Читать книгу Кабул – Кавказ - Виталий Волков - Страница 11

2000 год. Москва
«Классик форевер»

Оглавление

Боба Кречинский дозвонился до «Грибоедова» вечером, когда тот как раз занимался делом, скучным даже для прозаика: переводил с немецкого статью о мудреных математических фракталах. Фракталы эти, по неведомой писателю причине, понадобились российской фирме, которая время от времени заказывала Балашову переводы. Спасибо однокласснику Ваську Ачикяну. Что делать, «великая русская» хоть и манила, но пока не кормила, а вот знание иностранного языка приносило хоть и нерегулярные, но ощутимые заработки. «Фракталами называются структуры, состоящие из частей, которые в каком-то смысле подобны целому», – раз за разом повторял только что переведенное определение некоего Бенуа Мандельброта и огорчался, что в длинном «имени-фамилии» не мог обнаружить самоподобия – как будто в этом Мандельброт обманул его, слукавил. Не совсем доверяя лукавому Бенуа, Балашов тем не менее вынужден был признать за ним новизну – его фракталы, в отличие от евклидовых треугольников и окружностей, бесконечно углублялись сами в себя, повсюду, в каждой точке, сгибались заново и заново по заданному образцу и никогда не завершались, то есть были живыми «вещами в себе». Видимо, Васька Ачикяна, производителя модных обоев, привлекли узоры, завораживающие философской бесконечностью самоподобия. Игоря же больше позабавило участие детища Мандельброта в литературе – оказалось, что филологи различают произведения с фрактальной природой, самым примитивным примером которого указывалась «У попа была собака…». За размышлениями о связи Ачикяна с недробимыми структурами и с поповской собакой Игоря и застал звонок Бобы Кречинского.

– С-старик, – кричал он в трубку, – спишь, что ли? Так свое с-счастье п-проспишь!

Балашов был изрядно удивлен – Кречинский хоть и бывал с ним не раз и не два на общих тусовках, но особой дружбы не водил. Тем паче, что сам Балашов пока относился к категории «начинающих прозаиков», а вот Боба после своей «Осени педераста», получившей отзыв самого Воронина, прыгнул в «молодые писатели», то есть соотносился с Балашовым, как лейтенант с рядовым. И хоть Кречинский от природы снобом не был, законы писательского сообщества он соблюдал свято.

– С-старик, в июне на конгрессе пен-клубов будешь за Чечню отдуваться, оборону д-держать. В передовом блиндаже. А там, прикинь, все равно, куда ни повернется – ты уже знаменит. Всемирно. Сам Н-набатов интересуется. Я тебе белой завистью завидую. Правда. Откладывай свои д-делишки, дуй в «ПэЖэ», оботрем т-твою везучую.

Игорь, сказать по правде, позабыл про обещанного «чеченского героя» и занимался рассказом о миллениуме, поглотившем, как ночь, одну заплутавшую во времени студентку-двоечницу, а заодно и целую эпоху. Этот миллениум, задуманный трехстраничным, типично «балашовским» эпизодом, на глазах пух, словно от голода, и потихонечку вырастал в солидную повесть, а при дальнейшем попустительстве автора – не дай бог и в роман. Коровин хоть торопил со сборником, но ему лучше уж был миллениум, чем то, что пообещал с похмела его протеже на канале «Культура».

После презентации Игорю все-таки позвонила Галя и голосом, наполненным осенним холодным всезнайством, поинтересовалась, как идет работа над апологией КГБ. Бунтуешь как подросток? Смотри, в чужом краю не потеряй себя, – предупредила его, а он положил трубку и остался доволен собой. Значит, все-таки заметили его побег… Тем он и удовлетворился и обратился к студентке и миллениуму.

– Балашов, ты не чуди только, какой м-миллениум?! У меня на тебя конгениальный п-план! – пробасил Боба за столиком в «ПэЖе», то есть «Парижской жизни», модном клубе, что на Петровке. – Тоже мне Нострадамус… Нет, назвался г-груздем – полезай в пен-клуб, нечего было по телеку про Ч-чечню пургу гнать.

«Что правда, то правда», – мысленно согласился Игорь и вспомнил водилу. О солдате обещал. Только зачем? Как Галя тогда его прикнопила к полу? Не дано поэтической свободы? Границы меж ремеслом и талантом не одолеть?

– Ты что, с-старик, не в себе? Сюжет? Фабула? Туфта, все туфта! Забудь пока, – убеждал Кречинский приятеля. – С фабулой потом поможем. Так всегда делается. Ты сейчас не о сюжете думай, а о том, как перед Г-гюнтером Г-гроссом предстанешь. Г-Гете, мля! Д-Державин! Старик у-упрямый и вредный, а ему втолковать надо, ч-что в нашей литературе с гуманизмом все в порядке, только сплеча мы тут р-рубить не должны, пока у солдат-федералов головы режут и заложников, как баранов, таскают. Ну, в таком духе. Шолохову Н-нобелевскую премию не за осуждения дали, а за объем видения. Во как.

– Как бы старик твой «Поднятую целину» не припомнил… Гете!

Аргумент вызвал у Бобы сомнения. Он даже покачал массивной квадратной головой и снова заказал водки. С этим Балашовым он себя не в своей тарелке чувствовал: вроде и говоришь ему русские слова, а тот не понимает. Как иностранец, ей-богу. Будто он писатель, а остальные – так, погулять вышли. А что сам наваял-то пока? Ну, поверил в него один отдельно взятый издатель, только с пен-клубом раскрутиться можно покруче! Другой бы тут от радости уже прыгал, уже графинчик-другой засадил бы, а этот, флегма, думает что-то себе, думает.

– Ты, с-старичок, помозгуй до четверга, а там мы с тобой к Турищевой с-съездим. Может, сам Набатов п-почтит. Только не тяни, начинай вникать в проблему.

– Кречинский, а ты что? Сам почему не хочешь взяться?

Боба вздохнул тяжко и опустошил рюмочку:

– Понимаешь, ты ч-человек не тусовочный, тебе все равно. А мне, как говорится, западло за это браться. Воронин как уз-знает, ч-что я «на реальность клюнул», первый в меня камень кинет. Не камень – булыжник. Или тот ж-же Шунт. Потом не отплеваться до самой к-кончины.

– Но Пелевину-то можно было? Взял и написал.

Боба вздохнул еще глубже:

– Во-первых, не написал, а ч-черканул в контексте. Во-вторых, он-то и п-продался на масскульт, ему теперь никто руки не п-подаст…

– Ну? А ему есть дело, подаст или не подаст? С такими тиражами ему все Шунты по колено пополам!

Кречинский безутешно вздохнул в третий раз, чем вызвал у Игоря воспоминание о Портосе, страдавшем по прокурорской вдове. Портос же тем временем думал о том, что можно, конечно, написать о Чечне в особом таком, легком циничном стиле, добавить порнухи, кокаина и какой-нибудь философской идеи – ну, к примеру, что чеченцев в Чечне давно нет, все в Москву перебрались, а палят там в горах друг по другу менты да военные, отрываются от нечего делать, чеченцы же ими из столицы командуют. И так далее… Это можно, наверное. Даже ловко может выйти. Интересно. И тиражно. Но только все равно не будет он, писатель Кречинский, этим бумагу марать, не разменяет на сегодняшние тиражи кусочек, да хоть клочок, пусть самый маленький, но свой клочок Вечности… Клочок, который выделят ему по ходатайству Воронина. Увы, сейчас только так. Только ни Балашову, ни кому другому говорить он этого не станет, разве что новой подруге, постоянно спрашивающей о гонорарах. Эх, еще водки. Глотнем за писательскую свободу! За свободу таланта – это в более широком смысле! Водки. Мне и худ-денькому л-литрядовому. Ему никто не откроет к-калитку в Вечность. Ни-кто. Никто!

– Старик, тебе с-скажу. С точки з-зрения исторической… – Кречинский поднял указательный палец. Лицо его покрылось, как кора, миллионом складочек и мелких морщинок. – С точки зрения историч’ской, ничего нового эта Чечня не значит. Было, уже сто раз было. Так что, простите, сэр, для лит’ратуры ваш герой – выхолощенная идея.

Балашов удивился в очередной раз: собеседник перестал заикаться, зато начал проглатывать гласные.

– Слушай меня, Балашов. Герой в России может быть только солдатом-победителем. Любой другой солдатик – эт’ сразу тебе люмпен, а люмпен – эт’ тоже было, Максим Пешков постарался. Эдакое огромное «На дне» размером с «Войну и мир» в масштабах Советского Союза. Ах, пр’стите, бывшего. Но не вздумай теперь русскую литературу кинуть. Не простят. Хм-хм. Попал ты, старик.

Кабул – Кавказ

Подняться наверх