Читать книгу Улыбайтесь, сейчас вылетит птичка - Владимир Качан - Страница 6

Легенда № 2. Несчастный белый офицер

Оглавление

Еще одна компания молодых людей. Несколько юношей и столько же девушек. Всем уже более-менее понятно, кто с кем будет, взаимные интересы определились, танцы и любовь – не за горами, уже скоро… Однако есть еще общепризнанное оружие массового поражения женщин – это лирические песни под гитару. Когда уже любовный зной сгущается над комнатой, за окном темнеет, но свет не зажигается; когда все начинают разговаривать вполголоса; когда случайно встречаются руки – и взгляд уходит от ее лица не так поспешно, а потом и вовсе нагло застревает в ее глазах, смущая, предлагая, обещая… то есть когда поле уже вспахано и даже засеяно, тогда остается только пролиться дождику – и все взойдет и зазеленеет.

Этот дождик (практически из слез) вызывается тем самым оружием массового поражения, песнями под гитару, отчаянным сантиментом исполнителя, невидного в общем-то мужчины, юноши, молчавшего до поры в углу. Он может петь даже плохо, но содержание подкупает. Все затихают. Всем начинает хотеться любви не простой, а возвышенной и поэтической; неизбежный предстоящий «разврат» облагораживается романсом; все будет для девушек не так досадно: одно дело, знаете ли, – не уважать себя за то, что отдалась первому встречному, и совсем другое – знать, что уступила романтическому порыву. Пусть все и не закончится настоящей, большой любовью – неважно: надо же ее искать, продолжать попытки, а сидя дома – разве что найдешь? Как поется в одной песне одной девушкой одному юноше: «Я другими тебя заменить не сумела. Видит Бог, я старалась, я этого даже хотела». То есть как она «старалась» и через скольких в это время прошла, можно только вообразить, однако не будем тревожить собственную фантазию, а просто почувствуем уважение к этим стараниям, к этому колоссальному объему работы и поймем наконец, что все это было не банальное б…во, а поиски счастья …

Этим оружием массового поражения автор тоже когда-то пользовался широко и беззастенчиво, но быстро перестал, решив, что это унижает его чувство собственного достоинства, что при этом любят вовсе не его, а его песни. А поскольку автор был горд и самолюбив, он не смог позволить себе попирать вот таким образом свою честь, перестал ездить в гости с гитарой и, наоборот, только злился, если его просили в какой-нибудь компании спеть. Вот тут, как правило, уже злилась компания, полагая со своей стороны, что он только капризничает и кокетничает. Автор к тому времени считал себя в этой области профессионалом, а какой профессионал любит работать в гостях? Врачи или адвокаты тоже ведь терпеть не могут, когда после пары рюмок к ним подсаживается кто-то и, начиная как бы издалека, с погоды, плавно переходит к тому, что, мол, странно, в последнее время у него вот тут что-то побаливает. «Что бы это могло быть?» – задает он вроде риторический вопрос куда-то в воздух и вроде бы и не ждет никакого ответа. И врач, тяжело вздохнув и отложив вилку, начинает консультацию. Так и тут, совершенно случайно в каждой компании где-то лежала гитара и наступал момент, когда все хотели послушать. Говорят, один раз, когда Высоцкому в гостях вот так же вынесли гитару и один пожилой дядечка сказал: «Может, вы нам все-таки споете?», Высоцкий спросил: «А вы по профессии кто будете?» «Я генерал». Тогда Высоцкий вполне логично предложил: «А может, тогда вы нам тут немного постреляете?»

Я же придумал свой ответ. Я говорил: «А где вы видели сталевара, который ходит отдыхать к родному мартену?» Но все равно обижались…

Однако многие мои знакомые не стеснялись почти до старости использовать гитару и песни только для того, чтобы овладевать девушками. Не без гордости отмечу – в том числе и наши с Филатовым песни. Когда я в студии записывал, например, песню «Провинциалка», ко мне подошел один из сотрудников и, нимало не смущаясь, поведал о том, со сколькими девушками ему удалось сблизиться благодаря этой песне. То сам, говорит, исполнял, то на магнитофоне оригинал заводил – меня, стало быть… Эффект был безошибочным, девушки млели, таяли и были готовы на все. Ни разу, говорит, отказа не было. Надо полагать, это был комплимент такой, это он песню так похвалил, что, мол, не надо крутить никакого порно, не надо поить крепкими напитками – спел, и все! Она (песня), мол, сама по себе – такой возбудитель, что-то вроде виагры, специально для женщин с развитым воображением. Ну как тут было не испытать законную гордость от того, что мы с Филатовым ухитрились сочинить такую сексуальную штучку, сами об этом не подозревая!..

А уж «народная» песня «Дневник прапорщика Смирнова», которую называли: кто – «Танька», кто – «Мы шатались на Пасху», – это вообще отдельный разговор.

Прапорщик Смирнов – кстати, персонаж, специально выдуманный для песни. Тот самый прапорщик, из белых…

Но если учесть, что мама автора музыки носит девичью фамилию Смирнова, что ее отец, а стало быть, мой дедушка, – тоже Смирнов и тоже из белых; что он перешел в свое время на сторону красных не по политическим соображениям, а по причине горячей любви к бабушке, которая была в противоположном лагере и служила в отряде Котовского; и при этом иметь в виду, что Филатов, когда пишет стихи про Смирнова, обо всем этом и понятия не имеет, то вся история с этой песней начинает приобретать уже личную и почти мистическую окраску. Кроме того, она сочинена с очевидным сочувствием к несчастному белому офицеру, который в бегах по всему миру не может никак забыть свою Таньку и свою поруганную отчизну, а это уже почти криминально в столице социалистического лагеря.

Кстати, о лагере: пишется, а затем поется этот монолог с лагерным надрывом, еще чуть-чуть – и пьяная истерика. И чего там только нет: и Танькино фото, которое он таскает с собой по всему свету, всхлипывая над ним в тяжелые минуты, и вскрытие себе вен холодной ночью, и мадьярская цыганка, и чахотка, и татарин Ахметка, проститутки и воры, шулера и князья – словом, весь джентльменский набор, использованный для того, чтобы песню слишком серьезно не воспринимали, чтобы она выглядела почти пародией. Все, кажется, было сделано для этого и пелось соответственно, но… нет! Конечный результат оказался обратно пропорционален задуманному: все ее стали принимать всерьез. Меня даже как-то вызвали в райком комсомола и деликатно посоветовали не петь ее публично, чтобы не портить себе биографию из-за такого пустяка. И я с тайной и трусливой гордостью несостоявшегося диссидента пообещал не петь. А-а! Чего там! У нас их еще полно! Тем более что от ее полублатного надрыва и самому как-то неловко. Однако ей, песне этой, мое мнение, авторство и даже предательство – были уже до фени; она прозвучала на нескольких концертах, была записана на магнитофоны и самостоятельно отправилась в дальний поход по Советскому Союзу, растлевая и развращая комсомольцев и других советских людей. Стала, короче, опять-таки «народной».

Время от времени она подавала о себе весточки. Уже лет десять, как я ее не пел и успел позабыть об ее существовании, когда меня разыскал один певец с просьбой: дать слова и ноты этой песни, чтобы ею попользоваться в ресторане, в котором он в то время выступал. Ни того, ни другого я дать не мог, потому что слова помнил лишь фрагментами, ну а ноты… Автор в принципе знал, что они существуют, знал даже, как их зовут – до, ре, ми и так далее, но в нужном порядке они располагались только у него в голове, а чтобы на бумаге – об этом и речи не было. Это вроде как – грамоте не обучен, но говорить умею… Но тот самый ресторанный певец авторов знал, поэтому сначала обратился к Филатову за текстом. Филатов стихи свои тоже помнил довольно смутно и отправил певца к другому первоисточнику, полагаю – чтобы только отделаться. Выяснилось, что напрасно гонял, второй автор тоже ему ничем не смог помочь.

А хотелось, потому что певец сулил за исполнение песни хорошие авторские отчисления.

Отчисления, читатель, – это просто деньги, которые соответствующее агентство переводит авторам за исполнение их произведений. А если произведение пелось в ресторане, это было особенно выгодно, так как процент отчислений шел от общей ежевечерней выручки ресторана. Сам процент обозначался цифрой ничтожной, но если прикинуть, от какого количества водки и бифштексов, получается много. То есть мы с Филатовым просто купались бы в деньгах!.. Если бы, разумеется, певец свое обещание выполнил и заносил бы наши фамилии в стандартный документ, именуемый «авторской рапортичкой». (Этот чудный термин, видимо, происходит от слова «рапорт».) Но он бы не выполнил…

Это выяснилось позже. Выяснилось, что он был высокоталантливым мистификатором и вдохновенным аферистом. Он всю свою жизнь соткал из мифов, которые сам про себя придумал, а потом в них поверил. Комплексов у него и в помине не было, он был феноменально, очаровательно бессовестен, что и помогло ему стать, если так можно выразиться, лидером белого движения в социалистической и постсоциалистической России. Он собрал коллекцию «белогвардейских» песен, дал им свое имя, и, конечно, «Дневник прапорщика» был бы ему весьма кстати.

Он пустил слух, что принадлежит к старинному русскому дворянскому роду, а его дед (князь или граф), будучи поручиком царской армии, яростно боролся против большевиков и орошал своей кровью поля гражданской войны. Поэтому, имея скромную еврейскую фамилию, он сменил ее на – как ему казалось – красивую и дворянскую, которая сама по себе звучала, как титул.

Туда прибавился еще и миф о том, что он сидел в тюрьме, потому что был правозащитником, узником, так сказать, совести, в то время как «узник совести» сел всего-навсего за попытку изнасилования. Короче, человек гениально переписал свою биографию, которая сама выглядела теперь как печальный и честный белогвардейский романс. Один миф нанизывался на другой с несокрушимой логикой, и все создавало совершенную картину, вернее – совершенный образ дворянина, пострадавшего за правду и честь от мерзкого социализма, но все-таки нашедшего в себе силу петь. И этот образ во время начавшейся «перестройки» оказался более чем уместен. Он, что называется, попал в струю…

Но тогда, не получив искомого, ушел певец последнего русского дворянства ни с чем, потопив, очевидно, досаду в своей «голубой» крови. Случай уберег тогда нашу с Леней песню, а то бы она теперь, уж точно, была даже не «народной», а именно его, ему принадлежащей.

Во второй раз эхо «Прапорщика Смирнова» докатилось до меня, когда я случайно увидел телепередачу «Нью-Йорк, Нью-Йорк», будто специально включив телевизор на реплике ведущего, что он, мол, получает упреки от телезрителей в том, что мало говорит о музыке, и сейчас тоже говорить о ней не станет, а лучше споет одну песню, которую знает со студенческих лет (это немудрено: он учился в том же Щукинском училище). И он спел… Угадайте с трех раз, что?.. Правильно, садитесь, пятерка вам…

Спето было под простой фортепьянный аккомпанемент и с элегической грустью. Из всего следовало, что он тоже авторов не знает и что, видимо, песня возвращается к нам из русской истории, а точнее – из братоубийственной войны 1918–1922 гг. Все бы было ничего, где-то он немного врал мелодию, где-то много; кое-где так, по мелочи, – слова, но вот одна его «вольность» вызвала во мне оригинальную смесь возмущения и смеха. Там в конце есть такие слова: «Мы же русские, Танька, мы приходим обратно, мы встаем на колени, нам иначе нельзя». «Обратно» – это в Россию, без которой, стало быть, не можем – вот что имелось в виду. Так вот, он спел совершенно другое: «Мы приходим в охранку». Вероятно, версия о том, что русские, оставшиеся на родине, обычно приходят в охранку, греет сердце русского эмигранта. Он еще раз убеждается в том, что правильно сделал, покинув такую Родину. А вялые приступы ностальгии можно залить помоями «охранки» (или КГБ), ее ужасами и предательствами. Однако, согласитесь, между русским эмигрантом первой волны и нынешним обитателем Брайтон-Бич есть некоторая разница, примерно такая же, как между графом Шереметевым и Семой с Дерибасовской. Но Семе тоже нравится, когда русские приходят в охранку. Тому Семе, который теперь на Брайтон-Бич и который тоже зовется там русским эмигрантом. Семе, который остался, такое и в голову не придет, что русские приходят в охранку, а вот Сема с Брайтона порадуется, что вовремя свинтил из России. Таким образом, горестный вокал ведущего по поводу того, какие же мы, в сущности, падлы, выглядел большим подарком для Брайтона и оскорбительно-забавной ошибкой для автора, в особенности – стихов.

Ну и наконец третий привет от этой песни, пустившейся в свое время в автономное плавание, мне передал мой приятель и тоже выпускник Щукинского училища – Гена Матвеев. Он рассказал о том, что сидел как-то раз в компании девушек и представителя одной знаменитой актерско-режиссерской династии (да что так застенчиво, в конце-то концов! Свои ведь люди, чего там!) – Рубена Симонова. А Рубен был внуком того самого Рубена, который принял театр после Вахтангова, а после него театр возглавил его сын – Евгений Рубенович, от которого и произошел тот самый Рубен, о котором речь; и если у Рубена будет или есть сын, он опять будет зваться Евгением, а внук – опять Рубеном… Понятно, да?.. Мне тоже не все понятно, но это не имеет значения …

Для рассказа имеет значение лишь то, что Рубен поет девушкам пресловутый «Дневник прапорщика»; поет, по словам Гены, с глубоким чувством, переходящим, как водится, в надрыв. Он использует песню как оружие массового поражения противоположного пола (об этом уже сказано выше, но пусть будет еще конкретный пример с конкретным человеком). Он поет, имея в виду стратегическую цель, «блицкриг», быструю победу над девушками, полный разгром их хрупкого душевного мира и последующее стремительное овладение, так сказать, материальной частью. «Надрыв» тут очень помогает. Он заставляет предположить в исполнителе «силу гнева, пламя страсти и уверенность в победе», а также настоящий мужской темперамент, которого, быть может, девушкам в тот момент недостает. Теперь «овладение материальной частью» уже не составит труда, оно произойдет легко и как бы само собой. Но тут Гена Матвеев портит погоду…

В наступившей после щемящего исполнения песни драматической тишине, в которой барышни, продолжая жалеть несчастного Смирнова и покинутую Таньку, уже готовы к любым вариантам, только не знают – как начать, нужен лишь повод, Гена совершенно некстати произносит: «Да-а! Все-таки молодцы Филатов с Качаном! Сочинили такую песню, а сами даже забыли про нее…»

Какой облом! Ну разве можно еще гаже и бестактнее! Разрушить с таким трудом установленную телепатическую связь между певцом-гипнотизером Рубеном и медиумами-девушками! Ведь если медиум висит между двумя стульями, достаточно лишь неосторожного слова, чтобы он рухнул на пол и очнулся. Вот и девушки уже с вполне трезвым недоумением смотрят на Рубена и Гену, ждут объяснения. Ну надо же! Плюнуть в колодец, из которого сейчас надо было водицы напиться! Уже, можно сказать, дело пошло… а он!.. Взял и вдруг хрюкнул. Испортил все! Мне не известно, спас ли Рубен положение, но попытку сделал (хотя, зная Рубена, думаю, что все-таки спас).

Став белым от (не только родового) негодования, Рубен сказал: «А при чем тут Филатов с Качаном? Эту песню спел когда-то моему деду один белый офицер, дед передал ее моему отцу, а отец – мне». То есть они по наследству не только имена передавали или театр, но и песни тоже, причем в контексте исторической мелодрамы. А если вдруг окажется, что авторы – вполне современные молодые люди, то это уж никуда не годится, это будет некрасивое разрушение красивой легенды. Поэтому допустить такое фамильная честь Рубена просто не могла. Интересно, пришлось ли ему потом отвечать на вопросы: мол, если это правда, если был у деда тот самый знакомый белый офицер, то что с ним потом стало, куда он делся, нашел ли свою Таньку? И если пришлось, то что он придумал, какими подробностями оснастил эту самую легенду № 2 про несчастного белогвардейского прапорщика?.. Если встречу как-нибудь, спрошу непременно…

И еще – здорово было бы нарядить его в костюм татарина Ахметки, меня – в форму прапорщика (можно и наоборот, это неважно), подыскать женщину лет тридцати на роль Таньки и сфотографироваться втроем. Потом поджелтить эту фотографию (будто бы от времени) и подписать на обороте выцветшими чернилами: «Таня Смирнова, Володя Смирнов, Ахмет. Париж, 1937 год». Был бы еще один виток легенды. Выкрал Смирнов Таньку из Советской России и увез в Париж, а перед этим нашел фамильные драгоценности, зарытые в подвале их старого дома, и стали они жить долго и счастливо. И улыбались бы они (вернее, мы) на фотографии. Не потому, что птичка, а потому, что счастье все-таки есть, и вот оно – на наших лицах!..

* * *

Теперь вы вправе спросить: и чего это он так много говорит о песнях, ставших «народными», несмотря на то, что сам не раз подчеркивал свое легкое и несерьезное к ним отношение? Похоже, у автора на сей счет проблемы… Мается небось от обиды и зависти, разъедают эти нехорошие чувства его слишком ранимую душу, успокоиться никак не может…

И хоть он и старается изо всех сил выглядеть на этих страницах честным и благородным, хоть и старается прикрыть срам собственного тщеславия рваным фиговым листком этакого автосарказма, мы все равно видим, что эти попытки тщетны. Да к тому же прискорбно типичны почти для всех авторов всех мемуаров: все в них хотят казаться лучше, чем они есть на самом деле.

Пришло время раз и навсегда разобраться автору с самим собой, причем здесь и сейчас.

Для чего мы вообще пишем, сочиняем, поем, рисуем? Чтобы любили, ценили, узнавали на улице? Было бы неправдой сказать, что это нас вовсе не интересует и к славе мы безразличны. Но это ли главное? Определять целью жизни то, чтобы тебя узнавали на улицах, – не слишком ли это мелковато? Во всяком случае, для человека, которому уже больше двадцати пяти лет…

Понимаю, в юности хочется как можно громче прокричать, что ты все-таки есть на белом свете. Ну а дальше-то, дальше?.. Посвятить всю жизнь тому, чтобы тебя любили миллионы людей, купаться в славе? Ездить на длинных лимузинах? И любой ценой этого добиваться? Если любят миллионы, то в этом есть что-то подозрительное, неправильное, потому хотя бы – что массовое. А массы так доверчивы, так часто становятся фанатами чего-то ложного и никчемного, так часто поклоняются кумирам, которых тут же быстро забывают; их так легко можно увлечь массовым опять-таки гипнозом, что они, массы, мыслят и чувствуют не индивидуально, а толпой, и потому почти всегда неправы.

Я тут не агитирую за элитарность, она для меня сомнительна. Я ее не чту, поскольку она обычно выглядит как невралгические спазмы забытых и непризнанных интеллигентов. Я о том, что каждый должен идти своей дорогой – нравится это массам или нет. И в этом вопросе авторитетных единомышленников у меня – навалом! Даже тысячи лет тому назад! Вот совсем древнегреческий философ Сенека: «Я никогда не стремился угождать массам, ибо то, что понимаю я, – не нравится массам, а то, что нравится массам, – непонятно мне».

А вот 150 лет тому назад великий русский композитор Чайковский писал, что имел недавно беседу с писателем Львом Толстым, который «совершенно убедил меня в том, что тот художник, который творит, стремясь угодить публике, – не вполне художник. Его творения непрочны, их успех – эфемерен».

Когда я наталкиваюсь вдруг на такие высказывания, то гордо думаю:

«Ага-а! Значит, я прав, значит, я не один такой. Вон какие люди рядом!»

А потом думаю: «Ну конечно, им-то легко говорить такое, уже будучи суперпопулярными». И затем меня осеняет: ведь они стали такими именно потому, что шли своим путем, несмотря на то, что поначалу было, наверное, трудно не поддаться искушению нравиться даже тем, чей вкус в глубине души презираешь. Они не следовали за модой, они ее сами создавали, они носили не то, что все, а только то, что им, как они сами считали, идет, то, что им – к лицу!

Однако тут надо помнить, что гордая слава слишком гордого художника нередко догоняет его уже за финишной чертой. И если его бесит даже намек на холуйство, если его независимый ум и талант возмущает любое панельное ерзание перед (под) клиентом, он рискует при жизни остаться непризнанным.

Но и у слишком гордого художника есть шанс прижизненно быть услышанным и понятым.

И если выпадет ему счастливая карта, то на него обрушится такая слава, его так пылко возлюбят вдруг народные массы, что ему самому станет неудобно. Вот такая популярность, наверное, стоит того, чтобы о ней позаботиться. Хотя он скорее всего и заботиться-то не будет, будет делать честно то же и так же. А славу он как бы и не заметит, будет относиться к ней легко и шутливо, с оттенком недоумения: со мной ли это происходит?.. При условии, конечно, что художник не только гордый, но и умный.

Вот Пушкин, например… Пишет письмо жене: «Знаешь ли ты, что обо мне говорят в соседних губерниях? Вот как описывают мои занятия. Как Пушкин стихи пишет. Перед ним стоит штоф славнейшей настойки. Он – хлоп стакан, другой, третий – и уж начнет писать! Это слава!»

Наоборот: переоценивать славу или просто популярность – совсем не полезно, особенно теперь, когда она напрямую зависит от изменчивой конъюнктуры рынка.

Знаете, кстати, почему Задорнов, о котором речь еще впереди, так долго популярен? Он конъюнктуру рынка математически точно вычисляет, он ее знает, как мало кто. А если чего и не вычисляет, то интуитивно чувствует; он сегодня знает то, над чем будут смеяться завтра. И его чутье в этом смысле, по-моему, иногда удивляет его самого.

И еще раз о цене славы и о том, чтобы правильно к ней относиться, чтобы уж совсем нормально…

Крутили одно время по ТВ со страшной частотой один и тот же клип известной русской певицы из Америки. В нем снимался артист Борис Щербаков. И вот как-то раз звонит он мне и жалуется: «Ну ты смотри, что делается! Я народный артист, работаю во МХАТе, играю там главные роли, у меня полно больших ролей в кино, и что ты думаешь? – меня встречают сейчас на улице, узнают, улыбаются и спрашивают: «Простите, это не вы случайно снимались в клипе Любы Успенской «Карусель»?» Ну?! Скажи, стоило всю жизнь работать ради этого?..»

Потом «Карусель» исчезает с телеэкрана, и некоторое время народные массы в упор не видят Борю Щербакова… до тех пор, во всяком случае, пока опять же на ТВ не появится повтор фильма, в котором он играет, «Воры в законе» там или еще что-нибудь…

Ну да Бог с ней, с этой темой, оставим ее…

Помните, сколько-то страниц назад, в связи опять-таки с песней «Дневник прапорщика Смирнова», я упомянул о маме, имевшей ту же девичью фамилию, и о бабушке, воевавшей в отряде Котовского. Так вот, о бабушке, Полине Ивановне Смирновой, мы сейчас и поговорим. Фамилию бабушка получила, сочетавшись браком с офицером белой армии Смирновым, инженером по образованию, который потом сгинул без вести где-то в песках Средней Азии в далеком от нас 1926 году.

Мое упоминание о ней – лишь повод для рассказа. Причина же – в другом. Дело в том, что я обещал бабушке, что когда-нибудь напишу про нее. Обещание было дано сгоряча, мне было тогда восемнадцать лет, и я хотел быть только артистом и никем более. Но, видимо, глубоко в подсознании таилось некое пред-предчувствие, что когда-нибудь я сяду за письменный стол и задумаюсь над чистым листом бумаги. Поэтому, еще живя в Риге, я записал кое-что с бабушкиных слов. И вот что странно – эта ученическая тетрадка сохранилась, не потерялась при многочисленных переездах. Когда я вдруг случайно ее нашел, то в который раз понял, что ничего «случайного» не бывает. Бабушка, чью могилу уже и не найдешь на одном из рижских кладбищ, должна обрести вторую жизнь, ожить вновь хотя бы на этих страницах, написанных ее внуком, в его литературных опытах по оживлению фотографий. Если теперь ясновидящие по фотографии лечат, я пойду дальше, я попробую оживить.

Вот передо мной та старая тетрадка и бабушкино фото на листе плотной, толстой бумаги, почти картона. Она там в какой-то шубке, круглой шапочке и на лбу – диадема. На бижутерию не похоже, видимо, бабушкин облик – результат выхода замуж за дворянина; диадема носит черты чего-то фамильного и дорогого. Смирнова можно понять, на фотографии – красавица, звезда немого кино, фрейлина из свиты последней императрицы – кто угодно, только не простолюдинка, которой она и была на самом деле.

Взял Смирнов за себя красавицу из народа, нарядил, приодел, и получилось то, что на фотографии. Вглядываюсь я в ее совсем еще молодое лицо и шепчу ей туда, в ее «далеко»: «Бабушка, я делаю то, что задумал; слушай теперь балладу про себя – то, что ты рассказала и что потом из этого вышло…»

Улыбайтесь, сейчас вылетит птичка

Подняться наверх