Читать книгу Молчание Соловья - Виктория Карманова - Страница 3

Глава 3. Катер в тумане

Оглавление

Иван Тимофеевич Паляев не относился к категории тех людей, которые страдают избытком самомнения. Причиной тому были не только его весьма обычная внешность и скромные запросы, но и обыденность, стандартность сопровождавших его жизнь обстоятельств.

Школу он закончил так себе, средне, и пошел работать на завод слесарем. Когда познакомился со своей будущей женой Надей, решил, по его собственным словам, немного подтянуть интеллект и поступил заочно на юридический. Он хотел, чтобы жена гордилась им. Но та была женщиной сердобольной и понимающей. Будучи не в силах наблюдать мучительный процесс усвоения Паляевым основ юриспруденции, Надежда Петровна убедила мужа в том, что любит его такого, какой он есть. И Ивану Тимофеевичу нет необходимости забивать себе голову «китайской грамотой». Впрочем, поискать другую, более интересную работу, уточнила супруга, тоже бы не мешало.

Так Паляев годам к сорока оказался на таможне Нурбаканского порта, сначала в скромной должности простого инспектора отдела специальных таможенных процедур, а затем потихоньку дорос до старшего.

Рост этот проходил нелегко. В коллективе он всегда оставался чужаком, слыл замкнутым, некомпанейским и молчаливым, разделявшим корпоративный досуг своих коллег исключительно по долгу службы. Товарищи по работе, после ряда неудачных попыток растормошить Паляева, оставили его в покое и общались с ним исключительно по существу дела.

И все же новая работа очень понравилась Ивану Тимофеевичу, как и понравился ему непрерывный металлический лязг портового терминала, илистый запах речной воды и огни больших судов, стоящих на рейде. Каждый день вместе с другими инспекторами он поднимался на борт судов, что прибывали в порт Нурбакана из далеких стран, и открывал границу. Главный инспектор отдела, для своих – Тарасыч, усаживался в кают-компании за чтение судовой документации, а Паляев, вооружившись фонарем и другой нехитрой досмотровой техникой, проверял жилые каюты, осматривал машинное и грузовое отделение, привычно делал замеры топлива и масла, заглядывал в огромные темные трюмы, где мог бы поместиться целый дом в несколько этажей. Потом возвращался в кают-компанию и докладывал Тарасычу: «Порядок на судне». Инспекторы и члены команды пожимали друг другу руки и говорили «О кей!». Паляев сходил на берег по трапу, оглядывался назад и вдыхал полной грудью речной воздух.

Одного только не любил Паляев – вынужденных отлучек из города, связанных с работой. К некоторым судам приходилось выезжать на дальний рейд, идя на катере вниз по Реке километров двадцать. Когда катер отваливал от причала, оставляя за собой вспененную воду и высокий городской берег, утыканный небоскребами, Паляев начинал чувствовать себя неуютно и тревожно, мрачнел, работал сухо, с напряжением и успокаивался лишь тогда, когда возвращался обратно.

Шло время. Налаженная, стабильная жизнь катилась по рельсам, делая остановки только в положенных, отмеченных местах: новоселье в малогабаритной квартирке блочного пятиэтажного дома, цветной телевизор «Рубин», польская «стенка», шуба из искусственного меха для жены и теплые семейные праздники. Как-то незаметно выросла, вышла замуж и уехала в маленький провинциальный городок Топольки, что южнее Нурбакана, единственная дочь Паляевых Светлана. Старики, как начали сами себя называть Паляевы, погрустили, да со временем привыкли к своему новому положению, довольствуясь лишь письмами, открытками и редкими визитами новоявленной четы Смоковниковых, радовались рождению внучки, не ощущая при этом никаких серьезных изменений в своем жизненном укладе.

Даже Великие потрясения Эпохи экономических и политических реформ самым удивительным образом обошли семью Паляевых стороной, почти не потревожив. Словно со стороны наблюдал Иван Тимофеевич, как на смену генсекам приходили президенты, простые нурбаканские магазины уступали место бутикам и торговым мега-центрам. Как вслед за обычными столовыми и закусочными исчезали с лица города неоновые рекламы типа «Летайте самолетами Аэрофлота!», «Берегите дом от пожара!» и «Спички детям – не игрушка!», как строились православные храмы и рушились финансовые пирамиды.

Но по-прежнему на удивление спокойной и незыблемой была жизнь Паляева, подобно жизни моллюска – в его известковой раковине. И казалось ему, что нет в мире таких страстей, таких переживаний и чувств, которые могли бы нарушить четкий ритм сменяющих друг друга и происходящих с ним событий.

Потом Паляев не раз пытался вспомнить, с чего все началось. Когда, в какой момент, а главное – ЧТО – вдруг увело его с ясной, прямой и понятной дороги в полную глухомань, на смутную тропу, покрытую мраком неизвестности, петляющую в зарослях прежде неведомых ему страхов, тоски и отчаяния? Был ли ему дан какой-то предостерегающий знак о предстоящем роковом повороте? Терзаемый этими мыслями, чаще всего вспоминал Паляев только один случай.

Однажды он отправился в очередную, так неприятную ему поездку к дальнему рейду. Поначалу все шло, как обычно. Катер, затарахтев, отвалился от берега, оставляя за собой серый, пасмурный, по-осеннему унылый город. Мужики, любители побалагурить и потрепаться, собрались в каюте погреться крепким чаем, анекдотами и семейными байками. Иван Тимофеевич, посидев с ними для вида минут пятнадцать, вышел на свежий воздух и уединился на корме.

Погрузившись в раздумье, он не заметил, как начал сгущаться туман. Катер пошел медленнее, а затем и вовсе остановился. Двигатель заглох. Наступила белая тишина.

Паляев вытянул вперед руку и не увидел кончиков собственных пальцев. Он опустил глаза вниз и не увидел даже палубы. Молочный туман окутывал его плотно, словно кокон. Мир исчез, и вместе с ним стал исчезать Паляев. Он растворялся – словно сахар в стакане горячего чая. Он становился частью тумана. Он и был – туман.

И тут Паляев закричал. И не услышал своего голоса. И решил, что его – не стало…

Он опомнился лишь тогда, когда палуба, разбуженная ожившим двигателем, вновь завибрировала под ногами, и катерок, сначала несмело, а потом все более решительно двинулся вперед, туда, где сквозь истончающуюся мглу стали проглядывать солнечные лучи.

Этой же ночью Ивану Тимофеевичу приснился странный сон. Будто едет он в автобусе по серой, пустынной степи, а вокруг сидят незнакомые ему люди с размытыми, нечеткими лицами. Автобус остановился, и против своего желания Паляев оказался высаженным прямо на пыльную землю. Двери захлопнулись, автобус уехал, и Паляев остался один.

Вокруг до самого горизонта расстилалось унылое, ровное, как стол, безжизненное пространство. Ни травинки, ни камешка, ни ручейка. Небо было – как застиранная простыня – такое же однотонное и унылое.

Невероятная тоска и одиночество сжали сердце Паляева. Он хотел бежать, но не мог решить – в какую сторону. Отчаявшись, он сел на землю, покрытую слоем тончайшей пыли, и обхватил голову руками.

И тут со всех сторон начало окружать его и все больше приближалось нечто, неподдающееся описанию, но разрывающее душу настолько болезненно, что от ужаса Иван Тимофеевич проснулся весь в холодном поту, долго потом не мог уснуть и сидел на кухне, стакан за стаканом выпивая холодную воду.

Как человек сугубо практического склада ума, чуждый всякой мистике, Паляев не склонен был придавать снам вообще какое-либо значение. Однако против собственной воли несколько дней он пребывал в состоянии смятения от одолевавших его дурных предчувствий. Но проходили дни, недели, месяцы, а жизнь текла привычным чередом, и со временем сон этот забылся.

Супруга Паляева при всей ее королевской стати и красоте была женщиной скромной, тихой и в такой степени мудрой, что могла, незаметно и не ущемляя достоинства мужа, держать в своих маленьких, мягких ручках руководство над всеми остальными сторонами их жизни. Покладистый и тихий Паляев никогда не противился такому положению дел, и все шло словно само собой. Поэтому, когда Надежда Петровна внезапно и тяжело заболела, Иван Тимофеевич почувствовал, что земля закачалась у него под ногами.

Он приходил к жене в инфекционное отделение больницы, пропахшее хлоркой и лекарствами, приносил в сумке фрукты, печенье и конфеты, но она почти ничего не ела. На какое-то время состояние ее улучшилось, температура пошла на убыль, и Надежда Петровна даже пыталась вставать с кровати и выходить из своей палаты в коридор. Но главный врач, глядя ей вслед, сомнительно качал головой.

Однажды он пригласил Паляева к себе в кабинет и сказал: «Мы сделали все, что могли. Но менингит развивается стремительно, возможности медикаментозного лечения практически исчерпаны. Теперь либо случится чудо, либо…».

Он встал, Паляев тоже. «Крепитесь!» – сказал врач, прикоснувшись к плечу Ивана Тимофеевича.

Чуда не случилось.

В последние дни Надежда Петровна стала вести себя очень странно. Она не узнавала Ивана Тимофеевича и не понимала, где находится. В редкие минуты просветления говорила всякие бессвязные глупости: то картавила и капризничала, подражая пятилетнему ребенку, то грубо сквернословила и кидала в мужа все, что могло попасться ей под руку в полупустом изоляторе. Но однажды она, будто на несколько секунд очнулась и, посмотрев на мужа твердым, ясным взглядом, произнесла:

– Передай дочери, пусть обязательно заберет конверт. Слышишь? ОБЯЗАТЕЛЬНО ЗАБЕРЕТ КОНВЕРТ!!!

Иван Тимофеевич возвращался вечером в опустевшую и холодную квартиру, и ему становилось страшно. Он взахлеб пил кофе и забывался неспокойным сном при свете настольной лампы.

Надежда Петровна умерла солнечным, апрельским днем, тихо и быстро, во время обеденного часа. Когда Иван Тимофеевич вышел из палаты, чтобы отнести ее посуду на кухню, она была еще жива. Сидела возле тумбочки и смотрела в окно, грызя хлебную корку и роняя вокруг себя крошки. А когда Иван Тимофеевич вернулся обратно, она уже не шевелилась. Словно просто заснула также сидя, положив голову на руки. Паляев опустился рядом с ней, обнял еще теплое и мягкое тело. «Врачи подождут, – подумал он, – не к спеху».

О них вспомнили лишь только к вечеру, когда медсестра пришла делать Надежде Петровне очередной укол.

Последовавшие за кончиной супруги тяжелые хлопоты, чуть было, его самого не свели в могилу.

Провожать Надежду Петровну пришло людей совсем немного: Паляевы вели довольно замкнутый образ жизни, и родни у них было совсем ничего, а единственный брат Паляева – Феликс исчез с горизонта их жизни много лет назад, не обремененный ни семейными узами, ни детьми.

Светлана приехала одна, без мужа и дочери. Она пробыла с Иваном Тимофеевичем целую неделю, боясь оставить отца хотя бы на минуту, под руку водила его по квартире, из спальни на кухню, из кухни в ванную, кормила чуть ли не с ложки, а по ночам плакала, уткнувшись в подушку.

Паляев за эти дни превратился в безмолвный камень, весь ушел в себя. И только на девятый день, стоя над свежей еще могилой супруги, он вдруг судорожно и глубоко вздохнул, опустился на колени и заплакал. Ему сразу стало легче, а с легкостью пришло и чувство вины перед дочерью, на которую он словно бы переложил все свои непомерные страдания вместо того, чтобы самому быть для нее поддержкой и опорой.

Перед отъездом Светлана долго говорила с отцом о том, как же им быть дальше. Она по-прежнему боялась оставлять Паляева одного, но и взять с собой в Топольки тоже не могла, объясняя это стесненными жилищными условиями.

Стоя на перроне железнодорожного вокзала, Паляев клятвенно заверил дочь, что ей совершенно не о чем беспокоиться, что он, в конце концов, мужик и, как ни как, глава семьи, хотя и живут они в разных городах и видятся редко. Что жизнь продолжается. Что он возьмет себя в руки…

В общем, говорил он, провожая Светлану, все те обычные слова, которые произносят, чтобы успокоить своих самых близких людей, и в которые трудно верится самим.

Выполнить обещание было необычайно сложно. Оказалось, что Паляев к самостоятельной жизни совершенно не приспособлен. Ему пришлось узнавать и осваивать совершенно незнакомые прежде стороны жизни, которые пугали его и ввергали в глубокую депрессию. Он впадал в настоящую панику при виде горы квитанций, счетов об уплате коммунальных услуг и всяческих налогов, путался в своем маленьком личном бюджете, пытаясь свести доходы с расходами, и по неопытности, сразу же влез в довольно серьезные долги. Он не умел готовить, стирать и гладить. Он не знал, как включается пылесос, где в доме хранится утюг, и почему нужно периодически размораживать холодильник.

Не прошло и недели с отъезда дочери, как Паляев превратился в полного анахорета, неопрятного, потухшего старика. Сил его едва хватало выходить на работу, которая уже не приносила никакого удовлетворения. И с еще большим отвращением возвращался он по вечерам обратно, едва волоча ноги, стараясь не думать о том, как он войдет в свою квартиру, где царит одиночество, тишина и полное запустение.

Как-то раз, в один из выходных дней Иван Тимофеевич в особо унылом настроении ходил по дому, небритый, несвежий, в полном непонимании того, с чего же нужно начать разгребать накопившиеся дела.

За окном шел серый, нудный дождь. В стенах паляевской квартиры было также беспросветно, серо и нудно.

Простояв полдня перед окном, Иван Тимофеевич в который раз уже решил пересмотреть альбомы со старыми фотографиями – единственное, к чему в последнее время он еще оставался неравнодушным. Этим он занимался почти до самого вечера, отвлекаясь от воспоминаний и переживаний кружкой вчерашнего чая.

Непонятно, почему, но на сей раз картины прошлого, текущие перед его глазами неспешным, непрерывным потоком, тронули его гораздо сильнее, чем прежде. Будто бы посмотрел он на свою прожитую жизнь другими глазами, со стороны. Иван Тимофеевич поначалу даже не понял, понравилось ли ему то, что он увидел, или наоборот. Но внутри у него все словно бы сдвинулось с места. Сердце вдруг застучало часто и тревожно, как у человека, разбуженного ночным телефонным звонком.

Паляев закрыл альбом.

Дрогнувшими руками взял чашку чая, отнес ее на кухню и брезгливо вылил мутные, ржавые остатки в раковину, поверх горки грязной посуды. Постоял, опираясь на стол и разглядывая настенный календарь, который в последний раз отрывала Надя в тот день, когда ее отвезли в больницу. Затем вернулся в комнату в полной решимости навести хотя бы маломальский порядок и принялся собирать альбомы и выпавшие из них фотографии, открытки и старые конверты.

Среди прочего попался ему в руки ничем не примечательный тетрадный листок, исписанный аккуратным детским почерком, пожелтевший и осыпающийся по краям. Паляев хотел было положить его к другим бумагам, но, вглядевшись, передумал.

Этот листок попадался ему прежде на глаза десятки раз, но Паляев до сих пор не знал, что же там написано.

Порой Иван Тимофеевич задумывался над этими вопросами в самые неподходящие моменты, к примеру, на работе, и торопился вечером домой, чтобы по возвращению первым делом утолить свое давнее любопытство. Но его всегда что-то отвлекало. А порой Паляев, наоборот, сознательно сдерживал внезапно загорающийся интерес и откладывал свои намерения на неопределенное время, словно боясь разочароваться и столкнуться с чем-то обыденным, вроде школьного диктанта. И он тешил себя придуманной историей о каких-то своих давно забытых детских переживаниях и тайных откровениях, которые его робкая рука доверила когда-то тетрадному листку.

Теперь же ничто не мешало ему осуществить задуманное.

Паляев подошел к окну, чтобы лучше разглядеть выцветшие от времени буквы.

Это были стихи.

Паляев не спеша, со вкусом вчитывался в текст, и первые же строки стихотворения пролились в его иссохшую душу живительным водопадом.


Нелюдимо наше море,

День и ночь шумит оно.

В роковом его просторе

Много бед погребено.

Смело, братья! Ветром полный

Парус мой направил я:

Полетит на скользки волны

Быстрокрылая ладья.

Облака бегут над морем,

Крепнет ветер, зыбь черней,

Будет буря: мы поспорим

И поборемся мы с ней.

Смело, братья! Туча грянет,

Закипит громада вод,

Выше вал сердитый станет,

Глубже бездна упадет.

Там за далью непогоды,

Есть блаженная страна:

Не темнеют неба своды,

Не проходит тишина.

Но туда выносят воды

Только сильного душой…

Смело, братья! Бурей полный,

Прям и крепок парус мой!1


Паляев еще долго стоял перед окном, слушая, как по стеклам стучит разгулявшийся дождь.

И вдруг, как от толчка, ожил, рванул на себя раму и распахнул окно.

В комнату с очищающей силой ворвался холодный, мокрый ночной ветер.


* * *


С этого момента Паляев, пережив внезапный внутренний перелом, начал сам себя тащить за волосы из болота, и на новом для него, непростом пути в особо трудные моменты подбадривал себя, повторяя немного переиначив последние строки стихотворения. «Смел и крепок парус мой!.. Смел и крепок! Смел и крепок…», – шептал Паляев как заклинание. И дело постепенно шло на лад.

Освоив азы самостоятельной жизни вдовца и почти пенсионера, приведя квартиру и себя в божеский вид, расплатившись с долгами и подтянув другие «хвосты», он с завидным упорством двинулся дальше.

В очередной раз отправившись в ближайший торговый центр за покупками, Паляев не ограничился приобретением привычного и скромного набора продуктов питания, состоявших в основном из полуфабрикатов. Он приобрел в книжном отделе самую большую, какая была, кулинарную книгу, а в отделе промышленных товаров – несколько белоснежных футболок, кеды, спортивный костюм и мужской одеколон.

По дороге домой Паляев забрел в «Кофейную лавку».

Много раз Иван Тимофеевич проходил мимо этого магазина, лишь заглядываясь на витрину, украшенную яркими плакатами и постерами, вдыхая мимолетный легкий аромат, который выносили с собой на улицу вместе с товаром довольные покупатели. Ему всегда очень хотелось сюда зайти, но каждый раз некая сила в последний момент сдерживала Паляева. Не решившись переступить через порог, он отпускал дверную ручку и со вздохом то ли облегчения, то ли сожаления, спешил дальше домой, заверяя себя, что уж на следующий раз он обязательно заглянет внутрь.

Один раз ему даже приснилось, что он зашел сюда, чтобы купить несколько зерен кофе, блестящих, жирных и шелковистых. А продавец – какой-то небритый старик в помятой шляпе – начал сыпать перед ним этот кофе прямо из мешка. Зерен было много, и они сыпались очень долго. И Иван Тимофеевич увяз в них сначала по колено, потом по пояс, а затем – по грудь. Коричневая масса стала поглощать его, забираться в рот, в уши, в нос…

Он проснулся в холодном поту и несколько дней ходил на работу другой дорогой, обходя «Кофейную лавку» стороной, словно опасался встречи с вредным стариком.

Но теперь Паляев, произнеся мысленно свое заклинание «Смел и крепок парус мой!», решительно вошел в стеклянные двери с нарисованными на них кофейными чашечками. Вошел и остолбенел. Его окружило настоящее царство кофе.

Сотни прозрачных банок с коричневыми зернами самых разнообразных оттенков от зеленоватого до почти черного занимали слева целую стену. Другая противоположная стена представляла собой витрину, заставленную различными принадлежностями, при помощи которых процесс варки напитка можно было довести до уровня высокого искусства. Здесь были ручные кофемолки различных форм и размеров, попроще и с наворотами, украшенные множеством деревянных и металлических деталей, и похожие поэтому на маленькие сказочные домики. Здесь были турки – керамические, медные, стеклянные и еще вообще не понять какие, от строгой минималистической формы для кухни в стиле «хай-тэк» до украшенных арабской вычурной резьбой, отливающих зеленоватым металлическим налетом. Здесь красовались обычные фарфоровые кофейники и элегантные балансирные сифоны, десятки различных вариантов кофейных сервизов и отдельных кофейных пар. И еще – несколько великолепных изданий о кофе, познавательных и полезных.

В центре зала за прилавком стояла продавщица в форменном костюмчике двух цветов – коричневого и цвета топленого молока. Она, довольно улыбаясь, взвешивала покупателям товар. Зерна сыпались в пакеты с таким звуком, будто перешептывались о чем-то между собой. Иногда жужжала кофемолка. Негромко играла ритмичная музыка, напоминающая о бразильских карнавалах и танцующих мулатках, сильных, стройных и твердых, словно вырезанных из дерева и отполированных любвеобильными руками.

От красок, запахов, необычных форм и фактур Паляев словно захмелел. На покупки в «Кофейной лавке» он потратил половину своей скромной месячной зарплаты.

Дома, на кухне он отвел для своих драгоценных приобретений самое почетное место и до полуночи зачитывался книгой «Как варить настоящий кофе». Он узнал, что в мире существует более двадцати сортов кофе, но чаще всего выращивают только два – арабику и робусту; что главный враг кофе – это кислород, и поэтому кофе лучше покупать в вакуумных упаковках, а дома плотно закрытую банку с зернами надо положить в морозилку; что в Средние века кофе считали лекарством и продавали только в аптеках, и что фильтрационную кофеварку изобрел парижский архиепископ Жан-Батист де Беллуа еще в 1800 году. Затем он дошел до слов российского академика Дубинина «…научиться готовить кофе будет легче, если представить себе сущность химико-физических процессов, происходящих в кофейнике», и почесал затылок. По физике и химии у Паляева стояли в аттестате о среднем образовании вялые «троечки». А после того, как на следующей странице Иван Тимофеевич вычитал, что «букет» кофе состоит из двадцати четырех ароматов, в том числе ароматов земли, картофеля, пота и так далее, и что именно они, вместе взятые, образуют характерный кофейный запах, он крепко задумался и на некоторое время отложил книгу в сторону. Потом показался сам себе смешным и продолжил занимательное чтение дальше.

Так началась его новая жизнь.

Соседи с осуждением смотрели ему вслед, когда он рано утром в своем пижонском спортивном виде пробегал мимо, направляясь в ближайшую кленовую аллейку, ритмично дыша и правильно размахивая руками. С их точки зрения утренние пробежки были несовместимы с ощущением утраты близкого человека.

Примерно через неделю здорового и активного образа жизни Паляев, вернувшись с пробежки, не стал идти в душ и заваривать кофе. Простояв минут пять на кухне и разглядывая приобретенный кофейный сервиз, он с холодным спокойствием разбил об пол одну за другой шесть миниатюрных чашечек с перламутровым отливом и ушел к себе в комнату. Так и не сменив одежды, он упал на диван и пролежал очень долго, до темноты, уставившись неподвижным взглядом в потолок.

А на следующее утро сосед Петюня из седьмой квартиры, собирая по кустам аллеи пивные бутылки, вновь увидел Паляева на черной от сырости асфальтовой дорожке и неодобрительно покачал ему вслед головой, цыкая языком сквозь желтые прокуренные зубы.

В конце концов, Иван Тимофеевич научился готовить, причем довольно сносно, и втянулся в утренние пробежки. Он обставил свою одинокую жизнь вдовца целой системой тщательно соблюдаемых ритуалов. Здесь были и недурно сваренный по всем правилам молотый кофе, и ежедневно непременно свежие до снежного хруста футболочки, в которых он, выйдя из душа, направлялся на кухню, и прогулка в киоск «Роспечати» за пачкой новых газет и журналов.

И выбить его из проложенной им же колеи не смогло даже неожиданное сокращение штатов на работе и вынужденный уход на пенсию – за полгода до положенного срока.

И засыпать он стал снова спокойно и быстро, и не казалось ему уже больше, что кто-то ходит по темной пустой кухне мягкими, еле слышными шагами и позвякивает посудой в буфете.


Но иногда вечерами его охватывало чувство смутного беспокойства, и тогда он долго стоял у окна, глядя, как в оранжевом закатном мареве плавает над крышами домов живое ртутное солнце.

Солнце ныряло в конец проспекта. Большой город погружался в фиолетовую тьму, расчерченную огнями многоэтажек и электрическими потокам автострад, а Паляев продолжал стоять у окна, не включая в комнате свет. И больше всего угнетало его то странное обстоятельство, что глухая нарождающаяся тоска никак не была связана ни с уходом жены, ни с его вынужденным и поздним одиночеством. Казалось ему, будто он должен был сделать давным-давно что-то очень важное, но забыл, что именно, и никак не может вспомнить.

1

Николай Языков. «Пловец», 1829г.

Молчание Соловья

Подняться наверх