Читать книгу Мушкетёры Тихого Дона - Владимир Алексеевич Ерашов - Страница 8
Часть 1. «И положиша тады ён свою козацку саблю, на алтарь служения русскому государю"
В казачьем стане батьки Тревиня
ОглавлениеКаменный терем казачьего головы Николы Тревиня оказался недалече, прямо за углом перед церковью, и был он, как оно и положено быть дому знатного казака – о двух уровнях и с непременной, проходящей вдоль всего второго этажа галдареей. Сам же двор терема, был обнесен не плетнем, и даже не забором, а вполне добротным частоколом, с видневшимися там и сям бойницами. Очевидно, дальновидный казачий голова не исключал возможности осады казачьей цитадели какими-либо супостатами, причем не обязательно пришедшими с Дикого Поля, и внутри русского города… Над воротами частокола был установлен казачий бунчук с белым конским хвостом.
Спешившись и привязав к коновязи перед частоколом свою кобылу, затем, сняв папаху и благочестиво перекрестившись на церковь, молодой Дартан-Калтык, зажмурив глаза, шагнул навстречу своей судьбе во двор полный казачьего народа…
– …Так я ей и гутарю, ежели ты, боярышня, зараз белошвейку ожидала, то пошто же мне окошко в опочивальню отворила? Я чай, в сём швейном деле не шибко сведущ, зато в… – послышался Ермолайке мелодичный, приятный голос из стоящего у ворот небольшого кружка казаков.
– Гы-гы-гы… га-га-га… – донеслось дружное гоготанья луженных ка-зачьих глоток из другой группы, посреди которой, на саженной высоте, возвышалась голова высоченного запорожца, густым басом рассказывающего своим сотоварищам захватывающую историю:
– Тоди я, тому турку, й розмовляю, що долги трэба вэртать. Колы програв, так програв, скыдай шальвары. Сорому в цём нэ мае, як шо попэрэд моимы вочамы гузном свитыть, я ж тоби ны баба… а халат з чалмой, мабуть, тоби щей прыгодяться, можэшь соби оставыть. Воны мени зараз без надобности…
– Гы-гы-гы… га-га-га… – еще пуще захохотали казаки, и даже прохо-дящий мимо Ермолайка, не мог не улыбнуться, представив перед собой бесштанного турка в чалме и халате.
Подойдя к лестнице ведущей не галдарею, Дарташов невольно вынужден был остановиться, поскольку на ней, в этот момент, происходило весьма замечательное действие. Стоящий на середине лестнице, защищенный лишь мисюркой с кольчужной прилбицей и обнаженный по пояс пожилой казак, с помощью двух сабель, умело оборонялся от наседавших на него снизу молодых казаков. Великолепно работая саблями, казак в мисюрке умудрялся не только защищаться, но и ловкими ударами клинков сбивать с голов молодняка головные уборы. На его обнаженном мускулистом теле, во многих местах уже виднелись легкие царапины и небольшие, оставленные саблями нападавших струйки крови. Но, судя по всему, никакого сколь заметного внимания на подобные пустяки, он не обращал, продолжая удивлять окружающих филигранным мастерством бывалого воина.
Профессионально оценив как оборону матерого казака, так и промахи нападавших, Ермолайка терпеливо дождался пока все папахи молодняка будут сбиты на землю, и только тогда поднялся по лестнице вверх, дойдя до двери палаты казачьего головы. Охраны у дверей казачьего начальства не было, поэтому в очередной раз объясняться кто он и куда он, Ермолайке не пришлось.
Постучав и не дождавшись ответа, Дарташов не без труда открыл окованную железом дубовую дверь и оказался в просторной горнице. Посреди, увешанной различным оружием, горницы стоял стол, за которым расположились двое.
Во главе стола начальственно восседал сам казачий голова городовых воронежских казаков, батька Тревинь. Несмотря на свои почтенные годы, он еще был достаточно могуч и крепок. Его седой чуб белоснежной волной спускался с иссеченной многочисленными шрамами головы на стоячий воротник богатой, прямо-таки боярской ферязи. Горницу наполнял его густой голос, диктовавший послание молодому, сидевшему напротив него, писарю, склонившемуся с гусиным пером в руках, над листом желтоватой бумаги.
– …И так уж оно, княже, от веку повелося, что казаки донеские сие есть людишки вельми вольныя и крестное целование отродясь не деяли, а посему и два лета тому назад под Смоленском, кады супротив ляхов Владиславовых вместях с русскими воеводами билися, то и тады оне хрест целомкать пред русским государем отказалися. А ежели так пред самим государем случилось, то и нам городовым сей обычай менять никак немочно. Понеже служить мы завсегда горазды, токмо волею казачьей поступиться нам негоже, не перед тобой князюшко, ни пред холопом твоим Модеской Ришелькиным. И даже не пред самим государем Михайлом Феодоровичем. На том челом тебе бьёт твой голова казачий Николка Тревинь, его ясаулы и сотоварищи…
– Уф, ну кажись всё. Перепишешь набело, поставишь мою печать, я подписуюсь и, опосля, снесешь в княжеские хоромы. Всё, свободен. – С этими словами Тревинь, поднял голову от стола и увидел стоящего в дверном проеме Ермолайку.
– Ты, чьих будешь молодец? Казак, али как? – И внимательно, сквозь царящий в горнице полумрак, присмотревшись к Ермолайке, добавил – Хотя… по обличью зрю, что кажись как казак… Не из верховых ли будешь казаче?
– Не-а, из низовых, из самой, что ни наесть коренной черкасни. – Ответствовал Дарташов и добавил – Привез поклон тебе, атаман, от твово давнишнего односума и ясаула, батьки мово Дартан-Калтыка.
– Это, который такой Калтык? С которым мы вместях из черкесского плена бежали? Лукаво прищурив глаза, намеренно исказил место своего нахождения в плену хитроумный Тревинь.
– Насчет черкесского не ведаю, о ём батяня мне ничего не гутарил. А вот про татарский полон в Крыму, было дело, обговаривал. Да еще про то, как вы по Волге-матушке вместях шарпальничали…
При упоминании эпизодов своей буйной голутвенной молодости, Никола Тревинь неожиданно прервал рассказ Ермолайки, резко став из-за стола, и приложив к губам палец, опасливо покосился в сторону окон. После чего, выйдя из-за стола, подошел к Дарташову и заключил его в свои медвежьи объятия.
– Ну, здорово Калтычонок, зело рад тебя лицезреть, похож, как же похож, такой же чубатый и прямоносый как и батька твой. Ну, и аки же он там? Всё еще в седле сидит, али уже всё больше у курене на печке полеживает? – обстоятельно начал расспрашивать о житие-бытие своего старого боевого товарища казачий голова. И получив не менее обстоятельные ответы, вплоть до подробного описания последнего похода донцов на ногайцев, в котором и сам молодой Дарташов принимал непосредственное участие, а то время как старый Дартан-Калтык командовал бабско-юношеским ополчением, батька Тревинь, наконец, спросил о главном.
– А к нам в Россию пошто пожаловал? Нешто на Тихом Дону тебе в тягость стало? Али ты, казаче, царю русскому послужить возжелал? И получив утвердительный ответ, добавил.
– Сие есмь зело похвально. В городовые казаки никак метишь?
– В них, батька-атаман.
– Ну, лады. Казак ты, судя по всему, справный. Чай не мужик сиволапый, так что службицу казачью сдюжишь. Ну, давай сюда батькину цидульку, а я покамест глуздом пораскину в какую сотню тебя приписать…
– Нету…
– Как нету? Да неужто батька твой, ясаул мой старинный Дартан-Калтык, не снабдил тебя в дорогу, какой-никакой грамоткой? Да быть сего не могёт. – С этими словами грубое, медвежьеподобное и иссеченное шрамами лицо казачьего головы приняло неприступное каменное выражение. Отстранившись от Ермолайки, он вернулся назад на место, сел обратно за стол и грозно сдвинув брови, начальственно изрек:
– Ответствуй!
– Да было, было оно письмишко то, – потупив от стыда очи, еле пролепетал Дарташов, и сбивчиво, перескакивая с одного на другое, поведал батьке Тревиню о своих злоключениях на Менговском остроге.
– Да, дела-а-а. – Только и произнес батька по окончанию Ермолайки-ного рассказа. – Ну, посуди сам, казаче, как мне тапереча с тобою быть? Ну, обличьем ты вроде бы как с Дартан-Калтыком схожий, ну а вдруг ты всё же кто другой будешь? А вдруг ты есть Модескин истец, в тайности засланный ко мне, дабы выведать мои замыслы? Как ты гутаришь, выглядел тот господин в черном, тот который спёр у тебя ту цидульку? А шрама у него на левом виске, случаем не было?
Припоминая лицо своего ненавистного ворога, взгляд Ермолайки случайно упал в окно, через которое отлично проглядывался двор и распахнутые настежь ворота. В воротах хорошо была видна часть коновязи, краешком выглядывал круп его, Ермолайкиной кобылы, а рядом с ней…
От увиденного глаза Дарташова гневно сузились, резко очертились скулы, и плотно сжались губы. Рядом с его кобылой, завернувшись, видимо для пущей маскировки, в черную епанчу, тайком всматриваясь в стан городовых казаков, стоял именно ОН, тот самый, столь ненавистный Ермолайке господин в черном…
– Энто он… – только и смог процедить сквозь сжатые от гнева губы Ермолайка. – Он, тот самый, с Менговского острога… Ну, погодь… – и рука Дартан-Калтыка непроизвольно легла на рукоять сабли, – зараз ужо я назад свою цидульку и возвертаю…
– Стоять! – оглушительно рявкнул, дернувшемуся было Дарташову батька Тревинь, и, повернув к нему, своё внезапно побледневшее лицо добавил. – Упаси тебя Бог, сынок, иметь какое-нибудь дело с сим человеком…
– Ни чё… семь бед один ответ… Сарынь на кичку! – и, не послушавши совета мудрого казачьего батьки, Ермолайка стремглав бросился к дверям…
– Эх, молодость, молодость, – глядя вслед убежавшему Ермолайке, задумчиво произнес батька Тревинь, пряча в густых белоснежных усах ностальгическую улыбку от сладостных воспоминаний, навеянных на него этим, уже порядком подзабытым за время русской службы, древним кличем казачьих шарпальников.
Тем временем, выскочив из дверей на галдарею и прыжком через перила перемахнув на лестницу, Дарташов, приземлившись на ступеньки, случайно толкнул плечом поднимавшегося по ней казака Захария Затёсина по прозвищу Затёс.
Надо сказать, что Захарий Затесин, в среде разношерстной казачьей братии, личностью был исключительной и весьма даже заметной. Дело в том, что его казачий род имел, ни много, ни мало, а более чем двухвековую историю службы Русскому государству.
Его предок Васька Затёс, родом из бродников, был одним из тех, кто после разгрома Золотой Орды Тамерланом, оставшись в опустевшем Диком Поле не у дел, решил в поисках лучшей доли податься на север. Надо сказать, что до этого, побывать в северных краях ему уже доводилось, причем на том самом Куликовом поле, где казаки впервые вышли на брань вместе с русичами сражаться за справедливость. Каковую казаки тогда понимали исключительно в обуздании узурпатора законной ханской власти в Орде, этого выскочки – темника Мамая. Так что места южной окраины Русского государства, были для Васьки уже отчасти знакомы.
Правда, до Москвы Затес тогда так и не доехал, решив временно остановиться в первом встреченном ему на пути большом городе – Рязани. Да так и остался там навсегда, тем более что Рязань, в те времена от Москвы сильно-то и не отличалась и даже временами с ней соперничала.
Надо сказать, что свое прозвище «Затёс» Васька получил, за свое искусное умение в бою обращаться сразу с двумя казачьими топориками – чеканами, кои носил он завсегда с собой не менее четырех. Причем два чекана он с двух рук, перед началом схватки, метал в противника, а с двумя другими в руках, быстро его «затесывал» каскадом молниеносных ударов.
Искусство Затеса, как нельзя впору пришлось на Рязанской земле, где он сначала вдоволь «позатесывал» литвинов князя Витовта, потом, опять-таки татар, а тут и до разборок Рязани с Москвой дело дошло. Так, что был городовой Рязанский казак Васька Затёс, всегда при деле, а значит, по тем временам, и при достатке.
Да и впрямь, чем не мила казаку такая жизнь, воюй себе в свое удовольствие, да тебе за это еще и жалованье регулярно платят. Ну, а ежели вдруг надоест, или там начальство обижать начнет, то вот она воля-то, прямо от Рязанских стен и до самых Кавказских гор тянется… Сел на коня, выехал за крепостные ворота, и поминайте люди добрые, как звали казака в бытность его на русской службе…
Только так и не сел Затес в седло и не выехал за ворота, а совсем даже наоборот, сначала домишко с огородиком себе прикупил, потом жонкой обзавелся – румяной рязанской молодухой, а та ему быстро целую ораву казачат и нарожала. Так и остался Васька Затес на русской службе, и даже дни свои окончил дома, в старости и в окружении многочисленных домочадцев, что по тем временам для казака было большой редкостью. Все рожденные от него Затёсы, Тихого Дона уже не знали, но городовыми казаками Руси служили исправно, бережно храня и передавая по наследству искусство казачьего «затесывания» чеканами.
Шли годы, десятилетия, потом века, и раздробленная слабая Русь вдруг стала весьма даже крепкой Московией, имея в дальнейшем явное устремление стать Великой Россией, и все это время, верой и правдой ей служили городовые казаки Затесины.
Один из них, примерно через век после натурализации в русском государстве легендарного Васьки Затёса, за героизм проявленный им во время исторического стояния на реке Угре, после которого Русь окончательно освободилась от татарской зависимости, был удостоен служилого дворянства. А дед Захария, так тот во времена Иоанна Грозного, геройски проявив себя сначала при штурме Казани, а потом весьма преуспев как в Ливонской войне, так и на ниве опричнины, то тот и вовсе…
Впрочем, об этом в другой раз…
Затёсины на удивление благополучно пережили страшное Смутное время. Сначала, искренне не ведая, где же она есть, эта самая истина и справедливость, они всласть повоевали на всех сторонах и со всеми, с кем только было можно (в том числе и под знаменами атамана Заруцкого). А в последок, наконец-то осознав, где же она истинная правда-то для русской земли кроется, дружно встали под знамена князя Пожарского, и весьма деятельно поучаствовали в установлении долгожданного для Руси порядка. За что и были потом по-царски вознаграждены первым представителем династии Романовых, расширением своей родовой вотчины в Тверском уезде, причём исключительно за счет удела соседа, неосмотрительно павшего в смутное лихолетье на стороне Тушинского вора…
Новый царь, новые времена, новые порядки, и стали дворяне Затёсины приближены к царскому двору, уже даже и домом каменным в первопрестольной обзавелись… Только вот случилось вдруг так, что предпочел Захарий Затёсин не в государевых Кремлевских палатах выслуживать себе чины и титулы, а послужить, как и его дальний предок, простым городовым казаком на границе Русской державы со степью.
А таковым, пограничным с Диким Полем городом, в начале семнадцатого столетия оказался именно Воронеж…
Вот и поднимался сейчас, по лестнице на галдарею терема головы городовых казаков, русский дворянин и сын боярский Захарий Порфирьевич Затёсин, именуемый в казачьей среде по своему родовому прозвищу «Затёс».
Роста он был чуть выше среднего, телосложения ладного и, на первый взгляд, вроде бы обычного, но в то же время, во всей его стати угадывалась скрытая мощь умеющего постоять за себя воина. Личина же его, не в пример большинству разухабистых казачьих физиономий, была по меткому выражению тех времен: «чиста и благообразна».
Прежде всего, в лице Затёса обращали на себя внимание его холодные, серо-стального цвета глаза, пронзительный взгляд которых, брошенный на противника перед схваткой, порой останавливал его похлеще доброго удара клинка. Нос же Затёса был в меру прямым и, в тоже время, на конце слегка вздернутым. Именно слегка, как бы только для того, чтобы этой самой легкой вздёрнутостью подчеркнуть свое типично российское происхождение. Да и весь овал его лица был по-славянски плавным, без излишней татаро-монгольской угловатости, но в тоже время и достаточно твердым, выдавая его недюжинную волю. Слегка вьющиеся, темно-русые волосы Захария, а также его усы с небольшой бородкой, в отличие от остальной казачьей братии, были всегда аккуратно подстрижены и тщательно расчесаны. Традиционного же казачьего чуба Захарий Затёсин не носил.
Под его тонкими, слегка подкрученными кверху усиками, всегда таилось то выражение, каковое впоследствии назовут легкой саркастической улыбкой повидавшего на своем веку человека. И поскольку в первой половине семнадцатого века, изящный налёт лёгкой дворянской иронии, как стиль жизни ведущего сословия Российского общества, еще не получил своего широкого распространения, то современники называли выражение губ Затёса «спесивой ухмылкой». Что, впрочем, его никак не задевало.
В общем, лицо Захария Затёсина, вполне можно было бы назвать типичным для представителя уже новой российской аристократии, зарождающейся в русском обществе, в противовес старой «древняруськой» знати. Той самой новой аристократии, каковая в петровские времена, вместо бородатого боярина в парчовой шубе и в шапке высотой с печную трубу, вдруг явиться на всеобщее обозрение в камзоле, в треуголке и при шпаге. Да при этом будет выглядеть во всем этом столь элегантно, что хоть сразу бери, да на версальский бал. Хотя, к тому времени, уже и отечественные петербуржские балы будут ничем не хуже…
Пока же на голове Затёса, в соответствии с допетровской эпохой, вместо треуголки красовалась шапка самого, что ни наесть казачьего покроя. А именно, новомодная, по тем временам, папаха, причем в отличие от «уставной», то есть принятой у казачьих городовиков, была она не овчинной, и даже не каракулевой а… собольей. И это в то время, когда даже сам казачий голова Тревинь носил всего лишь бобровую. Ну, и естественно, что алый шлык с золотой кисточкой на конце, свешивающийся с верха такой папахи, у Затёса просто обязан был быть не суконным, а парчовым.
Надо сказать, что в те времена, для служилого люда единая форма еще не являлась чем-то строго обязательным. Но, тем не менее, она уже существовала и в зависимости от местности, нрава начальства и других подобных обстоятельств, более-менее соблюдалась.
Так большинство городовых казаков были одеты в васильковые чекмени единого образца, с красной выпушкой, и в такого же цвета шаровары. А уж из вырезов открытых на груди чекменей, выглядывали самые разномастные русские косоворотки, украинские сорочки с вышивкой, а также типично казачьи бешметы. Широченные шаровары заправлялись в самые различные виды обуви, от русских сапог, до казачьих ичигов и татарских чедыг. Лаптей, правда, ни на каком, даже на самом, что ни наесть захудалом казаке – не наблюдалось. В общем, опытному наблюдателю, достаточно было одного беглого взгляда, чтобы по облику служилого человека, сразу же определить его имущественное положение, социальный статус, и даже происхождение.
Надо ли говорить, что описываемый нами Захарий Порфирьевич
Затёсин, всем своим обликом и амуницией соответствовал своему благородному дворянскому званию. И сапоги у него были сафьяновые, и чекмень атласный, и сабля в дорогих посеребренных ножнах.
В общем, весь облик Затеса отвечал тому понятию, какое именуется вкусом, который, как известно, или есть или его нет. А у Захария Затесина он явно был. Причем достаточно изысканный.
Но кроме общей импозантности, главной особенностью Затёса, сразу же выделяющей его из общей казачьей массы, было всё же его специфическое вооружение. Дело в том, что в те, крайне лихие времена, когда казака без оружия просто не существовало, воинское снаряжение служилого люда отличалось чрезвычайным разнообразием. Так, поступая на городовую службу, казак получал от русского начальства: коня, как правило, откровенно малопригодного для степной походной жизни, а также скованную каким-нибудь крепостным кузнецом, ранее ковавшим исключительно косы и лемехи для плугов, нисколько не сбалансированную, и никак неприспособленную к казачьей рубке саблю. Это, не считая огнестрельного оружия, которое старались выдавать не столько подобротней, сколько более-менее пооднообразней, или, если можно так выразится, «пооднокалиберней».
Получивший царское довольствие казак, по укоренившейся традиции, поступал с ним следующим образом.
Коня он потихоньку продавал и пропивал, предпочитая вместо казенной савраски нести службу на своем родном дончаке. Выданное же государево огнестрельное оружье держал в строгости и готовности, а вот саблю с презрением запрятывал с глаз долой, заменяя ее своим родным казачьим вооружением. Воеводское начальство о подобных казачьих хитростях ведало, но предпочитало смотреть на них сквозь пальцы. И потому весьма лояльно, несчетное количество раз, выслушивало пространные объяснения о безвременно павшем коне, так как абсолютно точно знало, что на своем степном дончаке, казак служить будет не в пример лучше. Ну, а о боевом превосходстве настоящего казачьего оружия перед кустарной саблей, вообще говорить не приходится…
Это уж потом, уже в Российской Империи, казак на службу будет приниматься непременно на своем коне, а пока честно пропитый государев конь, считался, чем-то вроде подъёмного подспорья к жалованию.
В общем, вооружены городовые казаки на русской службе были так, как им заблагорассудится, лишь бы в бою сподручней было. Кто отдавал предпочтение многочисленным пистолетам, затыкая их за Кушак и даже кладя за пазуху, кто в дополнение к сабле подвешивал к поясу сразу пару кинжалов, а кто особо жаловал кистени или палицы. Вот и Захарий Затесин, как настоящий потомок легендарного Васьки Затёса, кроме «табельной» сабли, всегда носил при себе сразу четыре казачьих чекана. Два за Кушаком, спереди и сзади, и два в голенищах сафьяновых сапог.
Впрочем, сейчас Затесу было не до чеканов, поскольку его правая, свисающая неподвижной плетью рука, явно была не в лучшей боевой форме. И вдруг…
…И вдруг в правое плечо Затёса, и без того весьма болезненно ноющее, своим плечом, с разгона, ударяется, стремительно перепрыгнувший на лестницу через перила галдареи Дарташов. От неожиданности и внезапной боли, Затёсин вскрикнул и побледнел. Надо сказать, что боль в его правой руке объяснялась тем, что вчера, занимаясь своим привычным делом, а именно, в очередной раз, задравшись со стрельцами Ришельского-Гнидовича, он оказался ранен. Так уж получилось, что стрелецкий, взявшийся откуда-то сбоку бердыш, в нарушение всех действующих правил, полоснул своим лунообразным лезвием по его, изготовленной для броска руке.
И это притом, что бросал-то Затёс чекан вперед обушком, а отнюдь не лезвием. Да и не просто обушком, а обушком, из которого предварительно был вывинчен гвоздеобразный клевец, и все это для того, чтобы только поразить противника. То есть, сбить его с ног и победить, но при этом непременно оставить живым и не увечным. Чай они тоже люди православные и русские, хотя и супротивники…
Кроме того, убийство служилого человека, по законам Русского государства весьма строго каралось. За него полагалось сразу на плаху под топор, или же, в случае проявления особого милосердия, можно было быть удостоенным оказаться засеченным плетью палача всего лишь до полусмерти. Вот и дрались казаки с ришельцами (так в обиходе стали называть стрельцов личного разряда Ришельского-Гнидовича) весьма и весьма аккуратно. Если на саблях – то били плашмя или елманью, если копьем – то били тупым концом и древком. При этом бердышей, палиц и прочего тяжелого оружия, вообще, от греха подальше, старались избегать. Причем, начиная схватку всегда оружно, заканчивали её, как правило, традиционным рассейским мордобоем.
Но дрались… Дрались постоянно и отчаянно, испытывая друг к другу, какую-то необъяснимую лютую вражду. Причём не сами ришельцы, не городовые казаки, истоков той вражды не ведали, простодушно воспринимая постоянные стычки друг с другом, чем-то на вроде обязательной части своей государевой службы. Но вражда-враждой, драка-дракой, а полосовать по руке лезвием бердыша – это уже слишком…
Так что сейчас Затёс имел все основания быть недовольным. А тут еще вдобавок ко всему, к обиде от незаслуженного поражения и к ноющей боли от раны, ещё и этот полоумный на него с галдареи сиганул…
Прямо-таки, аки козёл с горной кручи… Да ещё словно специально целился, точнехонько именно в раненную руку и угодил…
И превозмогая острую боль в правой руке, раскаленной иглой пронзившую ее выше локтя, Затёс здоровой левой рукой поймал бросившегося было бежать Дартан-Калтыка сзади за Кушак, и резким рывком развернул его лицом к себе. После чего, глядя прямо в синие глаза Ермолайки, сказал, иронично изогнув дугой бровь.
– Ну, и пошто ты, аки козел бодливый на добрых людей кидаешься? Али у вас там, отколь ты к нам прибыл, так и повелось, что через перила на людей козлом сигать полагается?
Всем своим естеством стремясь, как можно скорее, освободится от неожиданной задержки, и в то же время, будучи как истинный казак, просто обязан колкостью ответить на колкость, Ермолайка мельком оглядев неказачье обличье Затёсина и резко бросил.
– «Козёл» – сие по-нашему, по-казачьи, «цапом» зовется. А вот тот, кто из нас двоих «цапом» или может быть «кацапом» будет… то с энтим еще надоть разобраться…
– Ах, ты так, – и стальные глаза Затёса, которому сейчас так тонко намекнули на его типично русскую внешность, жёстко полоснули по Дартан-Калтыку, окатив его с головы до ног волной полнейшего презрения, словно ушатом ледяной воды. – Ну что ж, давай разберемся. В полдень у Успенского монастыря… Смотри не струсь, а то все одно, найду и чуприну твою кудлатую, вот этим самым чеканом, что у меня за кушаком, в мгновенье ока и отчекрыжу…
С этими словами Захарий Затёсин наконец разжал руку и Ермолайка обретя долгожданную свободу, стремглав спрыгнул с лестницы на землю, после чего стремительно продолжил пробираться к воротам. Кратчайший путь к воротам лежал мимо казака саженого роста в шёлковых шароварах, с кобеняком на плечах, и с диковинным оружием, свисающим с его бочкообразной груди. И первое, что бросалось в глаза, то это, прежде всего, его необычайный рост и необъемные размеры, выделявшие казака с кобеняком из любого людского общества. Так, все сгрудившиеся вокруг него казаки, доходили ему в лучшем случае до плеча, а то и вовсе только лишь до груди.
Звали гиганта Опанас Портосенко и его имя, как и весь его внешний облик, в сочетании с мягким украинским говором, безошибочно подсказывали, что был сей Опанас – ни кем иным как запорожцем. Его голова, как оно запорожскому казаку и положено, была гладко выбрита и имела красивейшую чуприну, а именно русый чуб-оселедец, который мягкой волной спускался с макушки вдоль правой щеки до подбородка, а потом кокетливо закладывался за ухо. Бороды, по запорожской моде, Портосенко не носил, зато его пушистые усы свободно свисали до самой груди, касаясь украинской вышивки на его сорочке. На ногах же запорожца, красовались изумительные шелковые шаровары, а обут он был в мягкие турецкие туфли с золотым шитьем. Чекменя на Опанасе не было, вместо него, несмотря на явно солнечную погоду, прямо на расшитую веселым узором сорочку, со спины запорожца был наброшен украинский кобеняк, закрепленный на могучей шее тесемкой.
На уровне груди великана находилась огромная рукоять двуручного рыцарского меча, как-то хитроумно продетая через специальные кольца и ремешки перевязи, наискось пересекающей его мощный торс. Только вот самого рыцарского меча, как такого и не было, а вместо него была гигантская, исходящая из рукояти и доходящая почти до самой земли сабля. Причем сабля с изогнутым, как оно и положено клинком, и шириной… почти, что в две ладони. Надо сказать, что до груди сабля доходила только Опанасу, нормальному человеку она была бы вровень с головой. Ножен на сабле не было, да и быть, в принципе, никак не могло, поскольку никакого размаха рук, даже столь огромных как у Портосенко, для ее извлечения из ножен всё равно было бы недостаточно. Поэтому «оглобушка», а именно так трепетно и любовно величал свою великанскую саблюку Опанас, носилась на перевязи через грудь, прикрепляясь к ней сложной системой колец и ремешков. Причем, несмотря на сложность крепления и непривычный способ ношения оглобушки, в нужный момент, боевое положение она принимала буквально за считанные секунды.
Заполучил же свою оглобушку Портосенко следующим образом. Поскольку был он казаком запорожским, то к его основной профессиональной казачьей специализации, а именно к различной татарве и туркам, в качестве дополнительного вражеского элемента были, естественно, присовокуплены ещё и ляхи. И вот как-то раз, занимаясь привычным козацким делом, а именно разоряя очередную ляшскую латифундию, нагло возведенную одним из польских магнатов прямо на берегу Днепра, посреди невиданной роскоши, Опанас наткнулся на золоченные рыцарские латы еще времен достопамятной Грюнвальдской битвы. Сами латы никакого впечатления на него не произвели, а вот от вида огромного двуручного, сжимаемого рыцарскими перчатками меча – риттершверта у Портосенко перехватило дыхание, и гулко забилось сердце…
Передав золоченые латы в общий дуван (из них потом четверть пуда чистого золота выплавили), Опанас упросил братьев сичевиков оставить для него столь приглянувшийся ему меч. Меч и впрямь был прекрасен, а главное, хоть и изготовлен более двух столетий назад, но сработан прямо как под Портосенко. И вес, и длина – все соответствовало, только вот был он, как оно мечу и положено прямой, а значит, к казачьей рубке мало приспособлен.
Прибыв на Сечь, Опанас на следующий же день, прижимая левой рукой к сердцу меч, а правой неся штоф горилки, с зажатым подмышкой жаренным поросенком, и имея при себе еще пару штофов в карманах шаровар, отправился к кузнецу, справляющему оружие для всего его коша. Три дня из кузни валил дым, и только на четвертые сутки из нее вылез дочерна перепачканный сажей хмельной Опанас, и, щурясь от яркого солнца, победно воздел на высоту своей вытянутой руки уже не рыцарский меч, а самую натуральную «козацку шаблю».
Да, не зря они с кузнецом трудились, три штофа горилки выпили и целого поросенка съели, потому как неуклюжий и прямой, как аршин, немецкий риттершверт, в казачьей походной кузне вдруг превратился в по-своему даже изящную саблю. Правда, весьма гигантских размеров, но зато прекрасно сбалансированную для нанесения рубяще-режущих ударов. Рукоять же меча так и осталась нетронутой, разве что какое-то латинское изречение (видимо, рыцарский девиз бывшего владельца) с перекладины рукояти напильником спилили, а вместо него зубилом, как умели, выбили короткое слово: «Опанас».
И стал тогда Портосенко, и без того в рубке непревзойденный, теперь благодаря оглобушке и вовсе непобедимым.
Так и жил лихой козацкой жизнью в Запорожской Сечи Опанас Портосенко, не зная горя-печали, только случилось как-то на Украине большое разорение от Крымского хана. Причем басурмане не просто пограбили пожитки, а еще с истинно восточным коварством взяли, да и изничтожили всю свиную породу, бывшую в то время основным источником козацкого провианта. Ясное дело, казаки расквитались с ними тем же. Как оно и положено, лихим набегом они перешли Перекоп, уничтожили в отместку все, что только попадало по пути, и угнали к себе в виде компенсации за восточное коварство бесчисленные отары скота. Так что провиантом запорожцы себя вполне даже обеспечили и от голодухи явно спаслись.
Но приуныл тогда, несмотря на удачный поход, Опанас Портосенко. Дело в том, что состоял угнанный у татар скот исключительно из овец и баранов, а баранина – она и есть баранина, от голода, ясное дело, она казака, конечно, спасает, только вот сало-то в ней ведь тоже баранье, а его только татарва потреблять и может…
Надо сказать, что до сала был Опанас вельми большой охотник. На спор до четверти пуда за день мог съесть, лишь бы были хлеб с цибулей да добрая горилка на запивку. Промаявшись на постной баранине без любимого сала с пару месяцев, погруженный в глубокую меланхолию Портосенко собрал свои нехитрые пожитки и поклонился честному «сичевому товариству», чтобы не поминали лихом. После чего отправился Опанас попытать счастья на северо-восток, здраво рассудив, что ежели татарских разорений там поменьше, то и с салом, может статься, таких перебоев не бывает.
Так и попал запорожец Опанас Портосенко в славный город Воронеж. Сам Воронеж он нашел огромным, сало восхитительным, водку, бытовавшую там заместо горилки, вполне приемлемой, а городовую службу весьма необременительной. Так и стало одним городовым казаком на русской службе больше. Служил Опанас исправно, рубал оглобушкой всяческих государевых ворогов «дюже добрэ» и имел тайную мечту, отслужив сколько понравится, закупить на все жалованье несколько возов русского сала и с «яким гарным» обозом вернуться назад в Запорожскую Сечь, то-то братья сичевики порадуются… Да видно к описываемому периоду пора обрадовать братов еще не подоспела. Вот и стоял сейчас Опанас в окружении не запорожских, а донских казаков и в лицах рассказывал им, как ему надысь удалось обыграть в зернь проезжавшего через Воронеж турецкого купчину, заполучив таким образом в свое пользование столь прекрасные шелковые шаровары.
– А на послидок я й ёму, ще, промовыв, як ты, твое турське добродие, будэшь возвэртатысь, заразом поклычь Опанаса, тилькэ щоб шальвары на тоби, булы трохи погарнище пэрших…
– Ох-хо-хо, гы-гы-гы, га-га-га – заходились от хохота казаки и громче всех громовым раскатистым голосом хохотал сам рассказчик.
Тем временем в воротах мелькнула черная тень, и Дарташов во весь дух бросился к ней, по ходу движения ловко лавируя между стоящими по всему двору казаками. И так уж получилось, что кратчайший путь к воротам теперь пролегал между находящимся в центре двора колодцем и могутной спиной Портосенко. И как только Ермолайка юркнул в щель между ними, как на грех, внезапно налетевший порыв ветра приподнял свободно свисающий с плеч Опанаса кобеняк, накрыв его суконным полотнищем, как саваном, пробегающего мимо казака с головой…
Да… случай и гигантский рост Портосенко сыграли с ними презлую шутку…
Пробежав с накрытой головой, по инерции еще шага три, Дарташов тем самым натянул кобеняк и разорвал тесемку, крепившую накидку на мощной шее Опанаса. Но на четвертом шаге Ермолайка уже поневоле был вынужден остановиться, поскольку гигант, проявив неожиданную для своей комплекции ловкость, успел молниеносно взметнуть в бок руку и не оборачиваясь поймать край чекменя Дарташова своей могучей дланью. Без малейшего усилия притянув назад кобеняк вместе с барахтающимся в нем Ермолайкой, поставил его боком от себя. Затем Портосенко, продолжая от души хохотать, разжал пальцы, отпуская ермолайкин чекмень, и проворно той же рукой перехватил его сзади за перевязь сабли, предоставив Дарташову возможность самостоятельно выпутаться от накрывшей его голову накидки.
Сбросив с головы суконную ткань и наконец-то освободившись от неожиданного препятствия, Дартан-Калтык рванулся было опять в сторону ворот, но… оказался на месте… Поняв, что так просто вырваться ему не удастся, а сбросить с себя саблю вместе с зажатой в огромном кулаке запорожца перевязью, по казачьему обычаю, означало бы нанести самому себе оскорбление, Дарташов тяжко вздохнул и от безысходности развернулся лицом к боку Опанаса.
– Ты шо ж цэ, бисово отродьде, нэ бачишь куды прэшь? – добродушное от природы лицо Портосенко, еще не остывшее от смеха, наконец-то повернулось в сторону Дарташова. Задрав голову, для того чтобы лицезреть своего неожиданного собеседника, Ермолайка, все еще снедаемый горячим желанием продолжить погоню, сквозь зубы процедил:
– Извиняй, запорожец, спешу я…
– А вочи свои булькати ты, випадком поспишаючи, в хати не забув? – неспешно продолжил Опанас, хитровато прищурив глаза и тайком подмигнув окружающим в предвкушении очередного развлечения.
– Очи мои, как ты сам зришь, зараз на месте. – Резко ответил Дарташов, которому уже стали порядком надоедать всякие неожиданные, неведомо как возникающие на его пути препятствия. Желая освободиться от мощного захвата Портосенко, Ермолайка вдруг поднырнул под его руку и оказался на полшага у него за спиной. При этом перевязь прокрутилась по телу Дарташова, сместив саблю с бока к плечу, а крепко сжатый ядреный кулак Опанаса оказался прямо перед ним…
И если бы Портосенко был более-менее нормального роста и телосложения, то из такой позиции для Дарташова не составило бы особого труда сейчас взять его руку на излом, локоть к себе – кулак от себя, и таким нехитрым приемом положить противника на землю. После чего, вырвав из руки лежащего на земле Опанаса сабельную перевязь, можно было бы смело продолжать свой путь. Но все приемы боротьбы, которыми Ермолайка, как и всякий уважающий себя казак, отлично владел, в данной ситуации, ввиду гомерических размеров противника, увы, были абсолютно бессильны. Безуспешно попытавшись одной рукой потянуть локоть и другой надавить на запястье гиганта, Ермолайка тем самым вызвал только дружный взрыв хохота окружающих. А громче и обидней всех гоготал сам Портосенко, да еще и сквозь смех, с непередаваемым хохляцким юмором подначивал:
– Швидчэ… хлопчик, довэртай… – и поддразнивая Дарташова, сам начал было изгибать свою руку, делая вид, что поддался его усилию. Изогнув вперед руку, хитрый Опанас вдруг резким движением вернул её в прежнее положение. От неожиданного обратного толчка, пришедшегося прямо в лоб, Дарташова откинуло назад, и он неминуемо бы упал на землю, если бы его не поддержала на весу эта треклятая перевязь…
Теперь над ним потешались все, кто только находился в этот момент во дворе. От стыда и гнева отведя глаза в сторону, Ермолайка случайно бросил взгляд за спину Портосенко, и тут неожиданно его лицо просветлело. Увиденное подсказало ему, как с честью выйти из постыдного положения всеобщего объекта посмешища.
– Ты тута насчет моих очей воспрошал, так знай, очи мои есть зело всевидящи, и зрят они порой даже то, что другим и зреть неповадно… – после этих слов, Дарташов с шутовским выражением на лице заглянул за спину Портосенко. Вслед за ним его примеру последовали и все находившиеся рядом казаки…
Новый взрыв хохота потряс казачий стан. Опанас же вдруг густо покраснел, и наконец-то отпустив перевязь Дартан-Калтыка, быстро сложил обе руки сзади пониже спины, но было уже поздно. Оказалось, что сорванный Ермолайкой кобеняк был одет запорожцем далеко неслучайно. Опускаясь ниже спины до щиколоток, он служил ничем иным, как прикрытием тыла Портосенко.
Дело в том, что чудесные шелковые шаровары, выигранные Опанасом в зернь у турка, будучи в принципе безразмерными (на то они и шаровары), тем не менее, в поясе и чуть пониже его, были весьма дородному запорожцу катастрофически маловаты. Потому как турок тот был хотя и высокий, но чреслами явно не великий. Так что если по длине шаровары пришлись вполне впору, то вот по ширине…
Но здесь хитроумный Портосенко проявил чисто украинскую смекалку. Он распорол шаровары сзади по шву и добротно вшил туда кожаную вставку шириной в две ладони, практично рассудив, что тем самым он убивает сразу двух зайцев.
Во-первых, шаровары по обхвату расширяются и становятся как раз впору, а во-вторых, их нежный шёлк не будет лишний раз тереться об седло и потому прослужит не в пример дольше. Ну, а кобеняку при этом отводилась роль своеобразной маскировки. И в принципе, хитрость Опанаса вполне бы удалась, если бы не этот досадный казус с Ермолайкой…
Вмиг став объектом насмешки, Портосенко по-бычьи насупил своё в общем-то от природы достаточно добродушное лицо, и в сердцах отшвырнув сабельную перевязь Ермолайки, с налитыми кровью глазами проревел:
– Шо б у полудэнь, шкода, був биля монастыря…
– Да знаю, знаю, у Успенского. Смотри, сала с собой не забудь, дабы заплатку опосля моей нагайки смазывать… – И под новый взрыв хохота Дарташов поправил на груди перевязь с саблей, и озорно подмигнув Опанасу, гордо удалился.
Ворота были уже близко, но искомой черной тени за ними уже, увы, не было. От досады прикусив губу, Дарташов скучающей походкой подошел к самой крайней во дворе казачьего стана кучке казаков, в центре которой находился Амвросий Карамисов.
Надо сказать, что городовой казак Амвросий Карамисов, по прозвищу Карамис, имел довольно-таки непривычное для донского казака происхождение.
Как-то в царствование еще царя Василия Шуйского, в самое, что ни на есть для Руси Смутное время, ногайская орда Кара-Гильдей-хана (двоюродного брата хана Бехингера), занимаясь своим привычным делом, а именно, грабя все, что только можно было ограбить, промышляла на Волге, успешно конкурируя с шарпальничавшими там же казачьими ватагами. И вот как-то по весне, верстах в ста повыше Астрахани, ногайцы смогли выследить царский караван, важно идущий под красными орлёными парусами вниз по течению к Хвалынскому морю. Ну а раз уж выследили, то, естественно, и захватили, после того как в вечером царские челны неосмотрительно пристали на ночлег к заросшему густым камышом волжскому берегу.
Среди прочей добычи, доставшейся ногайцам, оказалась и жена «аглицкого» посла, плывшая на том же караване со своим мужем куда-то в Персиду, по неведомым дипломатическим делам туманного Альбиона. Сам посол тоже достался ногайцам, только никакого интереса для них он уже представлять не мог, поскольку из его горла, смяв кружева стоячего рифленого воротника, торчала длинная ногайская стрела, выпущенная меткой рукой самого Кара-Гильдей-хана. При этом жена убиенного посла, согласно степному, восходящему еще к ясе Чингиз-хана закону, стала законной добычей Кара-Гильдея. И поскольку была она женщиной очень миловидной, дебело-холеной и по не-нашенски опрятной, то последний этому обстоятельству весьма даже возрадовался.
Будучи настоящим степным аристократом и являясь прямым потомком Чингиз-хана, Кара-Гильдей, долго не раздумывая, приказал своим нукерам прямо посреди места схватки быстро поставить свою походную юрту. Куда, изрядно хлебнув кумыса, он с достоинством и удалился со своей новой ясыркой, не обращая никакого внимания на ее крики и мольбы на незнакомом ему языке…
Холеная английская леди чингизиду весьма понравилась. Причем настолько, что, выйдя из юрты и воссевши перед ней по-азиатски с пиалой кумыса в руке, он, вяло прислушиваясь к раздававшимся из-под юртовой кошмы рыданиям, даже предался размышлениям о дальнейшей судьбе заморской ясырки, чего, надо сказать, обычно в аналогичных случаях никогда не делал. Проявляя невиданный гуманизм и этническую толерантность, хан даже стал подумывать на тему того, что может стоило бы, привезя в родной улус эту иностранку, оказать ей великую честь, назначив ее не просто наложницей (это уж, само собой разумеется), а взять да и сделать её своей женой…
Вон у него их… всего-то ничего, не то двадцать восемь, не то тридцать три… точное число уже как-то и позабылось. Так пусть и эта белобрысая верблюдица тоже будет пастись у его юрты, то бишь жить у него в гареме на радость Кара-Гильдею и на зависть двоюродному братцу Бехингеру…
И к какому именно решению пришел бы Кара-Гильдей-хан, посиди он в томной истоме с пиалой кумыса в руке еще некоторое время у порога юрты с рыдающей англичанкой, так и осталось навсегда загадкой. Потому как в решающий момент его размышления были прерваны самым кардинальным образом, а именно – меткой пулей, выпущенной в ханский лоб чуть пониже тюбетейки из дальнобойной казачьей пищали.
Как оказалось, не только ногайцы выслеживали столь лакомый кусок, коим в те времена государственного безвременья являлся царский караван. Четыре казачьих струга, возглавляемых лихим молодым атаманом Николкой Тревинем, тоже тайно следовали за ним от самой донской переволоки, умело хоронясь дальше расстояния прямой видимости. И так же, как и ногайцы, они терпеливо выжидали удобного момента с весьма даже определенной целью…
И вот этот долгожданный момент наступил.
За то время, пока ногайцы, легкомысленно не выставив караула, заботливо собирали добычу, хозяйственно снося с царских челнов все мало-мальски ценное к ханской юрте. И пока сам Кара-Гильдей-хан, с присущим ему тактом и дипломатией, занимался укреплением международных отношений с представительницей Британского королевства, казачьи струги, воспользовавшись наступающими сумерками, смогли незаметно подкрасться и пристать к берегу чуть выше по течению.
Будучи в деле захвата караванов не меньшими профессионалами, чем их конкуренты по бизнесу ногайцы, казаки тайно высадили десант, лично возглавляемый атаманом Тревинем, и, демонстрируя завидную слаженность действий, быстро охватили ногайский стан в жесткие клещи. При этом сами казачьи струги, ведомые ясаулом шарпальной ватаги – молодым и донельзя лихим Дартан-Калтыком, под укрытием береговых зарослей, смогли незаметно подплыть к активно разграбляемому каравану на расстояние прицельного ружейного выстрела…
Остальное уже было делом техники. Сначала дружный залп из кустов и со стругов, усиленный рявканьем носового фальконета… потом по оставшимся в живых, но растерявшимся от неожиданности ногайцам ударили в сабли…
И уже через пару минут все было кончено. После чего казакам оставалось только возрадоваться, поскольку сегодня они смогли завладеть сразу двойной добычей. Во-первых, ни много ни мало, а цельный царёв караван, что в условиях активно расхищаемого в Смутное время государственного имущества считалось чем-то наподобие восстановления справедливости. Причем караван, доставшийся ватажникам без пролития русской крови, то есть без лишнего греха на душу. А во-вторых, обоз орды самого Кара-Гильдей-хана, действия которого на Волге казаками давно и вполне обоснованно, мягко говоря, не одобрялись. Да вдобавок ко всему ещё и ханская юрта из белой кошмы в придачу.
…Предусмотрительно перезарядив пищаль и переступив через распростертое тело Кара-Гильдей-хана, Никола Тревинь опасливо откинул стволом полог входа в юрту. Увидев на ханском ложе рыдающую полуголую женщину хоть в изорванной, но, тем не менее, в не по-нашенски дорогой одёже, атаман понял всё с первого взгляда.
Недаром он был атаманом, и, чай в политесах, как-никак разбирался. Труп пронзенного стрелой аглицкого посланника (чья широкополая шляпа с диковинными перьями уже, озорства ради, красовалась заместо папахи на голове Дартан-Калтыка), а также нерусский облик и иностранная речь женщины, – все подсказывало ему, что дело пахнет международным инцидентом, а то и серьезным дипломатическим скандалом.
А может, и не подсказывало… Да и вообще, ему – донскому казаку начала семнадцатого века, откровенно говоря, было глубоко наплевать на международную политику Московии, которую и политикой-то назвать было трудно. Просто Тревинь, как атаман ватажников, своим природным умом смекнул, что сейчас выгоднее было бы поступить именно так, а может… а может, он по доброте душевной взял да и пожалел бедную женщину, что для того жестокого времени уже само по себе было большой редкостью…
Но как бы оно ни было, захваченную в честном бою англичанку и ее служанку (старую чопорную старуху, на которую так и не польстился ни один ногаец), атаман Тревинь повелел считать не добычей, а освобожденным из татарского плена ясырем. После чего взял их на казачий струг в качестве гостей.
Все лето шарпальничали казаки атамана Тревиня по Волге и Каспию, и как-то недосуг им было заходить в города русского царя. Даже Астрахань всегда обходили ночью по многочисленным волжским протокам. Потому все лето, проклиная себя и эту варварскую страну, вынуждена была мотаться с ними и жена убиенного аглицкого посланника, моля своего англиканского бога о ниспослании ей скорого избавления от этой дикой, не то Казакии, не то Московии. А тут еще… в общем, сначала ЭТО с ужасом обнаружила она, а к концу лета уже и все казаки знали, что была англичанка «чижолая», или дипломатично говоря, леди оказалась в положении…
А всё потому, что бравый Кара-Гильдей-хан, настоящий чингизид, перед самой кончиной с блеском успел свершить свое ханское дело. И о том, что это был именно он, а не достигший при жизни более чем зрелого возраста её законный супруг – британский виконт, виконтесса нимало не сомневалась.
Таскать за собой беременную бабу казакам было уже ну совсем не с руки, а бросать её на произвол судьбы посреди Дикого Поля и вовсе не по-христиански. И поскольку у казаков, относительно женщин, поэтические коллизии насчет «с челна да в набежавшую волну» действительности не соответствовали, то вернувшись по осени на Дон, Никола Тревинь пошел на зимовку не в донские низовья, а в более цивилизованные верховья. В те края, которые казаки издревле называли Червленым Яром. То есть в земли Воронежского воеводства. Тем более что в Воронеже и богатый дуван можно было выгодно продать, и припасов закупить.
Вот так и оказалась вдова посла Великой Британии, английская виконтесса и просто леди, будучи беременной потомком Чингиз-хана, в славном русском городе Воронеже. Воевода тамошний слыл человеком по тем временам весьма образованным, хотя даже он языком аглицким не владел, а толмача с английского на русский, естественно, так и не сыскал (да и чтобы он в Воронеже-то делал?). Но тем не менее, отправив в Московский Посольский приказ соответствующую отписку, столь неожиданно попавшую в Воронеж иностранную подданную, воевода, проявив человеколюбие и широту державного кругозора (хрен её знает, что за птица такая) всё-таки приютил и дал ей возможность благополучно разрешиться от бремени.
После чего виконтесса первой оказией в Москву вместе со своей служанкой и укатила, чисто по-пуритански оставив ребенка как свидетельство своего позора на попечение этих нецивилизованных и непонятных русских. Мол, раз ваше оно, то вы с ним и разбирайтесь…
В Москве, тем временем, уже вовсю хозяйничали поляки и прочие европейцы наемнического толка, среди которых нашлись и персоны добже разумеющие аглицкую мову. Так что правдами и неправдами, но виконтессе все же удалось добраться до туманных Британских островов, где вдова убиенного на дипломатической службе лондонского виконта вторично вышла замуж, на этот раз за скромного эсквайра из Девоншира. Всю свою дальнейшую жизнь она посвятила написанию мемуаров о своих романтических приключениях в дикой варварской стране, которые, правда, ввиду отсутствия живости пера, особо никто не читал. А про рождение же ребенка – потомка английских виконтов и чингизидов – бывшая виконтесса, а ныне жена скромного девонширского эсквайра дипломатично умолчала и судьбой его никогда не интересовалась.
Надо сказать, что казачья ватага, пришедшая в Воронеж с Николой Тревинем, отдохнув и набравшись сил, решила разделиться.
При этом меньшая её часть, с атаманом Николой Тревинем во главе, пожелала остаться на зимовку в Воронеже, временно записавшись в городовые казаки. А большая же часть казаков, вместе с ясаулом Дартан-Калтыком, примкнула к объявившемуся в южнорусских землях и входящему в силу атаману Заруцкому. Под его командой они и отправились попытать счастья в Московию, где в это время, после семибояровщины и Василия Шуйского, начали разворачиваться весьма интересные для лихих и вольных казаков деяния, связанные с очередным Лжедмитрием.
Но вернемся к рожденному в Воронеже аглицкому виконту татарского происхождения. К счастью для него, пусть и дика Рассея в глазах просвещенных европейцев, но на то она Русь сердобольная матушкой испокон веков и зовется, что сирот своих на её земле бросать не принято.
Потому рожденный в казачьей среде мальчонка, в ней же и остался. Мало того, на его содержании, по просьбе, официально вынесенной Тревинем на Круг, ему, как будущему казаку, даже была выделена доля добычи из общего Дувана. Потом эта доля была передана вдове одного городового казака, сложившего свою буйную головушку на русской службе, но успевшего перед тем обзавестись в Воронеже женкой и хатой. Жалостливая казачья вдова после смерти мужа занялась богоугодным делом – брала себе в дом казачьих сирот и на казачьи же пожертвования их и взращивала, исправно поставляя для службы в городовых казаках своих отроков после их возмужания.
Сын британской виконтессы и Кара-Гильдей-хана в православии был крещен Амвросием. Но над его прозвищем (или тем, что впоследствии станет фамилией) казакам пришлось немало поломать свои чубатые головы. Ломали, рядили, но все же придумали. Вспомнили, как служанка, лопоча с пришипением по-своему, часто называла англичанку: «Мисс-с-с… мисс-с-с…». Значит, ее какой-нибудь Миссой, а проще говоря, Миской и прозывали, логично рассудили казаки, не вдаваясь в тонкости заморской речи. Имя же отца мальчика для них было известно очень даже хорошо – это был тот самый Кара-Гильдей-хан. Так что не мудрствуя лукаво, взяв первую часть татарского имени отца «Кара» и соединив его с аглицким именем матери «Мисс» (как они его считали), казаки получили пригодное для казачьего потребления и даже вполне благозвучное прозвище – КАРАМИС.
Еще с отрочества Амвросий Карамисов стал отличаться от своих сверстников. Вроде бы был как все, вот рос таким же сорванцом и забиякой, как оно и положено казачонку, но только с малых лет стал он с охотой захаживать к церковному диакону, который по доброте душевной обучал казачьих мальчишек грамоте. Причем Амвросий учился именно с охотой, в то время как большинство его сверстников одолевало книжные премудрости все больше из-под розги…
На удивление, быстро одолев грамоту, стал Амвросий и различные церковные книжицы почитывать да при этом ещё и размышлять о благолепии монашеской жизни. И все шло к тому, чтобы по достижении возраста инока, он должен был принять постриг и стать монахом. А там глядишь, при его благочестии и прилежании и до игумена путь открыт, а то и…
И быть по сему, если бы еще не одно обстоятельство. Дело в том, что наряду со страстью к книгочтению, с раннего отрочества у Карамиса проявилась еще одна всепоглощающая страсть – страсть к стрельбе из лука. К делу, в общем-то, для будущего казака весьма даже полезному, так как луки со стрелами, несмотря на наличие огнестрельного вооружения, в Диком поле семнадцатого столетия все еще продолжали оставаться весьма эффективным и грозным оружием.
Кроме того, почти каждый казачий мальчонка свою воинскую учебу начинал именно с них. С тем, чтобы, вволю настрелявшись из лука, и тем самым набив себе руку и глаз, казачонок мог постепенно перейти к стрельбе из пистоля, а затем и из пищали. Причем перейти с превеликой охотой, поскольку это вело его вверх по ступенькам становления воинского искусства, и делало как бы чуточку взрослее.
Но вот только Карамис переходить к пистолям наотрез отказался. И напрасно пожилой казак, обучающий молодняк премудростям казачьего боя, совал ему в руки заряженный пистолет, показывая на надетую на плетень тыкву. В ответ маленький Амвросий взял лук и, практически не целясь, к изумлению дядьки и своих сверстников вогнал стрелу точно в возвышающийся над тыквой черенок, намертво пришпилив присевшую на него бабочку. После этого от него с огненным боем отстали, и Карамис смог отдаваться своей страсти к лучному делу целиком и полностью, оставляя время только на книгочтение.
Так и рос он, ежедневно бегая с колчаном и луком за спиной и книгой подмышкой. Уходя с утра за крепостную стену в уединенное место, благочестиво помолившись Богу и начитавшись вволю, он потом мог до самой вечерни не покладая рук стрелять, стрелять и стрелять…
Причем стрелял он из всех возможных и невозможных положений. Стоя, лежа, сидя; бегом; ползком и даже в прыжках и кувырках. Когда же Амвросий сел на коня, то стал стрелять и с него. Стрелять вперед, стрелять по-скифски назад, по-татарски из-под брюха, на тихом ходу, на быстром скоку… и так все отрочество. Тем же самым он продолжил заниматься и после поступления на казачью службу. Видно, именно таким вот образом сказывалась в нем кровь Кара-Гильдей-хана, непревзойденного в Диком Поле лучника, заслуженно носившего за свое мастерство почетное, уходящее корнями ещё в далекое монгольское прошлое звание мэргэна.
Возмужав и получив казачье воспитание, Амвросий Карамисов, которого как потомка Чингиз-хана в ордынском улусе с распростертыми объятиями явно никто не ждал, а в далеком британском Девоншире и вовсе позабыли, выполняя предначертание судьбы, поступил на русскую казачью службу.
При этом внешность Амвросий имел весьма примечательную, если не сказать, что импозантную. И хотя при своем среднем росте, телосложения он был далеко не могучего, а скорее хрупкого и даже изящного, тем не менее, в каждом его движении сквозила хищная грация элегантно подкрадывающегося к добыче барса. И окружающие, особенно представительницы прекрасного пола, эту элегантность весьма ценили, зачастую вместо изобилующей вокруг богатырской мужской стати, отдавая свою дамскую благосклонность именно ей…
Одевался же Карамис всегда непритязательно и даже с легким налетом аскетизма, предпочитая вместо каких-либо щегольских облачений, без всяких затей носить форменный казачий чекмень, да ещё и по-монашески перетянутый в осиной талии простой веревкой. Вместо разухабистых, подчеркивающих вольный казачий характер шаровар, Амвросий любил носить узкие порты, перехваченные до колен, идущими вверх от татарских чедыг ремешками. И при этом вся его более чем скромная одежда всегда отличалась от одеяний сослуживцев не особо свойственной казачьей братии чистотой и опрятностью.
Но одежда одеждой, а всё же особое внимание, прежде всего, обращало на себя его лицо. Оно действительно было для русского общества непривычно и тем самым откровенно… красиво. Во всем облике Карамиса так и сквозило причудливое переплетение рас и цивилизаций, и надо сказать, что необычное сочетание крови английских и татарских аристократов, которые, можно было с уверенностью гарантировать, никогда ранее кровосмешения не допускали, дало весьма самобытный результат.
Например, на челе Амвросия самым невероятным образом уживались породистая узколицость истинно британского джентльмена, с… легкой татарской скуластостью. Да причем таким образом, что последняя нисколько лица не портила, а скорее наоборот, придавала ему некую, столь нравившуюся женщинам, экзотическую пикантность. На типично английской, природно-белой коже лица, под бархатистыми, сросшимися на переносице черными бровями находились не потатарски раскосые, а скорее по-восточному миндалевидные глаза, совершенно неожиданно имевшие холодновато-зеленоватый цвет, свойственный морским просторам туманного Альбиона. Причём в тот момент, когда Карамис недобро прищуривался, например, прикладываясь щекой к натянутой тетиве лука, выражение его холодных глаз становилось поразительно похожим на рысье, и тогда ничего хорошего тому, на кого оно было направлено, не ожидалось…
Нос Карамиса был по-английски тонок, но в то же время по-татарски короток и с легкой, свойственной всем Гильдеям горбинкой. Чувственные английские губы обрамлялись узкими полосками черных усиков, спускающихся вниз от уголков рта и переходящих на подбородке в легкую бородку, с идущей от нижней губы узкой полоской. Щеки же Амвросия от растительности были свободны. Его льняные светло-желтые волосы совсем не по-казачьи ниспадали на плечи прямыми длинными локонами, разделенные посредине головы четким, перехваченным начельем пробором.
В общем, имел наш Амвросий внешность, и надо сказать, не лишенную основания репутацию того, кого через пару столетий назвали бы дамским угодником. Но в те, еще лишенные шарма и европейского лоска времена, современники могли бы назвать его совсем по-другому. Могли бы, но не называли, справедливо опасаясь в ответ получить суровый и многообещающий рысий взгляд холодных глаз прирожденного воина.
А в том, что это был именно воин, сомнений ни у кого, даже при всей элегантности Амвросия, не возникало. За спиной Карамиса всегда висели полный стрел колчан и саадак. Причем саадак, в котором заботливо покоился дальнобойный пластинчатый лук из оленьего рога, искусство изготовления которого было вычитано Амвросием из одной старинной книги, посвященной секретам воинского мастерства скифов.
На голове Карамиса вместо традиционной казачьей шапки обычно красовалась небольшая аккуратная мисюрка, венчающаяся, как у настоящего чингизида, пером кречета.
Обязательной для любого казака сабли на левом боку Карамиса не было. Вместо нее с кожаной перевязи свешивался прямой меч кончар, имевший вместо перекрестья круглую гарду и предназначенный исключительно для нанесения колющих ударов. Дело в том, что по своему внешнему виду, рожденный на самом что ни на есть Востоке кончар отдаленно напоминает европейскую шпагу. Именно это обстоятельство и сказалось на подсознательном уровне сына британской виконтессы, где, слившись с предпочтением сына татарского мэргэна к колющему варианту боя, оно и послужило решающим доводом при выборе столь специфичного оружия.
И вот сейчас, в тот самый момент, когда Ермолайка с такими перипетиями всё-таки пробрался к выходу из казачьего стана, непосредственно около самих ворот, среди группы молодых, розовощеких и буйно-чубатых казаков стоял Амвросий Карамисов, небрежно положив свою изящную ладонь на точёную рукоять кончара. Рассказывая молодёжи захватывающую историю про боярышню, белошвейку и открытое окно опочивальни, Карамис машинально снял с головы мисюрку, и тут из нее на землю белой птицей выпорхнула, видимо, загодя спрятанная там от лишних глаз… ширинка…
Да, да, именно так – ширинка… Поскольку в те времена на казачьем языке, подобным неблагозвучным образом называлось не общеизвестная и весьма пикантная часть мужского туалета, а всего лишь самый банальнейший носовой платок.
Делая вид, что ничего особого не случилось, и как ни в чем не бывало продолжая рассказ, Карамис, как будто случайно, накрыл лежащую на земле ширинку носком своей чедыги. В этот момент наконец-таки достигший ворот, но уже не заставший там своего черного ворога и потому чрезвычайно этим обстоятельством раздосадованный Ермолайка, волей случая оказался рядом с Карамисом и потому краешком глаза уловил плавное падение ширинки.
Сызмальства приученный поднимать с земли всякое маломальски стоящее добро Дарташов нагнулся к ноге Амвросия и вытащил злополучную ширинку у него из-под носка чедыги. Не глядя на Карамиса, он понуро протянул ему платок и уже вознамерился было удалиться восвояси, дабы в одиночестве обдумать свою нелегкую долю, но не тут-то было…
Демонстративно заложив за спиной руки, Карамис отвернулся от протянутой ему ширинки.
– На, имай, твоя же, – недоуменно произнес Ермолайка, тыча рукой со смятой ширинкой в грудь Карамиса.
– Убери от меня свою портянку… – послышался в ответ приглушенный и не сулящий ничего хорошего голос Амвросия.
– Ну-ка, ну-ка, дай-ка позреть, – взял ширинку из рук Дарташова стоящий поодаль Карамиса казак со смешливыми взглядом и, поднеся ее к глазам, с нескрываемой иронией в голосе продолжил:
– А ведь напраслину ты зараз, Амвросий, глаголешь. Никакая эйто не портянка, а самая что ни на есть бабская ширинка… Но вот токмо отчего она есть бязевая, а не шелковая али аксамитовая? Да еще и простым крестиком, а не кружевом шитая? Боярышни такие уж точно не носят, а вот белошвейки… так те да… Самая что ни на есть для них утирка…
И с этими словами он, нарочито замедленным движением, засунул край ширинки за веревочный пояс, так и застывшего со сложенными за спиной руками Карамиса. После чего окружавшие Амвросия слушатели, уловив только им понятное несоответствие между выслушанным рассказом и качеством явно не боярской ширинки, стали, исподтишка бросая на незадачливого рассказчика насмешливые взгляды, потихоньку расходиться.
Дождавшись, когда они отойдут на достаточно далекое расстояние, Карамис резко повернулся к Ермолайке и, как клинок кончара, вонзил в него рысий взгляд своих холодновато-зеленых глаз. При этом его лежащая на рукояти меча ладонь стиснула его так сильно, что на суставах пальцев отчетливо выступила характерная белизна.
– Ты-ы-ы… ну, кто тебя просил… да я тебя за это…
– Да знаю я всё… – устало ответил Дарташов, уже крайне утомленный от обилия произошедших с ним сегодня нелепых ссор. – И про полдень, и про Успенский монастырь… И пошто вы все здесь такие скаженные, что аки пардусы дикие на меня кидаетесь?
Но, так и не дождавшись ответа от стремительно отвернувшегося Карамиса, Дарташов обреченно взмахнул рукой и понуро побрел к своей кобыле.