Читать книгу Шорохи и громы - Владимир Константинович Арро - Страница 8

Материя жизни
По первому зову

Оглавление

Получение первой в жизни крохотной квартирки в «доме с грифонами» на углу улиц Куйбышева и Чапаева, пробудило в нас с женой самую жгучую в молодости потребность: общаться с друзьями. Жажда общения была так велика, что мы поначалу собирали у себя самую разношерстную компанию, по десять гостей кряду, нимало не заботясь, будет ли им интересно друг с другом. Бывало, за одним столом сходились и мои школьные друзья Лёня и Эдик, и молодой писатель Валерий Попов с женой Нонной, и доцент из Герценовского Володя Альфонсов, и Гена Моченков с Алешей Изюмовым. Музыкальным фоном, на котором проходили эти праздники (как, впрочем, и будни), были песни Пита Сигера и Джоан Байес, или негритянские «спиричуэлс», или симфо-джаз Рея Кониффа. Туристская и прочая самодеятельная песня в доме не прижилась, ценилась музыка, а не текст. Особо тешилось моё тщеславие, когда мой новый друг, гитарист Гена Моченков, брал свою шестиструнку и самозабвенно играл Баха и Генделя. Заводилой и провокатором интеллектуальных бесед был второй новый друг, язвительно-ироничный Алеша Изюмов.

Вообще проблема друзей занимала тогда в моей жизни непомерно большое место, более, чем семья. Я мечтал о мужском братстве, где все приходили бы друг к другу на выручку, не считаясь ни с чем, по первому зову, где женщина одного была бы святыней для другого, где друзья всегда правы и пользуются неограниченным кредитом доверия. Всё шло, конечно, от «трех товарищей» Ремарка. На это накладывался мой собственный романтический максимализм, и подобная этика дружеских отношений для меня действительна по настоящее время. Может быть, именно из-за этого я остался к старости почти без друзей.

Появление в моей жизни новых персонажей – Алеши Изюмова и Гены Моченкова – всколыхнуло надежду на святой мужской союз, и я отдался ей со всем жаром. Впрочем, союз так и продолжал жить в моем воображении – это были не слишком совместимые друг с другом люди.

Изюмов был порывист, многоречив, ироничен. Его манеру поведения, способ мыслить и выражать мысль вслух, едва заметно окрашивала болезнь. Речь его всегда образная, страстная, порою, правда, теряющая ясность, увлекала и завораживала меня, увязшего в трясине канцелярита. (Я работал тогда директором вечерней школы). В ее потоке можно было уловить немало свежих, нестандартных, а то и крамольных идей, но, в общем, это было словоизвержение душевно нездорового человека. Болен он был и физически. Когда-то, в минуту совсем уж нестерпимого разлада с жизнью, он выстрелил в себя из охотничьего ружья. Его спасли, но удалили несколько ребер. Он жил на инвалидную пенсию, иногда прирабатывал.

Мать его, или, как он говорил, «маменька» была удивительным существом. Она никогда нигде не работала и вечно была в долгах. Полдня она полеживала в постели с каким-нибудь увлекательным чтением, вставая затем только, чтобы выпить кофе и «закусить», а к вечеру, оживленная, молодящаяся, начинала собираться и прихорашиваться, чтобы идти в Выборгский дом культуры, в театральную студию. Что-то она там играла. У нее было еще двое детей – сын и дочь, все от разных мужей, уже послевоенных. Она мечтала, чтобы дочь ее поступила в оперетту, и похвалялась гостям: «– У нее замечательно «каскад» получается! Неля, покажи «каскад»!» Но дочь стеснялась.

Алеша добродушно посмеивался, трогательно заботился о «маменьке», давал ей деньги для уплаты долгов, но она их тут же тратила. Иногда, правда, она спохватывалась – каялась, плакала, развивала бурную деятельность по хозяйству. Но потом снова затихала в своей спальне с романом. Жили они в заводском деревянном доме неподалеку от Арсенальной набережной, занимали второй этаж. Готовили на керогазе, топили дровами. Здесь Алексей с «маменькой» пережили и блокаду. По-моему, быт их с тех времен мало изменился, разве что с голоду не помирали.

Мне хотелось сделать для него что-нибудь, что облегчило бы ему жизнь. Я познакомил его со своим приятелем Николаем Лянцбергом, главным врачом детского санатория в поселке Колчаново, и тот взял его на несколько месяцев к себе, оформив на какую-то должность. Давал я ему и деньги, когда они были. А когда не было, в лепешку разбивался, чтобы достать. Свой первый серьезный литературный гонорар за рассказы в альманахе «Молодой Ленинград» я поделил с друзьями.

«– Подождите, – говорил Изюмов, – я вас еще буду кормить черной икрой и поить коньяком в «Европейской»». И как ни странно, свое обещание сдержал. Вскоре он поступил на философский факультет Университета, на вечернее отделение. Вскружил голову одной студентке моложе себя лет на десять и сделал ей предложение. Она его приняла. Родители этой милой и скромной девушки жили в Мурманске. Узнав о помолвке, они приехали. При виде жениха, долговязого, со впалой грудью и болезненно нервным лицом, они слегка приуныли. Но познакомившись со всей нашей компанией, пришли в себя и свадьбу сыграли с северным размахом – в ресторане «Крыша», что в «Европейской» гостинице. Были и коньяк, и икра.

Скромный, застенчивый Гена Моченков терялся в присутствии Изюмова, совсем стушевывался. Между ними было сказано едва ли несколько слов. Они уживались лишь у меня в душе. Но когда Геннадий брал гитару и играл почти весь классический гитарный репертуар, Алексей покорно смолкал и внимал с удивлением вместе со всеми. Геннадий был музыкант-самородок. Ничего он специального не заканчивал, шел в музыке, как и вообще в жизни, по наитию (какой-то заезжий итальянец поставил ему руку), карьеры принципиально не делал, был до крайности неприхотлив и нелюдим. Это меня в нем пленяло, но и вызывало протест, легкое раздражение. «– Что же ты делаешь, – выговаривал я ему, – тебе от Бога дан талант, надо сделать усилие, пойти на конкурс, нельзя же всю жизнь сидеть в яме». Он играл в оркестре БДТ, кстати, в одно время со скрипачом Юрием Темиркановым.

Впрочем, знатоки и коллеги его ценили, устраивали ему записи на радио, они и сейчас иногда звучат. Театральные оркестранты вслед за Геннадием приходили пораньше, чтобы в пустом театре поиграть для себя. Через усилитель Бах и Гендель звучали, как в церкви. Солировал Геннадий.

Усилия он так и не сделал. Это понятие не входило в его философию жизни. У него был паралич воли, человекобоязнь и неодолимая тяга к вольному созерцанию. Его любимым занятием было сидеть у себя на Лиговке у топящейся печки и смотреть на огонь. Или бродяжить вдали от людей. Одно время мы встречались чуть ли не ежедневно, вместе путешествовали. Жил он с матерью, которую называл «матушкой», и относился к ней едва ли не более заботливо, чем Алексей к своей «маменьке». Она попивала, на фабрике у нее из-за этого случались неприятности, и он ходил их улаживать.

Мои новые литературные знакомства, а затем и переезд в Купчино сделали наши встречи реже. Геннадий женился на женщине с двумя детьми и достойно отбивал натиски мужа-алкоголика. Жена работала мойщицей вагонов в трамвайном парке. Он стал больше пить, водка принесла какой-то недуг, потом инвалидность, и он расстался с гитарой. А скоро и жизнь оставила его.

Алеша же сам ушел из нее, по собственной воле. Все-таки между ними было что-то общее – оба как будто шагнули со страниц романов Достоевского. Оба из петербургских трущоб, из выродившихся семей, впавших в грех. И тот и другой опробовали на себе пределы человеческого своеволия, обоих неудержимо тянуло к краю. Внутреннее их подполье было сложнее, драматичнее, чем мне тогда представлялось.

Шорохи и громы

Подняться наверх