Читать книгу В ролях (сборник) - Виктория Лебедева - Страница 12
В ролях
Роман
Часть I
Глава 11
ОглавлениеСлучись на месте Любочки особа более романтическая, она бы наверняка заметила и преобладающий в пейзаже утес, похожий на древнего ящера в бурой шерсти с красными подпалинами, мирно уснувшего у самой воды, и юркую серебряную речку Шаманку, стремительно несущуюся прочь, к спасительному Иркуту, от небезопасного этого соседства, и высокое-высокое, прозрачное и звенящее солнечное небо, и многочисленные этюдники, белеющие там и тут по берегам, а за этюдниками – художников молодых и старых, пишущих маслом, каждый на свой лад, монументальный и строгий этот пейзаж. Но, увы и ах, Галина Алексеевна преуспела в воспитании, и дочка выросла материалисткой, а потому просмотрела, проморгала окружающую красоту, а увидела только покосившийся, неухоженный бревенчатый дом на две семьи, поросший травою и дикой смородиной крошечный палисадничек, шаткое и грязное крылечко да некрашеный высокий забор, с одного боку веером завалившийся в сторону звонкой речки Шаманки. Только теперь, увидев свое новое жилище собственными глазами, Любочка поняла, о чем так беспокоилась ее мама, премудрая Галина Алексеевна, прочитав в паспорте Гербера зловещую надпись «Иркутская обл., пос. Шаманка». Разве для того она, Любочка, выросла такой умницей и красавицей, чтобы оказаться в этой солнечной дыре, в этой тмутаракани, в этом неряшливом двухкомнатном сарайчике с давно не беленной печью на полмира?! Для такой ли жизни родители готовили ее, холили и лелеяли, для того разве училась она сызмальства достойно носить городские платья и прически?! Обманул, кругом обманул!!!
А ведь всего лишь утром, синим и солнечным, будто не концу августа принадлежало оно, а самому началу июля, шумно и весело выгружались на иркутском вокзале, пошучивая и поддразнивая, и давешний проводник сердито смотрел в сторону, нарочно мимо щебечущей Любочки, а Любочка вовсе о проводнике забыла за хлопотами и сборами, – и ничто не предвещало беды, а скорее даже наоборот. Как-то удивительно быстро и кстати подошел нужный автобус – солидный такой, крутолобый, – и снова была радостная суета погружения, а потом Любочка, словно первоклашка, вертелась на сиденье у окна и все канючила у Гербера, долго ли еще ехать, а тот улыбался: «Погоди, солнышко, увидишь!», но толком ничего не говорил, и от этого Любочку переполняло нетерпеливое, счастливое возбуждение.
Минут через двадцать крутолобый автобус встал как вкопанный на пыльной площади в некоем населенном пункте, выплюнул почти уже переваренных в духоте пассажиров на остановку и с ворчанием удалился восвояси. Любочка внимательно пересчитала багаж и заозиралась по сторонам. Место было, кажется, вполне приличное. Тут и там среди неказистого и пестрого частного сектора торчали новые одинаковые пятиэтажки, вдоль площади стояли голубые торговые киоски-скворечники – разные «Союзпечати» и «Соки-воды», народу было немного, но Любочке и это количество показалось астрономическим, потому как Выезжий Лог днем в будни совершенно вымирал, а по участкам копошились одни пенсионеры – даже маленькие дети, и те в детском саду да в яслях находились.
Любочка довольно щурилась. Она повисла у Гербера на шее, жарко и жадно поцеловала в губы, прошептала:
– Дай угадаю, какой здесь дом наш! С первого раза угадаю, спорим?
Гербер усмехнулся и вернул поцелуй.
– Думаешь, не смогу? – Любочка обиженно надула губки.
Гербер снова усмехнулся:
– Сможешь! Ты у меня все можешь, солнышко. Только придется тебе еще чуть-чуть потерпеть. Это, ангел мой, Шелехов. А Шелехов, ангел мой, вовсе еще не Шаманка, увы. И до Шаманки нам ехать еще и ехать.
Тут Любочка и почувствовала первый укол беспокойства. Но пока это беспокойство было еще абстрактным, неоформившимся. Оно, словно легкий порыв ветра, метнулось мимо лица и отлетело, унеслось, а Любочка заскучала и запросила мороженого, которое тут же, без промедления, получила.
Следующего автобуса прождали часа два. Любочка вся извелась. Она уныло сидела на чемодане и нервно перебирала край подола, комкая его и опять расправляя. Говорить ей совершенно не хотелось, от странной для второй половины августа жары разболелась голова, духота давила куда-то под горло, и настроение у Любочки все больше портилось.
Подошедший автобус был похож на ежика. Пыльный и унылый, он мелко дрожал и поводил длинным носом. Садились тихо, по-деловому, совсем как взрослые – никаких тебе ни шуток, ни смеха. Народу набилась целая прорва, и Герою Берлина пришлось от души поработать локтями, чтобы отвоевать для своей усталой беременной жены сидячее место. Едва тронулись, измученная Любочка задремала. Но на каждой новой остановке она вздрагивала, поднимала голову и с мольбой смотрела в окно, а потом на Гербера, и в карем, мутном от духоты, по-собачьи печальном взгляде ее читался немой вопрос: «Приехали?!» Но нет, никак не приезжали, и Гербер только виновато гладил жену по волосам: «Ангелочек, солнышко, потерпи, совсем немного осталось!» Автобус пыхтя полез в гору и вскоре заглох. Кругом был лес, ничего кругом не было, кроме леса. Разморенные пассажиры, переругиваясь, высыпали на улицу покурить и размяться. Только Любочка осталась сидеть на своем месте, головой привалившись к горячему пыльному стеклу, и по щекам ее покатились тихие крупные слезы. Герой Берлина совсем растерялся и не знал, что ему делать. Чинились долго, и Любочка, наплакавшись и настрадавшись, крепко уснула. Когда она открыла наконец покрасневшие влажные глаза, отремонтированный «ежик» все еще взбирался в гору – шумно, из последних силенок. Любочка опять с мольбой посмотрела на мужа.
– Теперь уж совсем немного. Немножечко! Больше половины уже проехали. Потерпи, солнышко, не плачь! – виновато пробормотал Гербер.
На этих словах автобус достиг верхней точки маршрута, на мгновение завис в ней и радостно, с ветерком покатился вниз, чтобы там, внизу, через полчаса Гербер смог победно сказать Любочке всего одно слово: «Приехали!» (Был, правда, еще паром через Иркут, и парома тоже пришлось ждать, но это все были уже мелочи мелкие по сравнению с душной и тошнотворной автобусной дорогой, показавшейся Любочке бесконечной.)
Первые пять дней Любочка проплакала, забившись в уголок необъятной, провисшей проволочной кровати, прерываясь только на еду и на короткий сон, не находя сил даже на упреки, – и собственные молчаливые слезы казались ей безысходными и величественными. Она мысленно представляла себя прекрасною узницей, похищенной из княжеского дома жестоким эгоистичным воителем (где-то она видела такое или в школе проходила – даже, кажется, у Лермонтова), и старалась выглядеть не просто несчастной, а несчастной красиво. А потому молитвенно заламывала руки, в отчаянии сжимала виски, и прочая, и прочая. Герой Берлина буквально сбился с ног, пытаясь рассмешить прекрасную Несмеяну, но это у него не получалось – потому, должно быть, что Несмеяна слишком вжилась в придуманный образ и никак не желала из него выходить. Только ночью, ложась с мужем в одну постель, она переставала плакать и жадно, подолгу с Гербером целовалась. (Это было, конечно, против правил, но и ей ведь к вечеру надоедало плакать, хотелось и ей отдохнуть от себя-несчастной и расслабиться, разве могла она отказать себе в последнем удовольствии?)
Каждый раз Гербер обманывался, верил, что слезы кончились, но утром все повторялось сначала, и опять он метался по дому, не зная, что предпринять. Учебный год был уже на носу, и неплохо было бы уже появиться в школе, хотя бы расписание узнать, но Гербер все откладывал, на работу не ехал. Разве мог он оставить Любочку одну, беременную, в таком вот истерическом состоянии? На третий, кажется, день пришла знакомиться с «молодой» древняя сморщенная бабка из соседней половины дома. Фигура у бабки была согбенная, взгляд ехидный – точь-в-точь «сарафанное радио». Любочка знакомиться не пожелала. Еще глубже забилась в свой уголок, одеялом укрылась с головой и оттуда, из-под одеяла, жалобно всхлипывала. «Простите, в положении она у меня», – извинялся перед соседкой Гербер. Но соседка только поухмылялась этому объяснению и через несколько минут, делать нечего, убралась восвояси.
Ситуацию спас контейнер с вещами, наконец-то догнавший молодоженов. К моменту его прибытия Любочке и самой опротивело реветь, но она никак не могла найти достойного повода прекратить истерику, и вот с контейнером повод нашелся. Прибыли в контейнере, кроме прочего, новенькая двуспальная кровать с двумя парами белого постельного белья, Любочкин старый комод с зеркалом и лакированный трехстворчатый шкаф, купленный Петром Василичем несколько лет назад в Красноярске. Любочка по-детски обрадовалась вещам старым и новым, оттого перестала лить слезы и запела, замурлыкала себе под нос героические пионерские гимны, которые разучивала в школе на уроках пения. Она взялась за метелку и за тряпку, вымела паутину по углам, развесила по окнам веселые занавесочки, заставила Гербера побелить печь и выкрасить оконные рамы. Теперь Любочка сама себе представлялась эдакой девочкой Женькой из фильма «Тимур и его команда», радостно и бесстрашно намывающей окна третьего этажа. И пусть Любочкины окна были на первом, пусть они почти вросли в землю – это совсем не мешало мечтать и наводить уют. А Гербер, окончательно сбитый с толку, наконец получил возможность выйти на работу.
В чем-то основном Гербер и Любочка были похожи. Любочка мыслила покадрово, всякий раз подставляя себя в готовую мизансцену, виденную раньше – в кино или по телевизору. Гербер, в детстве и отрочестве объевшийся до отрыжки разными романтическими книжками о прекрасных дамах, мушкетерах, пиратах, драках и приключениях, думал и изъяснялся преимущественно высокопарными речевыми штампами. И если б можно было потихонечку подслушать его мысли по поводу молодой жены, услышать можно было примерно следующее: «Бедное, наивное дитя, томящееся под грузом разочарований! Разве такие лишения представляла ты, мой ангел, когда отдавала мне руку и сердце?!» – или что-нибудь в том же роде. Словом, Герой Берлина отчетливо чувствовал свою вину. К тому же он действительно любил Любочку – любил то удовольствие, которое доставляет ей как мужчина, ту женскую зависимость, от которой ей, Любочке, беременной, оторванной от родителей и от места, при всем желании уже некуда было деться. Ведь не побежит же она разводиться, в самом-то деле? Беременные не подают на развод, никто не поймет их и не примет, никто не поддержит, даже мама с папой, потому что всё по закону и положение обязывает – обрекает на терпение и подчинение.
Любя жену такой любовью, Гербер в собственных глазах возвышался неимоверно. Он был, по сути, неплохим человеком, оттого очень Любочке сочувствовал и желал ей всяческого счастья. Он, не задумываясь, достал бы ей звезду с неба, прямо сейчас, сию минуту, если бы знал как. Но до звезды было пока не дотянуться, и Герберу оставалось лишь мечтать о светлом будущем – потихонечку, про себя. Он мечтал, что вот доучится – не так много ему осталось – и потом уедет года на три куда-нибудь на Крайний Север, где будет, рук не покладая, сил не жалея, преподавать математику, а когда срок выйдет, он победно вернется к Любочке – с большим мешком северных денег. И верная, исскучавшаяся Любочка встретит его на пороге этого ветхого дома со слезами на глазах (он уже ясно представлял и эти слезы, и проваленное крыльцо, и простоволосую, утомленную ожиданием Любочку на нем), а потом они купят кооперативную квартиру в городе, сразу двухкомнатную… Дальнейшая жизнь была замутнена и Гербером окончательно не продумана, потому виделась нечетким ярким пятном, праздничным мерцанием, как при первомайском салюте.
Любочка, ничего не знавшая о планах мужа, очень скучала по дому – по его налаженному быту и уюту, по маме, у которой на все и всегда находился готовый ответ, по щедрому и добродушному Петру Василичу. Галина Алексеевна тоже скучала по Любочке. Но это была не пассивная утомительная тоска, а бурная деятельность во имя дочери и будущего внука/внучки, потому вечерами, придя с работы, Галина Алексеевна, толком не поужинав, садилась вязать пинетки и подрубать пеленки, собственное хозяйство совершенно запустив. Впрочем, Петр Василич не замечал этого. Спустя несколько дней после Любочкиного отъезда он купил по случаю старенький «москвич», еще довоенный, 39-го года выпуска, и все свободное время посвящал теперь ремонту. Спроси Петра Василича, он бы и не ответил, скучает по приемной дочери или нет, так затянул его этот кропотливый и трудоемкий процесс. Зато каждый прохожий видел, что дом принадлежит теперь автомобилисту – небезызвестный сенной сарай на заднем дворе был переоборудован в гараж, к гаражу расчищен подъезд, а в заборе проделаны новенькие ворота.
Странно, но с момента Любочкиного отъезда супруги почти перестали общаться. Они могли по нескольку дней не сказать друг другу ни слова и даже не замечали этого. Если бы Петр Василич умел сформулировать свое внутреннее состояние (хотя бы такими словами, как Герой Берлина), он бы с удивлением обнаружил, что все эти годы был женат не на самой Галине Алексеевне, а как бы на ее дочери, потому что от брака хотел, оказывается, только одного – детей, которых, увы, не дала ему война. Вот и получилось, что с Любочкиным отъездом семья как бы кончилась. Но Петр Василич был простым мужиком – бригадиром, потом старшим бригадиром, – домовитым рассудительным человеком, потому крушения семьи не заметил, а просто залег под старенькое авто, отдав ему сполна все отцовское тепло (подмена, вполне простительная настоящему мужчине).
А Любочка, управившись со слезами и с контейнером, стала стремительно обживать новое пространство. Это было чудо практичности и женской прозорливости – Любочка устроилась на почту в отдел писем, чтобы было откуда уйти в декретный отпуск, прикрепилась к женской консультации, легко завела дружбу с новыми соседями и сослуживицами и даже с одним молодым художником из Шелехова. Восторженный и, пожалуй, даже влюбленный художник написал Любочку маслом – хрупкую и воздушную, пока не расплывшуюся от беременности фигурку с букетом ржавых листьев – на фоне монументального спящего утеса; портрет занял почетное место над новенькой супружеской кроватью, а старая пружинная была даром отдана многодетным соседям через два двора. Новая роль вполне удавалась Любочке – играла она милую и добросердечную, во всех отношениях добропорядочную молодую жену, беззаветно любящую мужа, и потому аборигены ее с радостью приняли, даже соседская бабка, первое знакомство с которой не заладилось.
Начался учебный год. Гербер уезжал рано утром и возвращался поздно вечером в уютный обихоженный дом, где ждал его искусно приготовленный ужин, и чувствовал себя вполне счастливым человеком. С одной стороны, вне дома он остался свободен, каким был до свадьбы, с другой же, было ему теперь куда и к кому возвращаться. Прибегнув к очередному речевому штампу, можно сказать за Гербера – жизнь наладилась.