Читать книгу Караван в Хиву - Владимир Буртовой - Страница 3

Караван в Хиву
Первые версты

Оглавление

Меновой двор оставили в полдень и чуть приметной в степи дорогой отправились, отмеривая первые версты, вдоль Яика, вслед за его мутной водой, убегающей на запад. Скупо светило осеннее солнце на Зосиму[8], заступника пчеловодов. В этот день рачительный хозяин непременно перетащит ульи в теплый омшаник. На Зосиму только и следи за ветром, откуда и какую принесет погоду: если подует с севера – жди недалекую стужу, потянет южак – быть теплу, если прилетит ветер с заката солнца – быть нудной мокроте, зато ветер восточный непременно обещает ведренную погоду.

А ветра-то и нет пока над яицкими полуоголенными зарослями. Упал с клена оранжевый лист, ночью от непривычного заморозка продрог и съежился, будто живая тварь, стараясь хоть чуточку согреться. Березка и могучий дуб еще хорошо сохранили свою пышную листву, не торопятся выказывать робость перед наступающей осенью.

Совсем опустели после Никиты-гусепролета[9] редкие в степи перелески над балками и полусухими протоками Яика. Вслед за гусями исчезли мелкие перелетные птицы, а сырой и прохладный туман-ночник загнал бабочек в прикоренье или под ненадежную защиту опавших листьев.

На землю неотвратимо шло предзимье.

Данила долго ехал молча, смотрел на унылое однообразие умирающей природы, удивлялся, если замечал над Яиком еще сравнительно зеленую ольху или куст бузины в красных гроздьях мелкой ягоды. С тоской провожал улетающих на юго-запад синеголовых зябликов. В уши лез назойливый скрип возов за спиной и однообразный перезвон колокольчиков на кривых верблюжьих шеях.

Впереди каравана, словно в авангарде воинской колонны на марше, неспешно ехали Иван Захаров и высоченный, сутулый в плечах Петр Чучалов. Губернаторов посланец, одетый в серый суконный плащ и черную треуголку, выделялся среди прочих еще и тем, что плащ на нем топорщился сзади от длинной шпаги, надетой поверх кафтана. Шпагу подарил ему сам Неплюев, сказав при этом:

– Да видят в тебе инородцы служилого человека, а не купца.

Одна обида – не умел той шпагой владеть Петр, с опаской поглядывал на просторный даже для его ладони эфес – не приведи бог случая, когда пришлось бы вынуть из ножен острый и длинный клинок!

Татары ехали в хвосте каравана, и оттуда то и дело доносился дружный смех: Аис Илькин опять чем-то развлекал единоверцев, должно быть сочинял всякие небылицы из своей жизни в Самаре или пересказывал сказки про русских попов да чертей.

Рядом с Данилой Рукавкиным задумчиво покачивался в седле Родион Михайлов, хмурил брови и тяжело вздыхал.

– Будет тебе воздухом-то грудь рвать, – нарушил унылое молчание Данила. – Решился – теперь крепись. Назад только раки пятятся. Глядя на тебя, как не вспомнить: беда пыжику – на него и с кровли каплет…

Родион невесело отшутился:

– Досказывай, коль начал: беда и остолопу – рук-ног девать некуда! Так, что ли? Нет, Данила, о себе не тужу особливо, если что и стрясется с караваном. А вот как хозяин посмотрит на мое самоуправство? И в то же время иного случая самому выбиться в люди Бог вряд ли еще даст. Как знать, вдруг да поймаю в той земле свою жар-птицу. Говорят же, стыдиться жены, так и детей не видать.

– Либо в чужом краю отважный риск, либо в пустом амбаре мышиный писк! Купцу некому сказать: вот тебе хомут и дуга, а я тебе не слуга! Купец сам себе и бедный работник, и первый ответчик! Другого нашему купеческому сословию не дано, брат Родион. Ежели надумал торговлей промышлять, тогда озаботься многотерпением к постоянным отъездам и к невозвратным порою утратам в нажитом скарбе. Без этого купчишка тоже не живет. Случается, что и его стригут начисто, словно овцу бессловесную…

– Караванный старшина! Глянь-ка на наш левый фланг! – вдруг подал встревоженный голос Иван Захаров.

Рукавкин быстро повернулся в сторону ровной киргизской степи, укрытой невысоким ковылем, будто бесконечным пуховым покрывалом. И успел заметить, как два верховых на низкорослых конях проскакали неглубоким суходолом и скрылись в тальниковых зарослях, верстах в двух от дороги. И словно провалились там вместе с гривастыми степными скакунами.

Петр Чучалов дождался Рукавкина, будто от ветра надвинул на тонкие брови треуголку, чтобы скрыть беспокойство, мелькнувшее в светло-зеленых глазах. Неприметно для караванного старшины проверил, на месте ли заряженные пистоли.

– Мы с Петром давно издали их приметили, – пояснил Иван Захаров, и его длинное лицо с тяжелым подбородком стало еще более сумрачным, – да поначалу подумали, может, попутчики нам приближаются к тракту. А оне тайно стали объезжать караван да не торопятся, разрази их Илья-пророк, будто примечают, чего и сколько у нас.

Рукавкин еще раз пристально всмотрелся в те заросли – никаких признаков жизни.

– Не пришлось бы в ночь вагенбург[10] ставить, – высказал опасение Иван и крепкой рукой погладил серого коня по шее. Неожиданно с драгунской лихостью предложил Чучалову: – Возьмем-ка этих доглядчиков в палаши!

Данила Рукавкин, невольно выручая смутившегося до бледности Чучалова, решительно воспротивился:

– Никакого самовольства, Иван! Да и нет нужды зазря рисковать. Вдруг там не только те двое затаились. Еще, чего доброго, стрелами из кустов побьют, они это умеют. Пусть сами опробуют напасть на караван, коль сила у них где-нито сокрыта, мы в долгу не будем.

– И то, – с неохотой уступил отставной драгун.

Пока они переговаривались, караван успел пройти несколько вперед. Подтянулись, бренча колокольчиками, неторопливые верблюды. Рукавкин через Аиса Илькина передал Муртазе Айтову, старшему годами среди казанцев, чтобы не растягивались во избежание нежданного налета разбойных киргизцев.

– Вот степные черти, их и Крест Господний не берет, – ругнулся и тут же перекрестился набожный Лука Ширванов. – Изловить бы да по старинному обычаю за татьбу избить дохлыми собаками. Прости, Господь, вкралась в сердце лютость, должно быть от робости, – признался он.

До Чернореченской крепости – двадцать восемь верст от Оренбурга – дойти в тот день не успели. Место первой ночевки выбрали там, где Яик огибал крутобокий, обмытый с трех сторон береговой выступ. Напоили коней, верблюдов, сами отужинали, отгородились от ненадежного чужого простора сдвинутыми возами, на возы легла первая ночная стража. Выдав им оружие, Рукавкин настрого предупредил не дремать.

– Не впервой в секрете лежать, – отозвался Иван Захаров. Тревожная обстановка была по душе тридцатипятилетнему отставному драгуну: минувшим летом упал с коня, расшиб колено и вышел из армии. К барину не вернулся, в Алексеевском пригороде купил домишко и зажил с женой и двумя малолетними дочками, сам себе хозяин, на жалованье.

Выставив караулы, Данила обошел яицкий берег – отсюда без шума и риска не подняться человеку, комья глины посыпятся в воду. Да и кустов надежных совсем нет, чтобы за них цепляться, карабкаясь в кручу.

Увидел, как казанские татары из тюков достают припрятанные от таможенного досмотра ружья, деловито осматривают. Подошел, тронул рукой Айтова.

– Муртаза, ведомо же тебе, что ружья и пистоли возить тайно в чужие земли запрещено, государев закон не велит. Да и губернатор предупреждал нас об этом. Почему не объявил об оружии при таможенном досмотре?

Тучный, будто емкая квашня, на коротких ножках, Муртаза Айтов подскочил с тюка, на котором собирался спать, перед Рукавкиным тряхнул тяжелым ружьем и с вызовом прокричал:

– Кто говорил, что моя продавать берет ружье? Себя нада спасать! Забыл, как случился с купец Усеев? Да? Был купец, теперь чужой тюка на своей спина таскает в Оренбурге, как эта верблюда! Ходил к нему, своими глазом видел!

От внезапной вспышки гнева у Айтова тряслись толстые щеки, по смуглому, освещенному пламенем костра лицу пробежала нервная судорога, покривила губы. Густая, как смоль черная борода тряслась.

В один миг рядом очутился Аис Илькин, спокойно пытаясь унять Айтова, но тот нервно сбросил его руку, уподобился драчливому петуху, который, завидя противника, с вызовом подбрасывает перед собой мусор и гребет ногами, выказывая готовность к драке. Аис улыбнулся, что-то проговорил по-татарски, потом добавил:

– Зачем на караванный старшина кричал? Он и сам понимал, какой нам опасный дорога лежит.

И у Илькина в руках ружье! Когда только успел вытащить?

«В Оренбурге запаслись, прознав о поездке в Хиву, – догадался Данила. – А может, и в самом деле к лучшему, а то бы в таможне отняли. Кто знает, что может приключиться, не зря губернатор предупреждал про караулы, каждую ночь вести службу охраны велел. Пусть везут, невесть кто может и нам повстречаться: у вора ремесло на лбу не написано! Развелись добрые молодцы: люди хлеб молотить, они замки колотить». Отошел к своим возам. Айтов, возвращаясь на свое место, что-то ворчал, но постепенно успокоился и затих.

Под возом, укрывшись старенькими полушубками, лежали рядом и тихо переговаривались Герасим и сивый Пахом. Данила примостился рядом, на тюках с сукном, укрытых плотной дерюжкой от едкой пыли и дождя. Лежал и долго, пока не сомкнул глаза от усталости, все смотрел, как по темному небу бесшумно перекатывались огромные неповоротливые осенние тучи, словно наталкиваясь друг на друга – это нижние закрывали от взгляда верхние, менее подвижные. За облачностью луна то и дело пропадала, будто играла с Данилой в кулюкушки, а в просветах мелькали настороженные дрожащие звезды: мигнут на секунду и исчезнут, мигнут – исчезнут и так до бесконечности, пока плывут тучи и ветер рвет их в небесной выси на лохматые, бесформенные одеяла непомерной величины.

Вспомнилась Самара, свой двор, Дарьюшка в белом сарафане на высоком крыльце. Стоит, улыбка играет на полных губах, и белой рукой от солнца закрывается: на юг смотрит, куда ушел ее бородатый медведушко…

Всхрапывали рядом кони, вздыхали верблюды, о чем-то лениво, засыпая уже, перешептывались караванщики. Наползала на землю первая беспокойная ночь в чужой степи, открытой холодному ветру и лихим людям.

Перед самым рассветом всех всполошил выстрел. Данила вскинулся, со сна не соображая, где он. Увидел коней, верблюдов, встревоженных товарищей, тут же выхватил из-за пояса пистоль, кинулся к возу.

– Что стряслось?

Над возом, привстав на колени, возвышался Родион. Поодаль, готовые тоже пальнуть, лежали казанцы Удеев и Заитов. Из ружейного ствола Родиона чуть приметно вытекала зыбкая сизая струйка порохового дыма. Родион полушепотом, будто боялся вспугнуть того, в кого стрелял, ответил:

– Шаги почудились, кто-то кошкой крался, – и стволом ткнул в сторону зарослей над Яиком. Прислушались. Вокруг в легкой пелене утреннего тумана стояла тишина, и только изредка плескалась река, когда с обрыва в нее падали комочки подмытого берега.

Не видели караванщики за кустами да за туманом, как в полусотне шагов от них, вжимаясь в густую траву, ящерицами уползали двое в теплых ватных халатах. Уползали прочь, убедившись, что купцы по ночам стерегут себя и что сонными их взять вряд ли удастся. А еще дальше, в трех верстах, чтобы не выдали себя нечаянным ржанием, паслись стреноженные кони и терпеливо дожидались своих беспокойных хозяев.

До восхода солнца купцы были уже готовы в путь. Данила, пока вьючили верблюдов, в путевом дневнике успел сделать первую запись: «Во исполнение Высочайшего повеления и по усмотрению господина губернатора тамошних обстоятельств, в опыте к свободной с бухарскими и хивинскими народами коммерции, через дикия и степныя места киргиз-кайсацкою ордою до Хивы и Бухарин отправлен был купеческий караван с товарами, при котором определен я был главным».

Закрыл толстую тетрадь – подарок губернатора, чтобы все, что встретится интересного, можно было записать для памяти, – Данила распорядился начать новый дневной маршрут на запад.

Теперь Рукавкин старался распределять дневной путь так, чтобы засветло бьггь в дороге, а к вечеру поспевать дойти до очередной крепости на реке Яике. Крепости хоть и были на противоположном, правом берегу, более гористом, неровном для езды, да около них все надежнее, чем в открытой, отовсюду просматриваемой и незащищенной степи.

Чучалов выезжал к коменданту, губернаторовым именем требовал солдат, и ночью купцов надежно стерегли караулы.

Так миновали в спокойствии крепости Чернореченскую, Татищеву, Нижне-Озерную, Рассыпную, а потом с огромным удовольствием отмывались в банях Илецкой крепости, которая уютно разместилась на левом бугристом берегу Яика при впадении в нее степной речки Илек. Здесь Данила решил сделать недолгую стоянку, починить возы и перековать некоторых коней.

Вместе с купцами из Илецкой крепости выехали домой шесть яицких казаков, чему караванщики были очень рады – ведь от Илецка и до Яицкой крепости много дней пути и нет ни одного форпоста. Под надежной охраной казаков продолжили путь, обходя киргиз-кайсацкую неспокойную степь.

Одна из ночевок совпала с приходом к устью реки с красивым названием – Утва. Отужинали. У костра, где сидели казаки и самаряне – татары разместились чуть в сторонке, ближе к реке, – завязалась неспешная беседа людей, которым волею судьбы предстояло провести в дороге не один день.

– Вот кричат: «Казак, казак!» – разбойник, дескать. Откуда это слово взялось у нас? – спросил Рукавкин, с любопытством поглядывая на седого, сутулого казака.

– Слово это не наше, – ответил старый казак, не спеша набив табаком прокуренную глиняную трубку. – Досталось оно нам от татар. По-ихнему оно значит – вольный, бездомный, бродяга. Таковыми были те, кто первыми бежали на далекие окраины России, пока вновь не вступили под царскую руку. За это получили не очень, правда, щедрую казну и корм, да службу начали править царям московским. Имя же так и прилипло к нам.

– Корм получили, да волю потеряли, – негромко обронил один из казаков, с могучей, темно-коричневой от загара шеей. Из-под бараньей шапки торчали в стороны черные густые кудри и – левое ухо. Вместо правого уха чуть видна мочка и остаток хряща.

– Одно с другим у казаков не вяжется, – поддакнул седой казак. – Тут ты, Федя, прав, как сам Господь Бог. – Старик зажег конец длинного прута, прикурил, пыхнул несколько раз дымом, ароматным и теплым, прищурился, глядя на задумчивого караванного старшину. Рукавкин через время спросил, спокойна ли жизнь у яицких казаков с киргиз-кайсаками, не делают ли те набеги на казачьи земли?

– Э-э, теперь у них не служба, а райское житье, – усмехнулся старый казак. – Спят сладко, бесовы дети, аж слюни с полатей капают. Не то что в наше времечко бывало, больше в седлах дремали…

Казак с отсеченным ухом, которого звали Федором Погорским, возразил старшему с некоторой обидой в голосе:

– Ну, дядя Авдей, так уж и слюни с полатей, – и к Рукавкину: – Живем мирно, как собака с палкой, пока одна в другую не вцепится.

Старый Авдей пояснил, что когда у соседей-киргизов случается трудная тебеневка[11] и скот не может из-за гололеда или обильного снега пробиться копытами к траве, начинается массовый падеж. Вот тогда кочевники подходят к Лику, валят молодой лес по берегам и в протоках, им кормят скот. Да и казацкие стога на луговой стороне по левому берегу нередко скармливают овцам. Ладно, если платят хоть за сено, но случается, что норовят задаром. Вот тогда и бывают драки до крови.

– Теперь, при новом хане Нурали, – добавил Авдей, – на границе стало много спокойнее. При Неплюеве форпосты по Лику построены, да и замирение между народами пришло, тому все рады. А десятки лет назад, при старом Абул-Хаир-хане, тысячами киргиз-кайсаки приходили в набег, случались жестокие кровопролитья.

Некоторое время все сидели молча, слушали потрескивание сухих веток в огне костров да шелест камыша у берега. Изредка какой-то зверек плескался в воде перед тем, как завалиться спать.

– По Яику да по Утве нашими костями земля устлана, – вздохнул старый казак и неожиданно с большой грустью пропел:

Где кость лежит —

Там шихан[12] стоит;

Где кровь лилась —

Там вязель сплелась;

Где слеза пала —

Там озеро стало.


– Там… среди тех, и два моих сына лежат, – негромко, словно поперхнувшись дымом, сказал старый Авдей, еще больше сгорбил плечи под потертым суконным кафтаном блекло-синего, давно выгоревшего цвета. – Один теперь как перст. Вот Федюша-племянник при мне только и остался до смерти присмотреть да похоронить по-людски… А родитель его, мой брательник Демьян, где-то в колодках у хивинцев век домучивается. Может, встретите ненароком, – поклонитесь от нас, от всего Яицкого войска…

– У хивинцев? – поразился Данила. – Как же попал он к ним?

– Без малого полторы тысячи наших казаков по воле царя Петра ушли на Амударью с князем Черкасским. А воротились немногие, только хивинские единоверцы – татары да калмыки. Ходят среди нас, как тень прошлого, душу будоражат.

– Может, уже и в живых нет, – обронил молчаливый Родион.

– Жив Демьян, – неожиданно резко возразил Авдей. Данила с удивлением вскинул на него серые глаза – откуда такая уверенность? Тридцать шесть лет минуло, мудрено ли?

– Да-да, жив! – вновь повторил старый казак и добавил: – Григорий Кононов, как бежать ему из Хивы, был вместе с Демьяном. Сказывал по возвращении – белый весь брат стал, будто старый лунь. А уходил в поход, так смолянее чуба на всем Яике не было, черней вороньего крыла, девкам на радость, казакам на зависть. Жена Демьянова с горя быстро отошла в рай, а племяша Федюшу мне на руки едва не сосунком оставила. Вот и кукарекаем, как два петуха на одном подворье…

Петр Чучалов устал сидеть в однообразной позе, поднялся с седла размять ноги. Сказал Авдею:

– Того Григория Кононова при мне зять покойного Абул-Хаира Джан-Бек привез в Оренбург спустя неделю по принятии ханом Нурали верноподданнической присяги. Горькая судьба выпала на его долю. Хорошо еще, жив хоть к дому возвернулся, вовсе не сгинул.

– Возвернулся, да радости не много: дома-то у него и не оказалось здесь, – обронил Авдей. – Старики, которые знавали его, почти все вымерли, жена с другим сошлась по разрешению нашего попа, у нее чужие для Григория дети. Своих-то не успел прижить перед походом. Вот то и горе – бобылем мыкается по городу, будто старая кошка на пустом пепелище, никому не нужная. Как утро настанет, берет удочку, идет подальше от людей и сидит весь день, смотрит на реку. А то словно дитя малое, сорвет цвет клевера и нюхает. Иным в потеху чужое горе… Над старым волком и щенята смеются, это уж так, – вздохнул Авдей и закончил печальную историю своего сверстника: – Дубу оголенному под стать ныне Гришка. Облетели все листочки, ветрами хивинскими пообшарпало. Эхма-а, – и задумался, уставя тяжелый взгляд в неровное пламя костра, немного погодя скорбно добавил: – Одна головня и в поле гаснет…

Из-за Яика вновь неожиданно, как разбойник из-за угла, налетел ледяной ветер и понес хлопья седого пепла в притихшую, готовую к первым снегам степь.

Разошлись спать, а Данила еще долго прислушивался к тихому шелесту камыша над берегами Утвы. Казалось, будто не камыш, а души убитых казаков под густым покровом степного ковыля шепчутся, шепчутся и тоскуют о рано оборванной киргизской стрелой удалой казацкой жизни. Так и забылся беспокойным сном под этот беспокойный шелест сухого и темного камыша над темной водой реки с чарующим названием – Утва.

Рано поутру, едва караван снялся с места и перешел через реку вброд, как слева, на расстоянии версты, не более, из приречных зарослей Утвы выехали все те же два верховых киргиза, которые увязались за ними от Менового двора: так стая волков упрямо преследует оленье стадо.

В караване произошло легкое замешательство. Все наперебой заговорили, строили всевозможные догадки о намерении непрошеных попутчиков.

– Неужто стерегут нас до нужного места? – заволновался Петр Чучалов, обращаясь к Рукавкину, словно караванный старшина был сведом о замыслах тайных доглядчиков. – Вот нехристи, казаков даже не опасаются. Не иначе вся шайка где-то поблизости сокрылась, – и помолился про себя: «Пронеси, Господь, не дай безвременно сгибнуть от вражьей стрелы, когда до счастья так близко: обещано именем матушки-государыни».

– А ну, братцы, шугнем татей! – крикнул Федор и пустил коня вскачь. За ним с гиканьем и свистом последовали еще трое молодых казаков. Киргизы спокойно постояли некоторое время, а когда припавшие к конским гривам казаки приблизились на ружейный выстрел, ударили коней плетьми – и только пыль завихрилась из-под копыт степных скакунов.

– Ах, шайтан! Вот шайтан! – с восхищением выкрикнул Аис Илькин, растягивая в улыбке толстые губы. – Какой хорош конь! Как вихрь умчал. Кому догнать можно, однако?

– За такого и сорока рублей не жалко, – с завистью проговорил старый Авдей, повидавший на своем долгом веку всяких рысаков. – От любой погони унесет, чертяка.

Вдали над сухим ковылем раскатисто прогремели ружейные выстрелы, да видно было, что палили казаки больше с досады в пыльный след умчавшихся к югу доглядчиков. Два старых казака посмеялись над молодыми, когда те, конфузливо оправдываясь, вновь пристали к каравану, все еще поглядывая в степь.

– Далеко не ускачут, – высказал догадку Иван Захаров. – К ночи, гляди, вновь объявятся. В том, стало быть, их военная задача – находиться в сторожевом дозоре супротив нас. Ночью бы для острастки пальнуть в степь несколько раз, чтоб остерегались.

– Пень топорища не боится, – отозвался серьезно Авдей Погорский. – Таких татей одной стрельбой не открестишь от добра, но киргизы как ускакали на юг, так и не появились больше и напомнили о себе лишь много дней спустя, когда купцы уже успели о них основательно забьггь за новыми тревогами и переживаниями.


Через два дня караван достиг яицкой старицы под странным названием – Требуха, против устья реки Бенбулатовки, которая впадала в Яик с правого берега. Только сделали привал и спустили коней попить, как на дороге из-за облетелой под осенними ветрами рощицы показалась большая толпа. Люди уныло брели под охраной конных драгун. Вид у арестантов был жалок: оборванные, с изможденными, давно не мытыми лицами, с орущими грудными детьми на руках у безмолвных матерей. Однако ни стенаний, ни мольбы из сомкнутых уст.

Начальник охраны этого наводившего ужас «крестного» хода что-то прокричал, обернувшись в седле, и драгуны заспешили торопить людей, чтобы быстрее миновать бивак некстати встретившегося купеческого каравана. Когда измученных, нищенски одетых мужиков, женщин и детишек прогоняли мимо, Рукавкин не выдержал, подошел к пожилому офицеру, старшему в команде, и негромко спросил, удерживая повод его коня левой рукой:

– Что за люди? Куда путь держите в такую холодную пору?

Голос у Данилы дрогнул, наверно, поэтому офицер не осерчал за вольность купца держать чужого коня без дозволения. Он пристально посмотрел на Данилу уставшими глазами, остановил коня.

– По указу государыни императрицы изловлены, ваше степенство, – ответил офицер и приветствовал караванного старшину поднятием двух пальцев к захлестанной дождями треуголке. – Беглые и раскольники с Яика и Иргиза. Ведем в Оренбург. Там в губернской канцелярии кого куда сочтут: немощных отправят в монастыри, крепких еще приставят к работам, а годных заберут в солдаты. А вон тот, что с посохом впереди, это старец Ананий, их подвижник, набольший, по-нашему именуется расколоучителем. Он сгуртовал вокруг себя беглых да староверов на Иргизе и подбивал их бежать неведомо куда, в невесть какое царство Беловодье.

– Что же они так изморены? Не кормлены? Ноги волочат по земле.

– Какое не кормлены! – со злостью в голосе почти выкрикнул офицер. – Вона их харчи и пожитки в возах. Ан умышленно не хотят есть и одеться тепло. На Иргизе так настоящий бой с войском государыни императрицы учинили, дрались, право, будто турки или татары крымские, урон учинили нам изрядный. А привели на Яик и соединили со здешними вероотступниками, такого лиха я с ними набрался! Через Яик переправлялись, так, поверите ли, ваше степенство, некоторые сами себя утопили. Молитву завели да и с парома в воду! Другие протестовали противу Сенатского указа о запрещении свободного селения раскольникам в здешних местах тем, что уморили себя и детей голодом. На все мои уговоры хотя бы детишек сохранить вживу они твердят как умалишенные: «Бог дал – Бог взял!» И крестятся при этом двоеперстием.

Морщинистое лицо старого офицера исказилось гримасой, седые усы сумрачно свисли вдоль плотно сжатых губ. Видно было, что поручение ловить и сопровождать староверов исполнял он с великой неохотой. Добавил еще тише, чтоб не услышали проезжающие мимо драгуны:

– Из полутора сот и половины, видит бог, не приведу к месту, а вины моей в том нет, – и, прощаясь, вновь поднес два пальца к головному убору, слегка кивнул:

– Честь имею кланяться, ваше степенство.

Рукавкин невольно сделал несколько шагов назад, к возам, где сидели молчаливые и угрюмые Герасим и Пахом. А люди, одержимые верой своей, все брели, не поднимая от земли взора, не укрываясь от северного порывистого ветра. Мокрые истоптанные лапти легко пропускали холодную осеннюю жижу, изодранные рубища не грели закоченевших детишек, которые вцепились в материнские юбки и брели следом из последних сил.

– Люди, образумьтесь… – прошептал Данила, хотел было перекреститься, но не смог поднять руку.

– Боже праведный, – проговорил рядом старый Авдей. – Когда только люди перестанут страдать на этой земле?

– Когда? – проворчал в ответ Родион Михайлов. – О том поди да поспрошай всесильный Сенат… Минувшим летом гнали через Самару колодников, бывших приписных крестьян из-под Калуги, которые вознамерились было от Никиты Демидова отойти. Так пушками усмирили.

Промерзшая, монолитная в своей обреченности масса людей медленно скрылась за небольшой рощей у Яика, где река делала крутой изгиб, обходя островок в своем течении.

Молчаливым был скудный обед, и в скорбном каком-то молчании караванщики почти до вечера шли дальше своей дорогой.

* * *

К переправе через Яик против Яицкого городка, столицы казачьего войска, караван пришел спустя два дня после встречи с беглыми и раскольниками у старицы Требуха. На левом берегу реки – тьма людей, возов, много пеших с мелкой кладью или с охотничьей добычей. Рыжий детина на возу громко и, наверно, долго ругался с расторопным паромщиком: почему тот берет с него за перевоз пятнадцать копеек, а не десять, как прежде.

– Совесть ты, басурман, совсем потерял! – кричал хозяин воза и оглядывался на толпу, пытаясь привлечь людей на свою сторону. – Да за такие деньги я два пуда белой соли могу купить!

– Беги и покупай. А как купишь, волоки ее на себе по дну Яика, потому как за перевоз все едино деньги с тебя возьму… Будь ты и с солью! – насмешливо ответил паромщик и принялся рядиться с Данилой Рукавкиным за перевоз каравана.

Только к полудню караван вошел в Яицкий городок.

Данила был уже здесь не однажды, зато Родиону Михайлову и Луке Ширванову новый город в радость и новинку. Подивились крепостной стене вокруг казачьей столицы – между двух плетней насыпана земля, а чтобы плетень не повалился, его укрепили столбами. Наружный плетень, защищавший жилые постройки от вражеского огня, обмазан толстым слоем глины. Вдоль насыпной стены вырыт довольно-таки глубокий ров. В проемах видны пушки и около них стража из казаков с ружьями, длинными копьями и саблями. У некоторых, побогаче одетых, и пистоли торчат за широкими шелковыми кушаками.

Но внутренний вид казацкой столицы удивил самарян еще больше: на огромном черном пепелище поднимались украшенные богатыми наличниками новые рубленые избы и домишки пришлой бедноты, обмазанные глиной, с подслеповатыми окошечками, в которые и кошке влезть немалого труда будет стоить.

– Бог ты мой! – поразился Родион Михайлов, озираясь беспрестанно по обе стороны улицы. – Слыхал я в Самаре, что погорел Яицкий город, но чтоб так подчистую – не мнилось даже!

Федор Погорский и старый Авдей пояснили, что пожар случился два года тому назад, в августе. Теперь по указу губернатора Неплюева велено строить улицы шириной в двенадцать саженей[13]. А прежде царила здесь такая теснота, что и двум возам не разъехаться толком, осями цеплялись, и ругани оттого случалось предостаточно. Да и пожарам вольготно было гулять с крыши на крышу, особенно доведись быть ветерку.

Каравану, с трудом продвигавшемуся по заваленным обгорелыми бревнами и скарбом улицам к войсковой избе, неожиданно встретилось весьма странное шествие.

Впереди возбужденной толпы, не вплотную, а шагов за десять, шли двое. Один – низкорослый, в бирюзовом шелковом бешмете с ярко-красными галунами по воротнику и по бортам – вел на веревке избитого в кровь казака лет тридцати, не более. На казаке был немыслимо ветхий кафтан, продуваемый ветрами, как полусъеденная скотом крестьянская крыша по весне. Под кафтаном видна нательная, истрепанная от стирки сорочка. Широкие шаровары, на коленях заштопанные старательной женской рукой, заправлены в голенища разбитых сапог. Ведомый казак правой рукой защищал голову от ударов длинной увесистой палки и густым, униженным голосом то и дело просил встречных казаков, с трудом разжимая губы:

– Христиане, восчувствуйте! Братцы казаки, не дайте детишкам помереть с голоду!

Шествие поравнялось с самарянами и чуть приостановилось – богатый казак замешкался, выбирая, какой стороной обойти возы.

– Должно быть, вора изловили, – раздался за спиной Рукавкина равнодушный голос Петра Чучалова. – Теперь забьют до смерти, у них недавно был такой же случай, я слышал. Суровые здесь законы к лихоимцам…

Герасим при новом ударе палкой по казаку не выдержал, с дрожью в руках натянул вожжи, остановил коня. Не помня себя от гнева и жалости, соскочил на землю и закричал, шепелявя более обычного:

– Не смей бить, изверг! За что такое злодейство? – И тут же едва увернулся: длинная палка свистнула у него над головой, задела шапку и отбросила ее под копыта лошадей. Герасим отскочил, глазами зашарил, какой головешкой поувесистее запустить в нелюдя?

Его опередил Рукавкин. Он конем выехал чуть вперед, поднял руку, на которой висела длинная из сыромятных ремней плеть.

– Мир вам, добросердечные христиане, – с издевкой произнес караванный старшина. – Объясните нам, несведущим, за что страдает этот вольный сын вольного Яика?

Широкоскулый богатый казак тряхнул щеками-подушками, поправил азиатскую кривую саблю, поверх которой наложен желтый щегольский кушак с серебряными бляшками, дернул вверх бороду и с вызовом ответил:

– Не знаешь наших яицких обычаев, купец? Бит худородный казачишка Маркел Опоркин за долги, срок платежа которым истек вчерашним днем. Вот теперь собирает мирское подаяние, чтобы набрать потребное число денег. Таков обычай на Яике, – вновь повторил важный казак и попытался было поднять палку на ведомого. Но Рукавкин остановил его окриком:

– Вот как! Стало быть, Маркел не воровал у тебя? И велик ли долг казака, что ты так спешишь его возвернуть?

– Когда покупал себе дом средней величины, то брал много, шесть десятков рублев. Половину долга возвернул, за десять рублев взят у него худой конь, а двадцать рублев теперь собирает Христа ради!

– Много ли собрали? – допытывался Данила.

– Тебе-то что за печаль? – набычился было казак на дотошного купца, но, помедлив малость, ответил: – Одну треть собрали.

– Что могут дать, сердечный человек, люди, когда у половины почти такое же лихо? – подал голос должник. – Восемь только рублей всего и собрали бедным миром. А кто побогаче – те за туманом живут от нас, нашего горя не видят. – Радуясь случаю передохнуть от побоев, Маркел вытер лицо серым платком, который ему заботливо подала казачка, помочив платок в кувшине с холодной водой.

– Что же двор его не возьмешь назад за долги? – спросил Данила и с сожалением посмотрел на избитого кощея-казака: как-то бедняге в зиму без дома с детьми быть?

– Двор-то наш сгорел в пожаре, – всхлипнула казачка с кувшином и торопливо укрыла худое с желтизной лицо краем черного потертого платка с кистями. – Был алтын, да и тот ветром унесло за тын…

– Второй день вожу, а проку мне мало, – проворчал вновь бирюзовый бешмет и с вызовом повернулся вдруг к Даниле Рукавкину: – Может, ты выкупишь, сердобольная душа? Кому не ведомо, что у купца мошна потяжелее казачьей! Купцу не спится – купец вора боится!

Рукавкин стиснул пальцами рукоять плети, по щекам прошла злая судорога. Больших сил стоило сдержаться от ответной грубости, но и уступать обнаглевшему казаку он уже не мог: отступить – значит выказать перед прочими казаками себя ему подобным. Данила без слов слез с коня, подошел к возу, на котором вновь уселся Герасим, развязал один из тюков и достал выделанную переливчатую шкуру черного волка. Подошел к казаку в бешмете.

– Возьми за этого человека. Да не считай впредь чужого достатка, чтоб своего не лишиться ненароком. А про таких, как ты, у нас говорят: убогий во многом нуждается, а скупой во всем. И еще тебе на память: скупые, что пчелы – мед собирают, да сами умирают. Бери шкуру! Этот диковинный зверь за Каменным Поясом, аж на Уйской линии крепостей взят капканом, пулей не порчен.

Глаза казака загорелись жадностью: черный волк – редкость. Он тут же бросил веревку на землю, принял шкуру на длинные не по росту руки и направился было прочь, к своему дому, решив не тягаться с купцом в словесной брани. Маркел Опоркин нежданно рассмеялся, обнажив острые редкие зубы, широко расставил длинные ноги и тут же заступил ему дорогу. Недавно униженный, человек вызывающе вырос перед богатым казаком.

– Три рубля с вас, почтеннейший Пантелей Селиверстович! Шкура-то не двенадцать рублев стоит, что были за мной.

– За шкуру я уплатил киргизскому купцу пятнадцать, – уточнил тут же Данила Рукавкин.

Богатый казак выдавил было крутые желваки на скулах, однако успокоился быстро, спорить на людях поостерегся, отсчитал серебро и ушел, свернув шкуру под левую руку. Настроение у него окончательно испортилось, и он зло сверкнул глазами, оглядываясь на толпу казаков и столпившихся вокруг Данилы караванщиков, проводивших его свистом и обидным смехом в спину.

Зато недавний должник Маркел Опоркин, так счастливо избежавший унизительных побоев, повеселел, расправил плечи. Он поспешно отвязал от руки веревку, не бросил ее, а ровненько смотал в связку, с улыбкой отдал жене.

– Держи, Авдотья. Это нам на починочек для разжитья, – потом поклонился Рукавкину до земли, пошутил при этом: – Теперь и я могу кричать на весь Яик: «Отвяжись, худая жизнь, привяжись, хорошая!» Спаси бог тебя, добрый человек, что не поскупился и не дал сгинуть в долговой яме, уберег от сиротства моих четырех малых ребят. Я знаю, что беднота выручила бы меня, но что делать, когда у каждого по одной копеечке, да и та невесть где свищет! Каждый Христов день всем скопом будем за тебя Бога молить, только скажи свое имя.

Данила, сам довольный своим поступком, засмеялся:

– Коли так, то молись, казаче, за купца-самарянина Данилу Рукавкина. Как знать, может, и сгодятся ваши молитвы, потому как идем мы караваном в Хивинскую землю, первыми торим путь для прочего российского купечества.

– Ого! – раздалось вокруг удивленное. – Тогда счастливого вам пути туда, а особливо обратно. Страшна та земля, Данила!

А Маркел все радовался:

– Я теперь снова вольный казак… хотя и без двора! За два рубля куплю саблю попроще, за рубль бурку потеплее и айда в киргизские степи на божий промысел за лихим скакуном! Либо коня добуду, либо казаком безлошадным буду… ежели Авдотья в степь не отпустит, – неожиданно закончил Маркел и всенародно обнял жену за плечи. И тут он увидел рядом с возами караванщиков Федора Погорского и его старого дядю Авдея, отстранил жену и поспешил к ним с протянутыми для приветствия руками.

Федор с коня улыбался давнему знакомцу.

– Погорский, Федя! – выкрикнул Маркел. – Неужто это ты привел на мое спасение доброго человека? Благодарствую, если это так! Идем в питейную обитель, кружку вина горького поставлю! – И под смех толпы, которая оживилась радостным для всех избавлением собрата от унижения, казаки направились в сторону реки Наган, где под берегом пристроился уютный кабак.

Вечерело. С киргизской степи тянуло влажным ветром, обещая в ночь или наутро моросистого дождя. Караванщики остановились на площади, огороженной перилами, а Данила Рукавкин с посланцем Петром Чучаловым отправились в просторную, крытую тесом войсковую канцелярию представиться атаману Бородину и старшинам да испросить места стоянки на несколько дней.

В канцелярии долго не задержались. Бородин был в отъезде в Бударинском форпосту. Два старшины развели самарян и казанских татар на постой, а Рукавкина и длинного Чучалова пригласил к себе Авдей Погорский быть гостями.

– Поберегись, сынок, в моей низенькой хатке, – с улыбкой обратился добросердечный старик к Чучалову. – Для твоего саженного роста потолок у меня низковат. Да и матица выгнулась, будто меня передразнивает, старая анафема; крючковатому носу, дескать, недолго жить.

– Лишь бы ноги было где вытянуть, – откликнулся Петр, с трудом переступая по грязной дороге: уже столько дней на коне, а тело все никак не привыкнет к седлу.

Ближе к ночи, перед тем как лечь спать, Данила вышел из прокопченной избушки Погорских во двор проверить коней, товары в старенькой клетушке да подышать свежим степным воздухом. Было тихо, мерцали над головой звезды, являясь глазам в просветах облаков, пискнули за карнизом дотошные воробьи, умащиваясь на покой в тесноте, спокойно жевали овес уставшие за долгий путь кони.

– Ништо, – с сожалением в голосе утешал их Данила и ласково потрепал ближнего жеребца за теплую гриву, – здесь я вас и оставлю, поклажу на верблюдов перенесем. Остаток жизни своей послужите вольному яицкому казачеству, – и тут же вспомнилось дневное происшествие с Маркелом Опоркиным.

Дворов через пять, ближе к Чогану, залилась звонким лаем беспокойная собачонка. Конь сразу же насторожился, повел ушами, слушая ночную жизнь чужого города, потом успокоился и вновь опустил голову в мешок с овсом.

Данила посмотрел вверх, отыскал взглядом Полярную звезду к северу от Яицкого городка, вздохнул – как-то там сейчас в Самаре? Должно быть, уже первый снежок упал? А вот он с караваном через несколько дней отсюда пойдет на юг, от зимы к хивинским прокаленным пескам. Догонит ли их российский снег? Или для каравана смена осени на зиму выразится затяжными холодными дождями? Сказывают казанцы, будто в тех страшных песках снег и вовсе не ложится. Чудно как-то: без снега зима, без мороза…

Слева несколько раз вновь брехнула настырная собачонка, а вскоре из темного проулка показались два казака. Данила узнал Федора и Маркела. Обнявшись, они пели песню, начало которой невозможно было понять, потому как певцы, плохо выговаривая слова, то и дело мешали друг другу.

– Цыц, ты! – прикрикнул наконец Федор. – Не погань песню! – И запел сам, а Маркел только махал свободной рукой в такт нетвердому шагу.

– Яик ты наш, Яикушка,

Яик, сын Горынович!

Про тебя ли, про Яикушку,

Идет слава добрая,

Про тебя ли, про Горыныча,

Идет речь хорошая!


Плетень жалобно заскрипел, когда казаки, плюхнувшись на скамью у калитки, привалились к нему тяжелыми спинами.

– Ишь, тварь брехливая, должно, разбудили мы ее, – незлобиво ругнулся Федор на звонкоголосую собачонку.

– Пущай брешет, – отозвался Маркел. – Пес – не старшина, его бреху бояться нечего. Вот когда батюшка-атаман безвинно облает худородного казака, то настоящая беда. Так было прошлой неделей с Герасимом Ведерниковым.

– А что с ним стряслось? Отчего нам неведомо?

– Пока вы в Илецкой крепости сидели, тут такое творилось в нашей вольной жизни! – почти выкрикнул Маркел, а Данила уловил горькую насмешку в голосе казака. – Оболгали старшины, будто утаил Герасим казенный провиант. Атаман нет чтобы добрый розыск учинить, повелел того Герасима привязать к кольям и бить бесчеловечно. И били безвинного, а через несколько дней от тех побоев Ведерников и умре.

– Господи, – ужаснулся Федор. – Что ж казаки-то молчали?

– А то и молчали, что языки дома за порогом оставили.

– И не прикрикнули всем кругом на атамана?

– Спорили мыши за лобное место, где будут кота хоронить! – ответил с горечью Маркел, с хрипом выдохнул: – Всяк со страху от теперешней нужды испуганные глаза себе за гашник уперил! Тут и о двух головах не пропасть бы, сам видишь, какова бедноте жизнь наступила на Яике! Ну, даст бог, переменятся денечки, вспомнит голытьба, что были когда-то времена истинной казацкой воли! – Пьяный Маркел неожиданно икнул, смачно сплюнул, добавил громко: – Не зря в народе и поныне кличут нас разинскими детьми! А ныне довели казаков до могильной ямы, и некуда нам оглядываться, когда смерть за плечами! Вот так-то, брат Федюша! Слышь-ка, намедни читал мне один умный мужик Библию, а там поучение одно записано: «У саранчи нет царя, но выступает вся она стройно». Во как! Неужто мы, человеки, глупее той саранчи, а? Ну что ты все оглядываешься?

– Тс-с, – настороженно прошептал Федор, обрывая опасный пьяный разговор Маркела. – Сказал бы и я словечко, да волк недалечко. Кто-то бредет проулком. Пошли, доведу тебя до твоего дворища и сдам под караул Авдотье. Должно, все глаза проглядела во тьму, тебя высматривая.

– Ты ступай к себе, я сам…

– Куда там – сам! – возразил Федор и взял Маркела под руку. – Еще завалишься в придорожную лужу да застудишься.

Казаки встали с лавки и, пошатываясь, побрели прочь, во тьму засыпающего города, стали невидимы скоро за чужими плетнями и остовами погоревших изб.

Рукавкин постоял некоторое время, вздохнул, осмысливая услышанный нечаянно чужой разговор, и осторожно, чтобы не разбудить похрапывающего Чучалова, вошел в тесную горенку.

8

19 сентября (1 октября н. ст.).

9

15 сентября.

10

Вагенбург – военный походный лагерь из повозок.

11

Тебеневка – зимнее содержание скота на выпасе.

12

Шихан – холм.

13

Сажень – 2,1 м.

Караван в Хиву

Подняться наверх