Читать книгу Дни минувшие. Сборник малой прозы - Виктория Вольская - Страница 4
Верочкин кошмар
3
ОглавлениеУтром, как и говорила тётушка, мы отправились в церковь. Перед выходом меня накормили черным чаем и печеньем. Я знала, что буду дико голодна после такого скудного завтрака, и поэтому стащила с кухни корочку черного хлеба и пару конфет; все съестное тут же было положено в карман пальто, мне оставалось надеяться, что в какой-то момент тётушки и сестры рядом не будет и что никто из знакомых и чужих не захочет со мной поговорить. Мне не хотелось делиться едой с Катей, потому что в глубине души я была на неё ужасно зла – как она могла оставить меня одну прошедшей ночью? Как могла Катюша, которая больше всех прочих обо мне заботилась, вдруг забыть, что я на верхнем этаже совсем одна? Перед завтраком мы с нею встретились у лестницы на первом этаже. Чувствуя горькую обиду на Катю, я даже не ответила на теплое объятие, только лишь стояла, опустив руки по швам, и отвечала на её вопросы о прожитой ночи сухим «да» или «нет». И, когда она, тряхнув головкой, ушла в столовую, мне стало совсем больно – неужто она не видит моих покрасневших от бессонной ночи глаз?
Воздух был свежим и сладким, мне даже показалось, что по вкусу он напоминает родниковую воду – такой же кристально чистый, он ободрял и ласково касался ничем не защищенного лица. Поля были все такими же белоснежными, какими я видела их вчера из окна вагона, а затем и из повозки, и в мыслях мелькнул вопрос, а когда же наступит весна? Мне вспомнилось, что в прошлом году снега было намного меньше, чем в этом – помню, что уже в конце марта сугробы начинали таять, там и сям образовывались гигантские проплешины и именно эти обогретые солнцем участки земли первыми начали покрываться травой, тем самым ободряя местных жителей, уставших от суровой зимы. Да, та весна была шустрее, чем нонешняя. Я стояла на террасе и смотрела на снежные шапки, которые носили на своих кронах те березы, что стояли неподалеку от окон дома, и, увидев вдалеке три золотых купола, не сразу поняла, что смотрю на рукотворный объект: как-то уж больно естественно церковь смотрелась на фоне голубого неба, берез, русских просторов… будто эти вещи были одной природы.
Меня с детства пытались принудить испытывать благоговение перед церковью и высокими, обычно седобородыми мужчинами, одетыми в подрясники, и ранее, когда матушка, чрезвычайно набожная женщина, брала нас по воскресеньям в церковь, меня учили быть тихой, но внимательной девочкой, главная задача которой заключается в том, чтобы слушать проповедь. С тех пор я в церкви так себя и веду – выискиваю местечко, где была бы неприметна, и с честным намерением понять внимаю всему, что звучит под священными сводами; когда же у меня не получается понять, я краснею всем лицом от стыда, будто сделала что-то плохое. И, сколько бы я ни заставляла себя благоговеть перед образами, ничего не выходило, поэтому в конце концов я остановилась на том, что слишком глупа для понимания этого дела. В Петербурге мы ходили в церковь не так много, там это менее принято как будто, поэтому ожидать сейчас Катюшу и тётушку, чтобы затем отправиться в церковь, было для меня волнительно.
Вот неземной красоты Катюша выходит – на ней серое пальтишко из шерсти, принадлежавшее ранее матери, волосы собраны на затылке в прическу, глаза на белом лице блестят своей голубизной. До этой минуты я никогда не вспоминала наставления матери, касающиеся того, что нужно делать человеку, чтобы быть чистым перед Богом, но теперь мне вспомнилось, что обида – это признак духовной слабости и гордыни, а человек, её испытывающий, перво-наперво себе вредит, а не обидчику урок преподносит. А я-то думала, что, увидь Катюша мое огорчение, она начнет раскаиваться и заискивать передо мной, а потом сделает что-то приятное – например, пустит меня в свою комнату грядущей ночью! Мне стало совестно за свою глупую обиду и я, когда Катя подошла ко мне, взяла её за руку.
– Ну, поторопимся. – Сказала тётушка, одетая в огромную темно-коричневую шинель и такого же цвета катанки. – Вера, что с тобой? Ты заболела?
– Да, Вера, ты красная вся, – Катя стащила с правой руки варежку и коснулась голыми пальцами моей щеки.
Я смотрела на неё и все больше стыдилась за себя саму – за свой детский страх перед невесть чем, за свою злость на неё, родную сестру, доброй души человека, всегда заботившегося обо мне, за свое отношение к церкви, ослабевшее после смерти матери. Поправив сползший на бок беретик, я кивнула головой и сказала, что чувствую себя вполне сносно.
Мороз щекотал щеки и, хотя я была тепло одета, спустя четверть часа, когда мы почти дошли до церкви, мне стало холодно. Снег под ногами хрустел громко, ветер то и дело сажал на нос крошечные снежинки и, довольная тем, что более не обижаюсь на сестру, я улыбалась каждому увиденному снеговику. Небо было все заболочено свинцовыми тучами, готовыми опорожнить на землю тяжелый снегопад; солнце, появления которого я так ждала ночью, скрылось, и воздух теперь был пронизан тусклым, неживым светом. Я смотрела на домики, маленькие и большие, старые и недавно построенные, со ставнями и без ставен, с качелями во дворе или с небольшой каруселькой, и впервые радовалась тому, что мы приехали в деревню. Меня несколько раз даже захватили фантазии о том, какое чудное лето будет здесь, где господствует свобода и где душе позволено летать вместе с птицами над пшеничными полями, над широкой рекой, над непроходимым лесом. Правда, оглядываясь назад и тщетно выискивая среди безграничного белого пространства крышу нашего дома, я как будто отрезвлялась, потому что меньше всего мне хотелось возвращаться туда, где есть только грустный и одинокий отец, да мрачные комнаты и коридоры, издающие страшные звуки.
Мы пришли вовремя – на паперти толпился народ, преимущественно семьи с детьми. Я тут же поддалась любопытству и принялась рассматривать незнакомые лица, каждое из которых было по-своему интересно. Вот мелькнуло женское личико, обрамленное рыжими волосами, – круглое и даже слишком, оно отличалось крупными глазами, крупным носом, крупными губами. Особенно интересно это лицо смотрелось на контрасте с квадратным мужским, некрасивым и слишком острым. То были муж и жена и лица их, как я решила, были совершенно различными геометрическими фигурами – кругом и треугольником. Я видела и девочек моего возраста, и девочек чуть постарше, видела и мальчишек-разбойников, которых трудно было унять и принудить к спокойствию. Все люди здесь одевались примерно одинаково, будто по формуле – праздничные воротнички и пальто, шинели, кафтаны из шерсти, хорошие штаны и длинные юбки, ботиночки и такие же, как у моей тётушки, катанки. Как и полагалось каждое воскресенье, весь народ преображался, вытаскивая из сундуков и шкафов все самое приличное.
Вдруг, стоя почти у самых дверей, я увидела проходящую мимо ворот женскую фигуру в безразмерном кафтанчике, подпоясанным красным жгутиком, с ужасного вида лаптями на ногах и нахлобученной на маленькую голову ушанкой. Со мной рядом стояла тётушка Роза, и, увидев, с каким интересом я уставилась на прохожую женщину, одернула со словами: «Нехорошо делаешь, Вера». А во мне давно уже разгорелось любопытство ко всему происходящему, да и по жизни я такая была – во всем движущемся и замершем видела загадку, которую надобно было разрешить, – поэтому я продолжала бессовестно наблюдать за удаляющейся с каждой минутой все дальше корпулентной дамой в кафтане, пока Катюша не взяла меня за руку и не потянула в толпу.
Мы сели на жесткую скамейку в третьем от амвона ряду. Солнце, не показывавшееся с раннего утра, выглянуло из-за облаков и теперь, проникая через витражные окна, составленные из кусочков цветного стекла, подсвечивало лиловым, желтым, красным, голубоватым цветом воздух с кружащими в нем крошечными пылинками. Ароматы ладана, парафиновых свечей, хвои и мороза распространялись по церкви волнообразно, следуя за движениями людей. Я обратила внимание на зажжённый паникадило, поражающий своим большим размером и количеством свечей, на находящиеся в тени многочисленные образа, на блестящие фрески, изображающие совершенно разные религиозные сюжеты. Как и всегда, у меня захватило дух при виде всего того, что дышит жизнью не один век, но благоговение все не приходило. Церковь вся блестела золотом и тусклыми красками.
– Ты успела увидеть Марфу Алексеевну? – Спрашивает тётушка у Кати.
Сестра хмурит тонкие бровки и отвечает, что нет.
– А она тут?
– Нет, ты что, она редко ходит, я видела её с паперти. Верунчик ею заинтересовалась. Да, Вера?
Я поняла, что та незнакомка и была Марфой Алексеевной. Тут же в памяти восстал образ Сонечки, собирающей в маковом поле цветы, и коленки задрожали от страха.
Первое время были слышны человеческие голоса, шепчущиеся о последних новостях деревни и поселка, стоны младенца, льнувшего к груди матери, смешки мальчишек, не понимающих, зачем они здесь нужны, но стоило только появиться священнику и дьячку, все разом замолкли словно по команде.
Началась проповедь.
Я слушала голоса дьячка и священника внимательно, как и учила мама, и каждую их фразу силилась понять. Сердце мое билось в груди так быстро, что вскоре его стук стал громче эха, но не громче мыслей, каждая из которых была о Соне, о Марфе Алексеевне и о той нечисти, что похищает людей в маковом поле. Так страшно, как в те минуты, мне никогда не было, и возвращаться домой, чтобы вечером снова оказаться в постели один на один с духами, у меня не было желания. Катюша сидела рядом и держала меня за руку, смотря исключительно вперед, тётушка же, то и дело зевая, смотрела то на подрясники, то на спины прихожан, надеясь найти среди множества хоть одну знакомую, с которой можно было бы поговорить после службы. А я вне себя от страха только и могла смотреть в немолодое лицо священника, выражающее смирение и некоторую отчужденность, не слыша и не замечая ничего вокруг. Проповедь была свободной, плыла плавно и неспеша, напоминая своим ритмом журчание только что проклюнувшегося ручейка, и была главным образом сосредоточена на притче Иисуса о виноградарях.
Я действительно мало слышала из того, что говорил священник или дьякон, мужчина тоже уже немолодой, но совсем некрасивый и, в отличие от священника, носивший на своем лице выражение полного удовлетворения минутой и делом, зато конец проповеди таки-отзвенел в моей голове.
– «И слово мое и проповедь моя не в убедительных словах человеческой мудрости, но в явлении духа и силы… проповедуем премудрость Божию, тайную, сокровенную, которую предназначил Бог прежде веков к славе нашей»1.
Когда мы оказались на улице, солнце снова убежало за тучки. Тётушка Роза разговаривала со всеми, кто был ей знаком, и каждому из них торопилась представить Катюшу.
– А это Екатерина Фёдоровна Разумовская, моя племянница. Красавица она у нас, вся в Елизавету Павловну, царствие ей небесное! – Говорила, гордясь своей родословной и красотой моей сестры, тётушка. – И Верочка.
Тут взгляды незнакомых людей спускались с Катюши на меня и, исследуя лицо, улыбались широко: в их глазах я ещё была настоящим ребенком, доверие которого можно завоевать одной улыбкой. Никто особенно не интересовался, что я из себя представляю, потому что по сравнению с Екатериной Фёдоровной какая-то там десятилетняя Верочка была не так уж неинтересна.
Я гуляла в юбках и видела обувь, тогда как Катюша сияла в обществе лиц, но тогда такое невнимание было мне даже на руку – я совершенно незаметно, когда дискуссия наверху разгорелась, отошла в сторонку и достала из кармана пальтишка сушки и хлеб. Тут же ко мне сбежались бездомные собаки с голодными глазами и принялись выпрашивать скулежом кусочек еды; примостившиеся на веточках березы воробушки притворялись свидетелями, хотя их дерганные движения свидетельствовали о таком же, как у четвероногих, голоде. Мною было принято решение разделить еду поровну – три сушки мне, по сушке на собаку, и ещё три сушки на всех птиц. Хлеб к тому моменту уже был съеден.
– Сейчас накормишь, а потом они за тобой следом пойдут, в покое не оставят, – прогремел женский голос рядом.
Я поднялась с корточек и увидела рядом ту самую Марфу Алексеевну, о которой вот уже день не могу перестать думать. Глаза её казались почти бездонными, настолько они были черны, и в них, как и уверяла тётушка, блестело безумие, поэтому мне тут же стало не по себе.
– Я Марфа Алексеевна, кухарка в доме твоего отца. Вернее, раньше была кухаркой.
– Здравствуйте, – сказала я, дожевывая сушку, – я знаю, кто Вы.
– Неужто узнала?
– Да нет, тётушка немного о Вас рассказывала вчера, когда Катюша поинтересовалась. – Пожимаю плечами.
Марфа Алексеевна поднимает глаза, стараясь поймать в толпе людей лицо моей старшей сестры, и одновременно с тем говорит, что всегда обожала наблюдать за Катенькой и за мной.
– Вы обе такими забавными росли, Катю я вообще вынянчила почти, так что она мне как родная. Павловна всегда так о Вас пеклась, так заботилась о том, чтобы её дитяткам жилось хорошо… Славная она была, твоя матушка, храни её душу Господь.
– А я Вас не помню. И маму почти не помню.
Собаки разбежались, увлекшись раздавшемся в конце улицы мужским свистом, а воробьи разлетелись; одни только мы с Марфой Алексеевной стояли в стороне от людей, но даже так нас никто не замечал и не трогал. Я не на шутку заинтересовалась этой полунезнакомкой, чья дочь пропала год назад, и теперь бесстыдно исследовала её лицо, все изборожденное глубокими морщинами. Мне не показалось, что она красива, но и уродиной её нельзя было назвать – черты в целом гармонировали меж собой, только вот было что-то тяжелое в них, нечто отталкивающее и даже пугающее. Только потом мне стало ясно, что пугали исключительно дикие глаза.
– Пойдем, у меня кое-что есть для тебя, – сказала Марфа Алексеевна, неловко разворачивая свое грузное тело и направляя его так же неловко куда-то в сторону, – ну, чего замерла?
Я оглянулась на сестру, погруженную в болтовню, и поспешила за Марфой Алексеевной.
1
К кори́нфянам 1-е, глава 2:4,7.