
– А и то верно, народ! Пожар был!? Был! Значит и помощь нужна!
Понеслось со всех сторон.
– Надо к тайнинским сходить, общим обозом и пойдём, – предложил Михаил Ефтеевич Долгов.
В шуме, гомоне, предложениях и наставлениях никто не услышал, как скрипнула калитка и во двор Гапановича ступили Басаргин старший и его родственник из Барнаула.
– Здравствуй, Семён Тимофеевич! – приветствовал Гапановича Басаргин и обратился к народу, – Люди добрые поклон вам от меня и моего родственника из Барнаула Петра Михайловича. Речь хочу держать, дозвольте.
– Говори, Павел Васильевич, – понеслось по двору.
– Понял я, о пожаре разговор. Правильно, или как?
– Правильно! О нём, Павел Васильевич! Не верится что-то, что так прямо всё и погорело! —донеслось до Басарина.
– А коли так, то вот вам мой сказ. Пожар сильный был, сам не видел, а родственник мой Пётр Михайлович сам погорел, он обо всём и поведает.
– Селяне, братья, послушайте что скажу, – выдвинувшись вперёд, стал говорить родственник Басаргина. – Города, таким, каким вы его знали, больше нет. От знаменитого «Пассажа» купца Смирнова, между улицами Иркутской и Кузнецкой, остался только трехэтажный остов, а всё внутри, начиная от дегтя и до драгоценностей, сгорело. Пострадал и дом Полякова, но в основном остался цел, его постоянно поливали холодной водой, а вот дом Кашина не сгорел, сейчас торгует и большую прибыль имеет. Народ в очередь стоит и берёт всё подряд. Много мародёров и лихого люда появилось, их ловят, а они не убавляются. Ну, скотина всякая и птица это понятно, сгорело её много, а вот людей сколько, – опустив глаза и подумав о чём-то своём, – не знаю, – сказал родственник Басаргина, – но видел много сгоревших трупов и утопленников. Горе, большое горе у народа барнаульского. Видел, своими глазами видел обезумевших от горя людей, – женщин и мужчин рвущих на себе волосы, детей, склонившихся у трупов матерей и отцов, обожжённых и травмированных, с глубокими ранами на теле, руках и ногах, и это только малость того, о чём могу рассказать, но, поверьте, мне больно об этом говорит и вспоминать. Хотя… один эпизод я вам всё же поведаю. Мой дом сгорел полностью, не удалось спасти ничего, но, слава Богу, все мои родные живы, нам посчастливилось переждать пожар на противоположном берегу Оби, хотя, простите, я не об этом хочу сказать. Утром, когда пожар утих, я шел со своей семьёй к месту, где стоял мой дом и увидел девочку лет десяти. Она голыми руками разгребала тлеющие угли, под которыми были видны чёрные, скрюченные огнём руки. Я подошёл к ребёнку и сказал ей: «Девочка, ты обожжёшься! Угли ещё горячие и вот даже туфельки твои уже дымятся». Она мне ответила: «Там мама, ей больно!» Я не мог сдержаться, слёзы хлынули из глаз. Как я мог помочь ей? Чем? И таких детей в городе десятки, а может быть и сотни. Мимо проезжали пожарные, я рассказал им о трагедии, постигшей ребёнка. Они откопали труп, погрузили его на телегу и поехали дальше собирать погибших в огне людей. Девочка пошла рядом с телегой, на которой уже было три сгоревших человеческих тела. К вам приехал, люди родные, за тем, чтобы низко поклониться и просить о помощи. Народ голодает, сгорели все продовольственные запасы, жить негде, одежды и обуви нет. Сам видел, люди скотину дохлую едят, власти в городе нет, все чиновники в растерянности. Большевики какие-то, правда, объявились, порядок вроде как наводят, а толку мало, еды нет, укрыться от ночных холодов негде, и сирот, сирот много.
– Виновного нашли, или ещё ищут?
– Пожар-то кто устроил?
– Да уж убежал наверно!
– Их там… этих злыдней поджигателей, наверно, не один десяток был, коль весь город разом загорелся.
– Ну, ты скажешь! Поджигатели! Кому надо свой дом палить!?
– А сказывают, что разбойников из тюрьмы выпустили, вот они в отместку и спалили город-то!
Шум, гомон и толчею слов прервал спокойный голос Ивана Гавриловича Косарева.
– Братья, селяне, не о том говорите, – сказал он. – Надо решать, какую помощь оказывать станем.
– Что тут думать, Иван Гаврилович, – проговорил Долгов. – Тебе и поручаем деньги собрать. Как, селяне, не откажете в копеечке?
– О чём разговор, Михаил Ефтеевич, неужели своему народу русскому руку помощи не протянем, – ответил хор голосов.
– Вот и добро! Я со своей стороны сто рублей кладу, а скарб, да одежду с обувью пусть каждый даст сколько сможет.
– Спасибо, люди дорогие, от всех погорельцев низкий вам поклон, – сказал барнаулец и низко поклонился всем присутствующим на сходе.
На следующий день после полдня обоз с гуманитарным грузом из Карагайки и Тайны отправился в Барнаул.
Роза красная.
– Горе у народа, пережили великий пожар и, вроде бы, не ко времени свадьба, но и откладывать нельзя, сговорена уже Катюша за Ивана. А ты как думаешь, Мария? – задумчиво проговорил Михаил Степанович, готовясь ко сну.
– Нельзя, Миша. Девку ни за что ни про что ославим, если свадьбу отложим. Народ… сам знаешь какой, ему бы языком почесать, а там до того договорятся, что и порченая она и ещё невесть что надумают, – тяжело вздохнув ответила Мария Ивановна. – Нельзя, Миша. Правильно решил.
– Ну, вот и славно! Завтра и начнём готовиться к Ваньшиной свадьбе. Я уже и землицу им наделил.
– И Бурёнку. Бурёнку не забудь, Миша.
– Это ясно, как решили так тому и быть, и лошадь, и птицы разной… и ты это… постельное там… – уже сквозь дрёму договорил Михаил Степанович и мгновенно забылся во сне.
– Благо дом поставили, будут в своём жить… молодые-то, – подумала Мария Ивановна и вслед за мужем провалилась в сон, сморившаяся после ежедневных тяжёлых работ по хозяйству.
Крепким сном спал и Иван. И снилось ему, что у Катеньки, Уголёчка его ухажёр появился, статный и красивый. Видит, идут они под руку по посёлку, она цветёт улыбкой, а он что-то говорит ей. У мужчины походка гусарская, голова вздёрнута и гордостью сквозит весь его облик. На нём камзол новый, но на ногах лапти. Лицом мужчина чем-то похож на Ксенофонта, бел, глаза голубые, но не небом ясным сияют они, а злостью. Идёт, говорит, а на губах ненависть ко всему окружающему. И чувствовал Иван во сне, что от этого человека исходит горький запах полыни.
От этого запаха, от всего облика этого человека кружилась голова у Катеньки. Пьяна она была им и забыла Ивана. Смотрит на неё со стороны Иван, хочет подойти, сказать, что околдована она, но ноги не слушаются. Бежать хочет к ней, ногами перебирает, да только дальше от Катеньки отдаляется. Понял Иван, что Катенька, его милая Катенька увидела в себе женщину рядом с тем человеком и забыла своего суженного. Ивану тотчас показалось, что стала его любимая облаком, а тот чародей ухажёр синим ветром, втягивающим в своё чёрное нутро милую Катеньку. Народ стоит, видит всё и даже не пытается освободить Катеньку от пут липких. Даже подруги Катины и те стоят молча и ничего не предпринимают для её освобождения. В глазах подруг злорадство, на губах ухмылки. «Так ей и надо, – говорят меж собой. – У неё и тот и этот, а у нас никого! Ишь, какая выискалась тут!» Пошушукались меж собой, потом каверзы всякие устраивать стали, но этого им было мало, завистницам хотелось как можно больнее ущипнуть Катеньку. И стали они гадкие сплетни разносить по селу.
Слышит Иван во сне, нашёптывают завистницы ветру ухажёру гадости о Катеньке, что она с разными мужчинами шашни водит, а один даже цветы ей дарит и не полевые, а самые настоящие розы – красные.
Обозлился на Катю ухажёр, пришёл к ней домой и увидел триединство живое – её, Ивана и красные розы.
Иван хочет встать, прогнать незваного гостя, но пошевелиться не может. А злыдень ухажёр воспользовался беспомощностью Ивана и стал целовать Катеньку. Катенька как бы против его ласк, голову от поцелуев отворачивает, но и не отталкивает ненавистного Ивану человека. И вдруг тот человек оттолкнул её и говорит:
«Не люб тебе, вижу, но всё равно в покое не оставлю. Моя будешь!» – лицом и глазами потемнел, плечи опустил и вышел прочь.
На душе у Ивана горько, кричать хочет, да только губы как будто кто-то крепко слепил, стон лишь из них вырывается. Катенька подошла к нему и поцеловала. Губы отомкнулись, Иван ими шевелит, рот открывается, но ни звука, нем, как рыба. А потом вдруг легко Ивану стало, подхватил он Катеньку на руки и полетел с нею по небу. В посёлке народ на них смотрит и удивляется, отчего это они летают как птицы.
Ещё сильнее обозлились недруги на Катеньку, за глаза стали говорить о её распущенности, а порой и прямо в лицо выплёскивали свою жёлчь, и Ивана грязью не забывали облить.
А влюблённым хоть бы что, недругов бесит, трясёт от злобы, а у Катеньки и Ивана улыбка на лицах. Всех недругов трясёт в злобе, бесит и изводит полнейшее равнодушие Уголёчка и дорого ей человека к этой липкой дурно пахнущей грязи. Летают они выше облаков и радостно им, но на душе тревога отчего-то. Просит душа покоя, и решил Иван рассказать своему милому Уголёчку о напитке счастья, рецепт которого известен ему от тибетского монаха. Спустились они на землю, обнял Иван Катеньку и говорит:
– Есть у меня, Катенька, рецепт напитка для души, которой тесно и неимоверно тяжело в этой жизни. Способен этот эликсир дать ей возможность вырваться на свободу, в вечность, навсегда!
Выслушала Катенька Ивана и сказала: «Устала я от взглядов косых, слов горьких и даже от молчания своих родителей, до которых, естественно, дошли грязные слухи обо мне. Сделай тот напиток любви и забвения».
Ничего не ответил Иван, взял её руку, и полетели они в свой новый дом. Поняла Катя, он достоин её, он тот, с кем ей не будет страшно в том безоблачном мире.
Летят Иван и Катенька над селом на виду у всех, крепко взявшись за руки, и никто не смеет даже слово сказать им в след.
Вошли в новый дом Катенька и Иван, слов между собой не ведут. На столе флакончик с эликсиром счастья, рядом лежит красная роза.
Их нашли на другой день. Собственно они и здесь показали свою независимость – ибо дверь была открыта.
Роза тоже не захотела жить, не завяла и не опала, просто умерла.
Витает Иван над своим телом, лежащим в гробу. Рядом Катеньку видит. Им все сочувствуют и, как бы понимая их, придвинули последнее ложе Катеньки к гробу дорогого ей человека.
Лица, что скоро должны навсегда исчезнуть, казались живыми, на них было приятно и желанно смотреть, хотелось каждому взять что-то для себя, улыбнуться им, увидеть их улыбку, открытые глаза. Живы были – гадости о них говорили, умерли – охают и ахают, говорят, как прекрасны были.
Солнце, будто бы зная и любя тех, кто возлежал, одарило теплом их тела. Рука Уголёчка медленно опала с груди и потянулась к Ивану. И рука Ивана, скользнув по атласу покрывала, приблизилась к её ладони. Они прикоснулись и замерли, не в силах сделать что-то большее, земное.
Все остолбенели, Иван летает над всем этим и видит всё.
Единение рук было неожиданно, но настолько реально, что рядом стоящие люди не вскрикнули, не растерялись и даже не удивились. Просто дольше обычного стояли в оцепенении от мысли, что всё-таки кому-то надо разъединить их руки. Всё это сделал брат Ивана – Ксенофонт, в глазах которого были слёзы.
На могиле оставили много роз, никто не принес другие цветы – только розы.
Иван проснулся как после тяжёлой болезни, с головной болью и весь в холодном поту. Ночную рубаху, что была на теле, хоть тут же бери и выжимай. Снял, задумался.
– Господи, помилуй! – перекрестился. – Приснится же такое! Надо в церковь сходить, свечку поставить от бед да напастей разных. Катюшеньке ничего не буду сказывать, нечего душу в смятение вводить.
Пока умывался, решил отцу сон рассказать.
– Совет отцовский он завсегда полезный, – подумал Иван.
Выслушав сына, Михаил Степанович подумал и ответил:
– Видеть свою собственную смерть во сне, значит, жить долго. Тебе приснилось, что умирает, мол, любимая тобой Катенька, а это явное свидетельство того, что и у неё будет долгая и счастливая жизнь. Жить вам долго, Иван, в любви и согласии! Добрый сон, хороший, но с предупреждением! Возможно, зло какое-то кружится над вами, мысли у кого-то, мол, есть нехорошие относительно тебя и Катеньки. Очевидно, мол, кто-то завидует вам зло.
Прав был Михаил Степанович, только одно не знал, зло рядом, в его доме.
А через некоторое время Иван стал замечать, что Катерина стала как-то недоверчиво поглядывать на него, а вскоре он стал сомневаться в её искренней любви к себе.
«Причина» данного следствия как бы ненароком подходила к Ивану и говорила ему, что видела Катю с Мишкой у реки, или с Еремеем на косогоре, а то и в укромном уголочке, только вот с кем невозможно было разобрать из-за кустов, скрывавших их.
Кате эта «Причина» говорила, что Иван катается на лодке с Машей Неладновой, а в следующий раз, что видела его в объятьях Веры Буториной.
Разъяснилось всё просто. Увидел Иван низко склонившегося над писчей бумагой брата Ксненофонта и решил осторожно подойти к нему и пошалить, – испугать громким неожиданным криком.
Подошёл крадущейся походкой и крикнул. Ксенофонт вздрогнул и стряхнул со стола письмо. Иван взглянул на упавшую на пол бумагу, и невольно прочитал:
«… а ещё Иван, Катенька, сказывал, что не люба ты ему. Берёт тебя в жёны из жалости, от бедности вашей»…
Всё понял Иван, но ничего не сказал брату, лишь укоризненно посмотрел на него.
С тех пор Катерина и Иван поклялись, что никогда не будут верить сплетням.
А Ксенофонту успокоиться бы после этого, повиниться перед братом, сказать честно, что любит Катю, поэтому, не подумав, глупости натворил, так нет, с новой силой стал каверзы всякие устраивать. С детства горазд был на пакости, всё-то ему казалось, что самое лучшее из одежды Ивану, а ему обноски от него, даже в пище за одним столом находил различия, у Ивана де кусок мяса больше и жирнее, нежели у него. Долго думал Ксенофонт как мерзость сотворить Ивану и ничего лучше не придумал, как до смерти извести брата. Ночами, когда все спали, в новом доме Ивана хитрый механизм делал. Пять ночей мастерил, на шестой опробовал, всё получилось, как задумал. Взвёл механизм, снял с предохранителя, руки от удовлетворения потёр и отправился в свою постель, пакостные сны досматривать.
Иван в тот день в свой новый дом не пошёл, решил сети, с вечера поставленные, проверить и свежей рыбы принеси своей милой Катеньке. Задумал, сделал, а потом весь день с милой невестой своей в поречье отдыхал.
На следующий день тоже в свой дом не было возможности зайти, отец в Барнаул по делам отправил. Наказал оформить документы на вырубку леса в районе села Кислуха. С какой целью отцу лес в такой дали понадобился, не стал Иван спрашивать, наказал оформить документы на вырубку, значит надо. Лишь несколькими днями позднее понял цель батьки.
Чернее тучи был Ксенофонт в этот день, отдалялась задумка его и боязно, авось батька или мамка, или сёстры в дом брата захотят войти порядок там какой-либо навести, или ещё что-нибудь сделать. Что тогда будет, страшно даже подумать. Уничтожить бы ему свой адский механизм, так нет, решил зайти в дом и поставить свою машину на предохранитель. Но от мысли этой отвлёк его отец, а когда Ксенофонт просьбу отца выполнил, то забылись и механизм, и его предохранитель. Мысли о Кате затмили его разум, захотелось ему увидеть её. Увидел. Подошёл к ней и сказал: «Катя, давай уедем отсюда. Я всё для тебя сделаю. У меня деньги есть, целых двести рублей. Работать буду, дом свой купим».
Смотрит Катя на него и удивляется: «Два брата, от одних отца и матери, а две противоположности. Иван добрый, открытый, честный. Ксенофонт злобный, завистливый». Ничего не сказала в ответ Катя, посмотрела на него жалостливо и пошла своей дорогой.
Вскипел Ксенофонт, домой быстрым шагом пошёл, уже обдумывая каверзу и против Кати. Вошёл в свой двор и прямиком в дом Ивана, дверь открыл, забыв, что механизм снят с предохранителя. Механизм сработал, пол под Ксенофонтом разверзся, и тёмный провал поглотил своего изобретателя. Через пять секунд створки провала закрылись и механизм встал на предохранитель, спрятав злого гения в тёмном подземелье и похоронив его творение.
В своём механизме, по дну провала Ксенофонт разбросал большие камни, уверенный в том, что упав на них, Иван не только переломает себе ноги, но и на смерть расшибётся. Так оно и получилось. Упал Ксенофонт в провал, крепко ушибся, но ноги не поломал, и голову не разбил, жив остался. Даже Смерти не нужен был этот злыдень. Лежит, стонет, зовёт на помощь, но никто не слышит, яма глубокая, да ещё в стенах дома бревенчатого. Через двое суток нашёл его Иван. Позвал отца, вскрыл они пол и, увидев странный механизм, всё поняли. Через неделю Михаил Степанович вручил своему непутёвому сыну документы на лес. В Кислухе Ксенофонт развернул бурную деятельность, нанял бригаду лесорубов и стал поставлять лес в Барнаул. Лес Барнаулу после пожара был нужен, и цена на него была высока. Сначала возил его в город на одной телеге, потом на двух, через месяц на трёх. На лесе быстро обогатился, поставил дом на пригорке, с которого всё село просматривалось как на ладони, но подругу не нашёл, в душе была Катя.
(В 1928 году к Ксенофонту пришла любовь. Приглянулась ему шестнадцатилетняя девушка. Полюбила и она красивого, статного молодого мужчину, но не судьба была им быть вместе. Злой человек убил их любовь, прервал жизнь девушки выстрелом из ружья. Ксенофонт остался верен своей возлюбленной, прожил жизнь долгую, но в одиночестве. А дом его по сей день на взгорке села Кислуха стоит, хотя со дня его постройки прошёл век).