Читать книгу Автопортрет художника (сборник) - Владимир Лорченков - Страница 5

ЦЕЛЬСЯ ЛУЧШЕ

Оглавление

– Целься лучше, – сказал он и поправил мне локоть.

Мы лежали в болотном раю. Не будь я занят, я бы непременно оглянулся, чтобы восхищенно присвистнуть. Это было красивое место. Заброшенное стрельбище, на котором еще немцы расстреливали белорусских партизан, а потом белорусские партизаны расстреливали немцев. А потом оставшихся расстрелял НКВД, а уж тех – МГБ, а оставшихся подчистили из КГБ, ну и так далее. Тем не менее там было очень красиво. Заброшенная поляна посреди красивейшего леса. Настоящего северного леса, а не той чепухи, которую в странах поюжнее выдают за лес. Поляну окружали настоящие огромные ели. Они действительно смыкались где-то там, наверху. Неподалеку было несколько огромных полян, покрытых ковром голубики, ежевики и всякой другой сраной ягоды, которая у них там растет, и ее можно собирать тоннами. На нашей поляне – давно выровненной, но лет пятьдесят приходившей в негодность – кое-где были бугорки земли. До сих пор надеюсь, что не могилы. Но уверенности нет. Итак, бугорки. Я лежал на одном из них, на подстеленной плащ-палатке. В руках у меня была винтовка ТОЗ.

– ТОЗ? – спросил я, когда только увидел ее.

– ТОЗ, – сказал он. И расшифровал: – Тульский оружейный завод.

– Можно называть ее тозовка? – спросил я его.

– Называй как угодно, – ответил он, – научись только ей пользоваться.

И, подумав, добавил:

– Можешь распространить этот принцип на все в жизни.

Ладно. Я распространил. Винтовка была удивительно красивой и даже какой-то… стройной. Я все смотрел и смотрел на нее и ждал выходных, когда мы сможем отправиться на заброшенное стрельбище, чтобы научиться стрелять. Конечно, научиться стрелять из винтовки. Из пистолета Макарова я уже неплохо стрелял. И даже «калашниковым» пользовался недурно, хоть он и был еще тяжеловат для меня. Но, когда отец брал меня на стрельбище, я стрелял лучше любого новичка. Ну или новобранца, как они их там в армии называют. Тем не менее «калашников» я не любил, он был еще слишком тяжелый, и я иногда обжигал руки, забывая, что за металлическую часть браться нельзя. Да и в стрельбе очередями было что-то нечестное.

Зато мелкокалиберная винтовка была идеальным оружием для меня, десятилетнего пацана.

Я вздохнул, медленно выдохнул и сосредоточился на мишени. Металлическая коробка от патронов. Грязно-зеленая, как и все в армии. От снарядов и ящиков, из которых нам при переездах вечно сколачивали столы и стулья и в которых мы с братом, будучи поменьше, прятались, – до формы. Само собой, это неспроста было. Таким цветом мы должны были обмануть силы противника.

– Дьявол! – сказал я, промазав.

– Повтори и будь внимательнее, – сказал отец.

– И не ругайся, – добавил он, – это не прицелит лучше.

Мы были спокойны. В обычных условиях за ругань полагалось наказание. В трех случаях ругаться было можно. Если у тебя сорвалась рыба – а она иногда срывается; если очень больно – и в больнице, куда меня привезли с ожогами лица, которые я получил, бросив в печку полкило артиллерийского пороха, я поразил словарным запасом весь медицинский персонал; и если ты промахнулся – а я сейчас промахнулся.

– Целься лучше, – сказал отец.

И поправил мне локоть. Я вдохнул и выдохнул несколько раз и прицелился невероятно точно. Но этого было мало. Мало прицелиться. Я стал внимательно глядеть на мишень, на эту коробку железную. И вот постепенно Оно пришло. Все вокруг, что мы замечаем своим не всегда нужным в такие моменты боковым зрением, расплылось. И перестало быть. Все вокруг потемнело. Как в подзорной трубе. Темнота, кусочек света, а в нем – как на блюдце – коробка от патронов грязно-зеленого цвета.

– Получилось? – донесся голос отца.

Донесся, потому что во время этого пропадают и звуки. Ладно. Если бы я мог, я бы кивнул. Но я не мог. Тело было расслабленным, но собранным. Это удивительно, но это действительно так. Когда я стал постарше и отдал обычную дань перестроечного пацана увлечению карате, мне все про это объяснил тренер. Ну или сэнсэй, как они сами себя называли, придурки чертовы. Он сказал мне, что в наивысший момент расслабления и приходит невероятная концентрация. Еще он много чего сказал, я, честно говоря, не запомнил. Было что-то про «дао», «ши», «чи» и тому подобную чушь. Отец отнесся к этому, как и к любому тайному Знанию, с юмором.

Наконец я словно нехотя – но палец шел ровно, – спустил курок.

– Звяк, – сказала мишень.

– Бам, – сказал, довольный, я, потому что уже видел, что попал, и как.

Мы отложили ружье, встали и пошли к коробке.

Отверстие было ровно посередине. Папаша подбросил ее в руке. Странное чувство, сказал я ему. Какое, спросил он. Мне словно хотелось уснуть, после того, как я спустил курок, и волнения не было. Это потому, что ты знал, что попал, сказал он. Вернее, уже знал, что попадешь. Точно, сказал я.

После того, как пропало все, кроме мишени, я уже знал, что все равно попаду. Так что дальнейшее могло быть, а могло и не быть. Это как знать, что ты все равно побьешь соперника, и уже не волноваться. Здорово. Мне понравилось.

Вот видишь, сынок, сказал он мне.

Главное – это прицелиться.

Сапоги у него были огромными.

Как-то я даже ночью специально встал, прокрался по коридору той коммуналки, где селили офицеров, еще не получивших жилья, к месту, где стояли сапоги – сапоги были у всех, но у моего отца были самые большие, потому что он был самым крепким, широким и сильным, – чтобы их померить. Лет, кажется, в семь. Я попробовал надеть их. Ничего не получалось. Я пыхтел, сопел, но сапог доставал мне до бедра и мешал ходить. Разве что сунуть в один сапог две ноги? Но тогда все это теряло смысл. Ладно. Я с сожалением отложил эти начищенные до блеска – он их драил сам, даже нас не просил – великолепные сапоги и побрел в комнатку, где мы спали с братом, а за ширмой – родители. Но, конечно, спросонья ошибся. И долго с недоумением глядел на какой-то голый зад, раскачивавшийся прямо передо мной. Потом над задом наклонилась голова. Это была наша соседка, молодая жена какого-то лейтенанта. Она, как я понимаю теперь, спала голой, встала попить водички ночью, тут в комнату и завалился я.

– Мальчик, ты что, подглядываешь за тетеньками?! – взвизгнула она.

Я испуганно молчал. Меня испугала даже не перспектива скандала. Меня подавила ее задница. Огромная голая женская задница, которую я видел так близко впервые в жизни. Если бы я хоть что-то понимал в этой жизни, то открыл бы тогда шампанское. Но вина не было. Был зад и визгливая голова над ним.

– А-а-а-а! – истошно заорал зад.

Я шмыгнул из комнаты, бросился в нашу и скрутился под одеялом рядом с братом. Тот, счастливец, даже не проснулся. Но замять дело не получалось. Задница поорала, включила свет, проснулась вся коммуналка, в том числе и родители. И я был с позором поставлен на табуретку на всеобщее обозрение.

– Ты просыпаешься по ночам, чтобы подглядывать за тетями, – горько сказала мать.

– Нет, – сказал я.

– Смотри мне в глаза, – сказала она.

– Смотрю, – сказал я и стал делать так, чтобы зрачки задрожали, тогда ты ничего не видишь, хотя вроде смотришь в упор.

– Ты подглядываешь за голыми тетями, – сказала она.

– Да нет же, – сказал я.

И получил пощечину.

– Какой позор, – сказала она.

– Я не думаю, что у мальчишки в мыслях такое было, – сказал отец.

– Может, во сне заплутал, а тут эта голая… бегает, – сказал он.

– Кстати, чего это она голая бегает? – спросил он.

Мать посмотрела на него неодобрительно. Отец снял меня с табуретки и велел ложиться спать. Брат так и не проснулся.

В следующем месяце мы переехали в какую-то дыру, которая была в сто раз дыристее той дыры, в которой мы жили раньше. Из дыры в дыру. Так было принято. Дыры назывались гарнизонами. Этот располагался где-то между южной и северной широтой, о которых я и понятия не имел, знаю только, что до Китая было рукой подать, зимой столбик термометра опускался до минус сорока, а летом поднимался до плюс сорока. Там текла какая-то река, которая называлась… – о-о! я наконец-то забыл ее! слава тебе, Господи, – а местные жители были помесью аборигенов и ссыльных каторжан. Их называли гураны.

Они пили водку, совокуплялись и убивали друг друга за щепотку соли.

Как же называлась эта дыра? А, вспомнил. Забайкалье! Да и название реки я вспомнил. Шилка. Это название – как и список всех этих дыр несчастных – будет преследовать меня на смертном одре.

Конечно, нас не ждали.

Конечно, для нас не было жилья, хотя правительство посылало нас в эту дыру еще с полгода назад. Неужели за полгода – коль скоро вы решили послать куда-то офицера с его семьей – нельзя было приготовить хотя бы угол несчастный? Но нас не ждали. НИКОГДА.

Первые четыре дня мы жили в местном клубе офицеров, прямо в холле. Нам с братом дали по креслу – нет, не раскладному, обычные кресла, если свернуться, можно спать, только ноги затекают и болят, – а родители спали по очереди на половинке дивана, которая в клубе этом была вроде как диван. При этом отец ходил на службу.

– Неужели ты не можешь ничего сделать? – спросила на пятый день мать.

– Что я могу сделать? – спросил он, надевая свои огромные сапоги.

– Помогите-ка с ремешками, – попросил он нас, подмигнув.

Мы с братом занялись любимым делом: поправлять и протягивать ремешки всей этой кожаной сбруи, которая его обвивала, как жалкие сраные лианы – могучее дерево. Папаша был огромен. У него и сейчас рука как три моих, а я ведь уже лет пять как прописался в зале. А тогда… Тогда он был просто человек-гора. Мы поправили ремешки человеку-горе, и тот потрепал нас по головам. Мы были счастливы.

– Что, трудновато? – спросил он нас.

– Нет, нет! – сказали мы, глядя на него с обожанием, до слез обожанием, лишь бы не выглядеть нытиками в глазах этого человека.

Неудобства… Да мы бы под поезд оба кинулись, если бы он подмигнул и попросил. Мы бы в пропасть прыгнули, чтобы ему понравиться.

– Ничего, – сказал он, – обустроимся, постреляем…

На следующий день он взял хорошее немецкое ружье – охотничье, еще дедом купленное – и пошел к штабу. Встал возле него и стал стрелять в ворон, или кто у них там, в Забайкалье этом, за крыс играет в воздухе.

– Ты что делаешь? – спросил какой-то чудак из штаба.

– Стреляю ворон, – ответил папаша и выстрелил прямо у чудака над головой.

Все могло бы закончиться для отца плохо, но сверху и в самом деле упала ворона.

Назавтра нам выделили комнату.

– Скажешь ей: эй, тетя, глядите, вот ваша писька! – сказал мне брат.

– А потом? – спросил я.

– А потом суп с котом, – сурово ответил он.

– Потом деру даем, и все, – объяснил он.

– Значит, тетя, вот ваша писька? – спросил я.

– Тетя, вот ваша писька, – подтвердил он.

– Ладно, – сказал я.

И с сомнением поглядел на рисунок на снегу. Кружок, разделенный палочкой. Разве так должна выглядеть писька у тети? Впрочем, неважно. Нас окружала малолетняя братва – человек десять – от четырех до семи лет. Брат был чем-то вроде мозгового центра этой шайки. Мы делали все, что только нельзя было делать, но брат всегда выходил сухим из воды. Рубашка у него была чистая, сам он невозмутим, и манеры у него – аристократические. Никто и заподозрить не мог, что именно этот ангелочек разрабатывал план ограбления военного склада, а ведь оно удалось! Обманув часовых, мы по братовой схеме украли больше ста противогазов, которые носил весь гарнизон. Именно брат подбил нас на то, чтобы насобирать немецких патронов на старых стрельбищах и попробовать стрелять ими из игрушечных пушек, причем все сработало – после чего в гарнизоне с полчаса стояла стрельба, никто не погиб чудом, а какой-то политрук даже обгадился от страха в буквальном смысле.

И это были не самые яркие подвиги моего брата.

Но доставалось всегда нам.

– Итак, – сказал братишка бархатным голосом британского джентльмена.

– Ладно, – сказал я.

Все сыпанули в подъезд. Я дождался, пока мимо пройдет какая-то тетка из магазина для военных – кажется, «Военторга», – и крикнул:

– Тетя, вот твоя писька!

И бросился наутек. Позже брат сказал мне, что я не совсем верно следовал тексту. И что «тыкать» взрослым нехорошо. Надо было крикнуть: ВАША, – укоризненно сказал он. Что за манеры, качал он головой. Но то позже. В тот момент я смывался. Но, конечно, запутался в зимней одежде и упал. Тут она меня и настигла.

– Я ужасно беспокоюсь, – нервно сказала мать, когда скандал был уже позади.

– Сейчас… и тот случай в коммуналке, – сказала она, кусая губы.

– Мальчик идет по плохому пути! – сказала она.

– Это как? – спросил отец, посмеиваясь.

– Он слишком… чувственный, – сказала она.

– А? – спросил он.

– Он… озабоченный, – сказала она шепотом.

– Это я виновата, – сказала она.

– Брала его в женскую баню до трех лет, – сказала она, – вспоминаю теперь, какими глазами он на них на всех смотрел и как они жаловались все, что он их ест глазами.

– А я думала, что это глупости, маленький ведь…

– Какими глазами? – спросил я.

– В какую баню? – спросил брат.

– Замолчите оба, – сказала мать. – Ступайте в свою комнату.

– Успокойся, – сказал отец.

– У пацана ничего дурного в мыслях нет, – добавил он.

– Пообещай мне больше так не делать, и все, забудем это, – сказал он.

Я пообещал. Как всегда, когда дело касалось его, я выполнил обещание. И больше ни разу в жизни не рисовал на земле кружок с палочкой и не бросался наутек, крикнув «тетя, вот ваша писька».

По крайней мере, держусь вот уже тридцать лет.

В Забайкалье он стал учить нас ловить рыбу и стрелять.

Я навсегда запомнил огромные косяки рыб, которые в этой сраной реке – нет, все-таки вспомнил, Шилка – клевали на голую загнутую ложку. Безо всякой наживки. А, чтоб ее. Мы просто бросали в воду леску с этой загнутой ложкой, и рыба клевала! Мы с братом хохотали. Настроение было отличным, мы как раз освоили пистолет, и это было удивительно. Брат, правда, предпочитал сложные механизмы. Все просил отца научить его стрелять в танке или из гаубицы. Папаша обещал со временем подумать. Я же любил ружья и пистолеты. Ружье, оно как изысканное блюдо, которое приготовил ты сам. Смерть у тебя на кончике пальца. Танки, ракеты, вся эта громоздкая чушь– все это оставляло впечатление чего-то бездушного и пластмассового. Как поесть в столовке.

А ружье или винтовка, желательно еще с оптическим прицелом, – это персональный заказ.

Но до ружья еще дожить надо было, начали-то мы с пистолета. Мы как раз обсуждали это с братом, как к мужику, сидевшему неподалеку от нас, подошел другой мужик. Мы и глазом не повели. Туземцы занюханные.

– Ну че, Анюха, – сказал один мужик.

– А че, Кирюха, – сказал другой.

– Я те сказал че если че пристрелю? – спросил Кирюха.

– Ну сказал че ж не сказал а че, – сказал Анюха.

После чего они быстро схватились за ружья – там все ходили вооруженные, – но повезло больше Анюхе. Или Кирюхе. Я так и не разобрался. В общем, мужик, которому не повезло, упал в речку и ушел на дно очень быстро. Головой вниз. Блям, и все. Кровищи не было, ничего не было. Блям.

Я глянул вбок. Отец уже был на ногах, и с ружьем, которым целил в Кирюху. Ну или Анюху.

– А че-че, ты-то че? – сказал тот.

Палец отца шевельнулся. Сам отец молчал, поговорить он никогда не любил, но все было и так понятно. Кирюха опустил ружье на землю.

– Уматывай, – сказал отец.

– В лес или сдаваться? – спросил Кирюха.

– Как угодно, – пожал плечами отец.

– Тогда я в лес, – сказал Анюха.

– Велкам, – сказал отец.

Много позже я узнал, что он когда-то неплохо говорил по-английски. Тогда подумал, что ругается. Удивительно, но Кирюха его понял. А может, он тоже изучал язык Шекспира?

– Мне эт ружье тогда бы, – сказал Анюха.

– Тогда сдаваться, – сказал отец.

– Тогда без ружья, – сказал Анюха. И спросил: – А не пристрелишь?

– На кой мне твоя туша, туземец, – брезгливо сказал отец.

Туземец вроде как обиделся, но ушел. Сначала пятился, потом повернулся и пошел быстрым шагом. Я перевел дух и глянул на отца. Тот подмигнул и столкнул ружье туземцев в воду. Оно ушло туда так же быстро, как убитый. Бульк. Мы закончили с рыбалкой и пошли домой.

В барак для царских каторжных, куда по ночам иногда заглядывали сбившиеся с пути беглые зэки и где у каждого под постелью было ружье.

Мы лежали с братом под одеялом, засыпали, и я вспоминал глаза того мужчины, которого убили. Вернее, пытался. Но не мог. И еще много лет не смог.

Родители говорили.

– Я очень устала, – сказала мать, – очень-очень.

– Я знаю, – сказал отец.

– Я что-то сделаю, – сказал он.

Но, конечно, ничего не сделал.

Мы жили там еще довольно долго. Потом отца перевели в Белоруссию.

Там я получил, наконец, винтовку.

Однажды он разбудил меня, очень рано.

Мы взяли не ружье, а винтовку и пошли к лесу. Километров пятнадцать шли, и уже светало, когда он остановил меня. Показал пальцем вверх. Над деревьями кружились птицы. Он кивнул. Я поднял винтовку.

– Выбирай любую, – сказал он.

Я подумал, это вроде как экзамен. Из ружья попасть в птицу легко, потому что там дробь, и, попади ты рядом, ничего не изменится. Птицу все равно заденет, и она будет подстрелена. Винтовка – совсем другое дело. Я вскинул ее и прицелился. Птиц было много. Я сменил цель и стал водить новую. Постепенно пропало все, кроме этих точек в небе. Я почувствовал, что птица на крючке – БУКВАЛЬНО. Между ней и мной словно леска. Куда бы она ни поворачивала, ствол смотрел туда даже чуть раньше ее. Она была в моей власти. Так было долго.

– Опускай, – сказал отец.

Бессмысленной жестокости он не любил. В осмысленной был мастер. Мы пошли обратно. Я ни о чем не спрашивал, мне все было понятно.

На кончике дула была смерть, и я ей водил.

Моя рука была рукой смерти.

Все было в моей власти.

Когда мне исполнилось двенадцать, все неожиданно прекратилось.

– Ружье, – сказал брат чуть грустно.

– Что? – спросил я, переодеваясь на тренировку.

– Его нет, – сказал брат.

Я не поверил. Полез на шкаф. Ружья и правда не было. Не было и патронов. Обоймы от «макарова» не было в шкафу. Не было «макарова». Ничего не было. Спросить, что происходит, было не у кого. Отца послали в очередную дырку, где он задержался на полтора года, и необычного в этой дыре было лишь то, что в нее не разрешали ехать с семьей. Называлась она Чернобыль. Он приезжал домой два раза, но почему-то на ночь, и мы гадали, какого хрена он нас не разбудил.

– Какого ДЬЯВОЛА?! – спросил я.

– Не ругайся, – попросил брат.

Он был прав. Рыба не сорвалась, не было больно, и я не промазал. У нас просто исчезло все оружие. Но я решил, что раз с нами обошлись против правил, то и я могу правила нарушить. Так что я матернулся. Когда вернулась мать, то ничего внятного сказать не могла.

– Постреляйте в тире, – неуверенно предложила она.

В тире?! Советском тире с кривыми дулами, дальностью стрельбы пять метров и пластилиновыми пулями? Мы лишь посмеялись. Но на душе у меня кошки скребли. Я все ждал отца. Но когда он вернулся, то на эту тему разговаривать не желал. Я спросил: ПОЧЕМУ? Он промолчал, и я понял, что это мы уже никогда не обсудим. Ладно.

Мы были рады, что хотя бы вернулся нормальным. Вертолетчик из квартиры сверху приехал не на своих двоих – его привезли, потому что кости у него размягчились и волосы выпали. Он все орал, а потом умер. Папашу пронесло.

В романах пишут: «время шло». Не стану оригинальничать.

Время, чтоб его, шло.

Я понемногу терял навыки, но стрелял все равно неплохо.

С отцом мы уже никогда не были близки так, как раньше. Между нами было кое-что недоговоренное, а я ужасно не люблю, когда недоговаривают. В тринадцать я его не видел, потому что его послали на Север, а мы остались в Молдавии. Он приехал лишь на пару дней. Когда узнал, что я сдал документы в военный колледж. Молдавия уже была независимой. Я прошел все их несчастные экзамены, подтянулся тридцать раз против нужных десяти и получил лучший результат по стрельбе. Я просто был связан с мишенями и вел пули, словно пальцем, от одной к другой, от одной к другой. Когда я повернулся к этим мудакам, глаза у меня горели, как у Фенимора Купера. Если бы я мог, я бы оперся на ружье.

– Недурно, – сказали они.

– Да я и без вас знаю, – сказал я.

Они смотрели на меня, растерянные. А я вспомнил наконец, какие глаза были у того несчастного дурачка, который упал головой в ледяную Шилку, получив заряд в грудь. И постиг все скорби мира.

– Я без вас все знаю, ТУЗЕМЦЫ ЧЕРТОВЫ, – сказал я им.

– Не слишком ли ты борзый для тринадцатилетнего сопляка? – спросили они.

– Дайте мне только оружие, а с остальным я сам разберусь, – сказал я группке этих напуганных, туповатых и миролюбивых людей.

– Оружие, а уж там я, к дьяволу, выиграю для вас все войны мира, – сказал я.

Они скривились, но решили принимать. Уж больно вступительные тесты были хороши. Видимо, рассчитывали пообломать. Может, у них и получилось бы. Но приехал отец. И без разговоров забрал документы.

– В чем дело? – спросил я.

– Армия отменяется, – сказал он. – Тем более молдавская.

– Считай, что папа и дедушка отслужили за всех, – сказал он.

– Почему? – спросил я. – Снова недоговариваешь…

– Ладно, на этот раз объясню, – сказал он.

– Ты крайний индивидуалист, – пояснил он, – и армия тебя погубит.

– Или ты погубишь ее, – добавил он.

И снова уехал. Ладно.

Значит, в тринадцать я не стал молдавским военным.

В пятнадцать я ненавидел весь мир и не понимал, почему должен делать исключение и для отца.

В шестнадцать я был впервые влюблен, мне было не до него.

В восемнадцать мне показалось, что я нашел свое место в жизни, и меня занимало только это.

В двадцать я, выпив две бутылки коньяка с братом – из которых полторы пришлось на меня, ведь брат так и остался человеком с повадками джентльмена, – узнал, в чем же, собственно, дело.

– В гарнизоне какой-то пацан взял ружье со шкафа, решил почистить, и бац, полголовы снесло, – сказал он.

– Ну, они и перепугались, – сказал он. – Убрали все, что может стрелять. И велели тебе про это не говорить.

– Мне? – сказал я горько. – Неужели он думал, что я поступлю так глупо? Как идиот? Почищу ружье и пальну себе в башку?!

– Они испугались, – сказал виновато брат.

– О, черт, – сказал я. – Они меня сломали этим, понимаешь, сломали…

– Да что там они, это ОН, он меня сломал, – сказал я.

– Тебя ли? – спросил брат.

Я вспомнил глаза отца с определенных пор и заткнулся.

Когда я уже заканчивал университет, он меня навестил.

Позвонил, стоя у подъезда – наверх подниматься не захотел, – и ждал, пока я спущусь. От меня пахло вином и чем-то вроде духов, в квартире, как обычно, было весело. Но он не беспокоился на этот счет, я уже был знаком со своей будущей женой, а ей он доверял. Я вышел и глазам своим не поверил. На нем не было сапог. И вообще формы.

Он стоял в свитере, брюках и начищенных до блеска, но все-таки туфлях.

– Так-так, – сказал я.

– Вот, – сказал он, – документы получил, на пенсии.

– Поднимешься? – спросил я.

– Нет, – сказал он. – Небось, девки, выпивка.

– А как же, – сказал я. – Поднимешься?

– Ну, девки никак, – сказал он. – Хватит в семье и одного озабоченного.

– Ну, а все остальное? – спросил я.

– Нет, – сказал он.

– Почему? – спросил я.

– Завтра на рыбалку, хочу выспаться, – сказал он.

Мы помолчали. Туфли на нем выглядели странно.

– Что делать теперь будешь? – спросил я.

– Ты что, не слышал? – спросил он.

– Поеду на рыбалку, – сказал он.

– А потом? – спросил я.

– А потом вернусь с рыбалки, – сказал он.

– Вот, зашел посмотреть, цел ли, жив ли, – сказал он.

– Ну и как? – спросил я.

– Жив, цел, – сказал он.

– Да что со мной случится? – сказал я.

– Ладно, – сказал он. – Иду.

– Заходи, – сказал я.

– Держи хвост пистолетом, – сказал он.

– А как же, держу, – сказал я и наставил на него два пальца, как будто прицелился.

– Целься лучше, – конечно, сказал он.

– Пиф-паф, – сказал я.

Хотел еще что-то сказать.

Но он уже уходил.

Автопортрет художника (сборник)

Подняться наверх