Читать книгу «Срубленное древо жизни». Судьба Николая Чернышевского - Владимир Кантор - Страница 7

Глава 2
Отец и сын, или «Надежда русской церкви»

Оглавление

В автобиографических заметках в опубликованной посмертно «Повести в повести», называя себя Эфиопом, НГЧ так описывал себя: «БИОГРАФИЯ И ИЗОБРАЖЕНИЕ ЭФИОПА. Я родился в Саратове, губернском городе на Волге, 12 июля 1828 г. До 14 лет я учился в отцовском доме. В 1842 г. поступил в низшее отделение (риторический класс) Саратовской духовной семинарии и учился в ней прилежно. В 1846 г. поступил в императорский СПБургский университет, на филологический факультет. Был прилежным и смирным студентом, потому в 1850 г. получил степень кандидата. По окончании курса поступил преподавателем русского языка в…

Кажется, впрочем, это несколько сухо. Не надобно ли мне изобразить себя более осязательными чертами? – Можно.

В настоящее время (осень 1863) мне 35 лет. Рост мой 7 ¼ или 7½ вершков. Цвет волос – русый; в детстве, как у многих поволжан, был рыжий. Лицом я некрасив. Глаза у меня серые.

Довольно, я полагаю». (12,134–135). Это своего рода само-эпитафия.

Замечательное свойство мыслителя – самоирония. Описывая свой смех (в романе «Пролог) с «пронзительными и ревущими перекатами», он завершает иронический портрет героя: «Мелодичности своих рулад он нисколько не удивлялся, но решительно не понимал и сам, как это визг и рев выходят у него такие оглушительные, когда он расхохочется. Обыкновенным голосом он говорил тихо, и пока он не начинал, по забывчивости, давать волю своей глотке, никто бы не мог ожидать, что он перекричит и петуха и медведя». В России таким смехом, кроме Чернышевского, обладал еще только Владимир Соловьёв, столь же иронически способный описать себя. Да и Чернышевского высоко ценивший. Вот его автоэпитафия:

Владимир Соловьёв лежит на месте этом;

Сперва был философ, а ныне стал скелетом.

Иным любезен быв, он многим был и враг;

Но без ума любив, сам ввергнулся в овраг.

Он душу потерял, не говоря о теле:

Ее диавол взял, его же собаки съели.

Прохожий! научись из этого примера,

Сколь пагубна любовь и сколь полезна вера.


И это при весьма высоком осознании у обоих своего призвания, о чем и посторонние говорили им не раз. Но только самоирония позволяет человеку такого масштаба не потерять ясность ума. Почему, однако, «эфиоп»? Тут вижу, по меньшей мере, два объяснения. Во-первых, эфиоп – это чернокожий, т. е. отличный от «белой кости» высшего общества, дикий, простодушный, почти индеец, если вспомнить Вольтера. Напомню, что книги просветителей в семинарии были, на них, скажем, воспитывался Сперанский. Во-вторых, как все знали, эфиопом был великий Пушкин, не очень признанный при жизни. Иными словами, протягивается ниточка между автором и родоначальником русской литературы.

Но как он стал «эфиопом»? Вряд ли он таким родился.

Родился он в Саратове. Но многие рождались в Саратове. Эфиопами они не стали. Добавим еще строчку из самопризнания «эфиопа»: «До 14 лет я учился в отцовском доме». Это уже горячее. Что за дом? И что за отец? Кто учил «эфиопа»?

* * *

Всегда отец священен в моих глазах

(Чернышевский, I, 38)

Взаимоотношения отца и сына в контексте христианской парадигмы являются важнейшим показателем возможностей данной культуры к творческому развитию, шанс на это развитие или показатель краха культуры в случае разрыва этих отношений.

«Отцы и дети» не случайная тема русской классической литературы. Почему не случайная?

Долгое соприкосновение, даже долгое совместное проживание с кочевой, нецивилизованной степью (столетия татарского господства!) родило своеобразный симбиоз, который предопределил весьма серьезное различие в российском варианте взаимоотношения «отцов и детей» от варианта западноевропейского. Различие это – в невероятной остроте конфликта поколений в России, намного превышающего конфликтность западноевропейскую. Это различие прекрасно видно из сравнения двух классических произведений западноевропейской и русской литератур, давно уже признанных вершинными в мировой культуре – «Гамлета» Шекспира и «Братьев Карамазовых» Достоевского.

Сравнение это не надуманное, уже в самом романе русского писателя не раз звучит сопоставление двух типов отношения к жизни – гамлетовского и карамазовского. Все они даны в репликах персонажей, но значит это, что сам Достоевский предлагает нам меру и тип для сравнения. Приведем одну из этих реплик (из обвинительной речи прокурора): «Может ли Карамазов по-гамлетовски думать о том, что там будет (т. е. в загробной жизни. – В.К.)? Нет, господа присяжные, у тех Гамлеты, а у нас еще пока Карамазовы!»

В чем же разница?

Начнем с отцов. Отец Гамлета, король, о нем Горацио: «Его я помню; истый был король». Отец братьев Карамазовых, старик Карамазов, при первом же своем появлении на страницах романа замечает о себе, что «точность есть вежливость королей». На реплику своего родственника: «Но ведь вы по крайней мере не король» – тут же шутовски отвечает: «Да, это так, не король. И представьте… ведь это я и сам знал, ей-Богу!» То есть перед нами два отца – король и шут, даже не претендующий быть королем, хотя и намекающий (для читателя) на возможность подобного сближения.

Отношение детей. Гамлет об отце: «Он человек был, человек во всем; // Ему подобных мне уже не встретить». Он не может расстаться с отцом, хотя тот мертв: «Отец!.. Мне кажется его я вижу… В очах моей души». Сам облик отца говорит Гамлету о божественной сотворенности человека: «Поистине такое сочетанье, // Где каждый бог вдавил свою печать, // Чтоб дать вселенной образ человека». Смерть отца – для него почти космическая катастрофа: сюжет трагедии – месть за отца. Дмитрий Карамазов отца иначе, чем «псом» и «Езопом» не называет. Езоп в его словоупотреблении значит шут и «урод». Про отца он восклицает: «Зачем живет такой человек!.. Скажите мне, можно ли еще позволять ему бесчестить собой землю». То есть уровень тоже вполне космический, хотя и с другим знаком, поэтому кричит он отцу: «Проклинаю тебя сам и отрекаюсь от тебя совсем…» Это прямое отличие от Гамлета, чувствующего себя продолжением отца. Сам облик отца Карамазова вызывает у его сына негативно-уничтожающие чувства: «Может быть, не убью, а может, убью. Боюсь, что ненавистен он вдруг мне станет своим лицом в ту самую минуту. Ненавижу я его кадык, его нос, его глаза, его бесстыжую насмешку. Личное омерзение чувствую». Не отстает от него и брат Иван в своих «родственных» чувствах, замечая об отце и брате Дмитрии: «Один гад съест другую гадину, обоим туда и дорога!» В конце концов, незаконный сын старика Карамазова Смердяков убивает отца. Но весь роман – о степени вины каждого из братьев в этом отцеубийстве.

Пожалуй, более других русских любомудров задумывавшийся об этой проблеме Николай Федоров писал: «Нигде антагонизм молодого с старым не дошел до такой крайности, как у нас»[23]. Отчего так?

И везде ли так было? Во всех ли слоях?

23

Федоров Н.Ф. Сочинения. М.: Мысль, 1982. С. 77.

«Срубленное древо жизни». Судьба Николая Чернышевского

Подняться наверх