Читать книгу Голоса исчезают – музыка остается - Владимир Мощенко - Страница 12
Глава 2. Все началось с Тбилиси
4
ОглавлениеС самых начальных дней моей жизни в Грузии шефство надо мной взяли атлет-борец с виду Георгий Мазурин и статный красавец Армен Зурабов (автор книг повестей и рассказов «Каринка», «Клёны», «Ожидание», популярной пьесы «Лика»), тоже работавший в издательстве «Заря Востока». Армик стал редактором моего первого сборничка, названного мною «Встречный ветер»; оформляла книжицу молодая художница Динара Нодия, изобразившая на обложке синих лыжников на снежных склонах Бакуриани; в спешке она дала название совсем иное – «Навстречу ветру», из-за чего я расстроился. Но не о моей книжке речь – о Зурабове. Он не побоялся уже во второй половине пятидесятых взяться за избранное Тициана Табидзе, которого, кстати, мечтал нарисовать Гоги Мазурин, да так и не успел. Одним из самых счастливых моментов в жизни вдовы Тициана – Нины Александровны (Макашвили) и Зурабова был тот, когда они встретились: она – с подстрочниками стихов своего мужа, а он – за редакторским столом. Насколько имя репрессированного поэта и всё, что с ним связано, даже в конце 50-х не рекомендовалось к тиражированию, свидетельствует немало фактов. Вот хотя бы такой. Анаида Бесташвили в «Дружбе народов» (№ 3, 2000) пишет: «Свои воспоминания Нина Александровна начала в октябре 1934 года. Понадобилось 55 (!) лет, чтобы они вышли в свет. И ещё десять – чтобы книга появилась на русском языке. У рукописи, прошедшей через много рук, была какая-то роковая судьба. Все, включая могущественного друга Грузии тех лет Николая Тихонова, восхищались, но твёрдо говорили: не сейчас, лет эдак через 50, может быть…»
Легко догадаться, что даже в Грузии, где многое «позволялось», даже в пору «оттепели» далеко не каждый в издательстве стремился редактировать книгу Тициана. А Зурабов, взяв рукопись, сказал: берусь! Он говорил мне, какое волнение испытал тогда. И ещё говорил, что Нина Александровна во всём достойна своего мужа, умевшего заглянуть вперёд и советовавшего не искать его сердца в стакане вина. Она жила в те дни на улице Чавчавадзе, в квартире, где всё напоминало о строчках, известных многим и по переводу на русский язык Бориса Пастернака:
Не я пишу стихи. Они, как повесть, пишут
Меня, и жизни ход сопровождает их.
Что стих? Обвал снегов. Дохнёт – и с места сдышит,
И заживо схоронит. Вот что стих.
Борис Леонидович по-братски любил и Тициана, и её, Нину, и их дочку Ниточку. После ареста Табидзе он регулярно присылал семье друга деньги, а вместе с деньгами – слова ободрения. Вот ещё одна трогательная деталь: умирая, Пастернак срочно вызвал в Москву Нину, потому что верил: с ней ему будет легче…
Когда избранное Тициана готовилось к печати, я встретился с Симоном Чиковани на родине Важи Пшавелы, в одном из самых прекрасных мест на земле, и услышал, что Тициан Табидзе – настоящий пророк и что он как крупный художник предвидел, наподобие Гумилёва, свою гибель.
Единственное, что не удалось поместить Зурабову в книгу, которая (подумать только – в пятьдесят седьмом!) стала одним из шедевров «Зари Востока», – это письма, в том числе от Андрея Белого и Бориса Пастернака, о чём Армен сожалеет до сих пор.
А в редакции моей газеты по-своему отнеслись к событию. Были разговоры о том, что «вседозволенность» до добра не доведёт: мол, зачем нам, скажите на милость, «царей усыпальница», намёки на разрушение храмов («Если церковные своды обвалятся, сразу Куру заградят, как плотиной», рыдающие тари, загнивающие плоты, поклоненье Николе, Бальмонт, кажущийся «Христом, идущим вослед за ветром…») Редколлегия даже отклонила рецензию на книгу, написанную ведущим грузинским критиком Бесо Жгенти…
Мы с Арменом Зурабовым до сих пор остаёмся приятелями. И всё же самая тесная дружба у меня была с Мазуриным. Почему? Не знаю. Я прибыл в Тбилиси из Нахичевани-на-Араксе в поношенном бушлате, гимнастёрке, солдатских бриджах, кирзовых сапогах, нелепой панаме и с тощим вещмешком. В первую же нашу встречу (с подачи Нонешвили) Гоги дал мне в долг деньги «на обустройство» («Да не кочевряжься, дурачок, бери») и нашёл «угол» у знакомых за какие-то копейки (на улице Военной, которую давным-давно уничтожили). Он не был автором газеты, в которой я работал, больше того – тематика её была для него органически чужда. Процентов пятьдесят моих переводов для «Зари Востока», а то и больше, он как редактор этого издательства заставлял переделывать или вовсе отвергал. Внешне мы отличались друг от друга разительно: я был худой и длинный, а он – метр с кепкой, как говорят, да ещё плотно-приземистый (шёл слух, что он был боксёром то ли в тяжёлом, то ли в полутяжёлом весе). Стихи его не приводили меня в восторг. Наизусть я помнил лишь восемь строк из куцей его книжки с почти ранне-некрасовским названием «Дороги и мечты»:
Тишина на ветках голых
грустью прошлого лежит,
мокрых листьев жёлтый ворох
ливнем наскоро прошит.
Склон горы поблёк и выцвел.
За дождями солнце спит.
Лань печальная копытцем
небо в луже шевелит.
Но в Георгии Мазурине (с этим соглашались многие) было что-то трогательное, притягательное, безгрешное, что ли, располагавшее к беспредельному доверию.
Об этом я постарался рассказать в романе «Блюз для Агнешки». Там я выразил и своё преклонение перед его матерью – грузинкой Марией Санадзе, в которой переплетались крестьянские, картлийские корни и тбилисская вышколенность, а также хлопотливая простота виноградаря и утончённость тбилисской горожанки, знакомой едва ли не со всеми знаменитостями и уж точно со всеми республиканскими музеями и их содержимым. Женат Гоги (счастливо или несчастливо – бог весть) был на Марии Гельви (француженке по отцу), матери его Маришки; её переводы с грузинского заставляли подозревать в ней незаурядный писательский дар. Называли её почему-то не Марией, а Мариной, и не было секретом, что она терпит Тбилиси исключительно из-за мужа (кстати, после ранней его смерти, после двух его тяжёлых инфарктов, она тотчас перебралась в Москву – и пропала). Я не мог не написать о том, что Мазурин, кроме всего прочего, был знаменит и опекой над городским юродивым Кикой.
– Приглядись, – говорил он, – Кика-то – вылитый Никита Сергеевич!
Гоги приглашал бедолагу к себе домой и ещё куда-нибудь, чтобы угостить хачапури и хинкали, выпить с ним кружку-другую пива, рюмочку чачи, дарил ему пиджаки и брюки, поражался его странным высказываниям (например, таким: «Людей убивают чаще, чем даже собак», «Братья разводятся, как муж с женой, только еще хуже: как разведутся, так и кровь прольют», «Танцы – от дьявола, а пение – от Бога»).
Была у Мазурина (для многих непонятная) дружба с монахом Рафаилом (в миру – Русланом Карелиным, который позже стал архимандритом и известным самобытным церковным писателем). Сблизились они, кажется, в Сухуми, где Карелин служил в храме Святого великомученика Георгия Победоносца, в селе Илори, недалеко от Очамчири. Как это произошло – мне неизвестно, а хотелось прознать. Мазурин говорил, что монах этот отличался строгостью, тягой к уединённости, но его подкупило творческое начало в Гоги, любовь к классической философии и особенно то, что Мазурин окончил факультет живописи в Академии художеств Грузии, писал стихи и о стихах, немало поколесил и походил пешком по Дальнему Востоку и Западной Сибири.
Гоги в свою очередь высоко отзывался о писательстве сухумского монаха, его стиле. Я разделял мнение Мазурина. Вот, к примеру, абзац из «Тайны спасения» архим. Рафаила: «Необычен рассвет в горах. Его нельзя передать красками на полотне; его можно только увидеть своими глазами. На востоке появляется светлая полоса над горами. Сначала она неясного цвета, как волны весеннего разлива реки; затем становится голубой, потом – алой. Кажется, что заря разрывает чёрный полог ночи и, сверкая радугой цветов, поёт свою песнь, подобную гимну победителя. Вершины гор как бы пробуждаются ото сна, а ущелья и пропасти, представлявшиеся ночью чёрными тенями, отбрасываемыми горами, клубятся туманом, – как будто из бездны поднимаются волны сизого дыма. Небо в эти минуты похоже на голубой топаз, затем на лазурит. Встаёт солнце в короне лучей, и мнится, что по голубому лазуриту текут потоки расплавленного золота. Утро в горах чем-то напоминает творение мира, а вид пустынных гор – то время, когда земля ещё не была осквернена грехом. Здесь особая красота – задумчивая красота камней, кажущихся огромными цветами, выросшими в сказочном саду. В ущелье гор всегда тишина, но тишина особая, певучая, оттеняемая шумом ветра или звуком серебряного ручейка, который вьётся, как кружевная вязь, среди камней и валунов. Кавказ называют царём гор; а монахи и отшельники, живущие в его пещерах, – это приближённые и друзья царя. Им он открывает ворота своих каменных дворцов, их одаривает своим вековым сокровищем – безмолвием, где исчезает само время и сердце чувствует дыхание вечности».
Думая о дружбе этих людей, я случайно отыскал записки одной из учениц Гоги, которая посещала возглавляемую им русскую секцию при Союзе писателей Грузии, и порадовался её благодарной памяти: «Учителям доставалось не меньше, чем ученикам. Странно, что я долго не могла найти Георгия Мазурина в Интернете ни среди поэтов, ни среди художников, ни среди „великих“, ни среди „знаменитых“, ни среди „никаких“. И столь неожиданно, как и долгожданно <…> – copy right 2012 на сайте русской православной церкви „Храм великомученицы Анастасии Узорешительницы в Тёплом Стане“, задушевные воспоминания о нём архимандрита Рафаила (Карелина). И в то же время предвзято несправедливое о нём – у Станислава Куняева в книге „Жрецы и жертвы Холокоста. Кровавые язвы мировой истории“. <…> Георгий Александрович Мазурин… Военный лётчик в неполные семнадцать лет, боксёр полутяжёлого веса (второе место в РСФСР), художник-передвижник, уехавший на ГУЛАГ, чтобы рисовать советских политкаторжан. <…> У него не было денег на краски и холст, и он рисовал на картоне…»
Об этих «картонках» – несколько слов в дополнение. Однажды меня пригласили в гости к одному академику, любителю редкостей и классической музыки, – пригласили таинственно, попросив «не распространяться». Поэт Александр Цыбулевский сообщил по секрету: Гоги будет показывать свои картины. Что-то такое об этих картинах доходило до меня, но слухи были слишком туманные. С такими вещами тогда не шутили. «Рецензии о вернисаже в данном случае не напишешь», – добавил Шура. И догадка оказалась верной. Я заново открыл для себя Гоги. Эти холсты выбросить из памяти было невозможно! Первое, что бросилось в глаза, – беспомощное, растерянное, искривлённое лицо Кики. Мазурин изобразил его на зелёном шаре, до ужаса неустойчивом, теряющем опору. Шар вертелся, но не так, как тот, песенный, голубой, который над мостовой совершал вальсированные обороты, помогая кавалеру украсть барышню, – этот, зелёный, будто сама тоска, вертелся со страшной силой, всё ускоряясь и ускоряясь. Ещё секунда – и Кика, нелепый своей похожестью на Хрущёва, будет сброшен в никуда, в тартарары. И потому он отчаянно хватается за ненадёжную, бугристую почву. Кто-то ойкнул: ведь эту выставку Мазурин развернул рядом с проспектом Руставели, в двух шагах от республиканского КГБ. Каждая из картин тянула на лишение свободы.
«Тройка» – исчадия ада посылают на смерть в каком-нибудь чекистском подвале ни в чём не повинного юношу. «Реабилитированный» – тень с огромными глазами, в которых навеки застыл ужас. «Портрет Сталина» – одинокий и оттого ещё более страшный палач с почти парализованной рукой. И опять портреты – сплошь женщины-зэчки. Вопль попранной женственности, неудовлетворенного материнства… И вопль этот для меня, для неисправимого фаната античной литературы, переплетался с трагедийным плачем убитой горем еврипидовской Агавы:
Тебя я мёртвого в руках держу!
О, как могла бы бережно, мой милый,
К груди своей тебя прижать, оплакать…
О, образ окровавленный, о, члены,
Изборождённые…
Каким мне саваном тебя покрыть?
Чьи руки верные тебя омоют?..
А вот и Берия: улыбающийся, сияющий Лаврентий Павлович соорудил из детского конструктора виселицу и… подвесил за шею Петрушку…
Далее ученица Мазурина пишет: «Этот человек не укладывался в прокрустово ложе ходячих заповедей и доктрин, но покорял великодушной дерзостью таланта. „Мысль – то же действие“, – любил повторять он, оставляя за вами право выбора. Он учил не ждать наград за выстраданные истины, ибо саму возможность познания считал наилучшим вознаграждением. Наградой за эту неуёмность был инфаркт – один, потом второй… Но всё равно он продолжал драться – он боролся за дорогое ему живое Слово, за человеческое право на исключительность, на Судьбу».
А что же в «Жрецах и жертвах Холокоста»? Здесь Мазурин убог и смешон. Он назван авантюристом, в послевоенной юности тачавшим модные туфли для тифлисских красавиц. «Кроме „бессмысленного слова“ и романов с балеринами Гоги Мазурин увлёкся ещё одним пагубным проектом: он решил стать знаменитым живописцем и нарисовал темперой на картоне несколько десятков картин, разоблачающих сталинские преступления. Пирамиды черепов, наподобие верещагинских, колонны арестантов, шествующих из лагерных ворот, вышки с охранниками, собаки-овчарки на снегу, тулупы конвойных – со всем этим модным джентльменским набором плакатных ужасов Мазурин отправился в Москву и даже добился выставки то ли в Доме литераторов, то ли на Кузнецком мосту. О выставке что-то лестное было сказано по вражескому „Голосу Америки“. Выставку посетил сам Константин Симонов. Шестикратный лауреат Сталинской премии прошёлся по ней с трубкой в зубах, одобрительно покачал головой и исчез. На этом попытка Мазурина ухватить за хвост жар-птицу славы закончилась. Опечаленный Мазурин вернулся со своими картонками в родную Грузию. Я встретил его в Москве перед отъездом сильно пьяного в баре Дома литераторов. Крупный, телесный, с лицом и подбородком, как будто вырубленными из смуглого камня, с гривой чёрных, жёстких, словно конская грива, волос, с манерами неутомимого брачного афериста, он захотел в хрущёвскую эпоху задолго до Тенгиза Абуладзе с его „Покаянием“ разыграть антисталинскую карту. Но столько тогда появилось игроков более талантливых, более изощрённых, нежели этот тифлисский провинциал! Недоумение было написано на его лице: как же так? Вроде приняла его либеральная Москва с распростёртыми объятьями и вдруг охладела? Может быть, потому, что картон – материал не для вечности, и писать на нём все равно, что на заборе? Мы выпили по рюмке и попрощались без лишних слов, я не стал ему говорить, что его „окна РОСТА“ всегда были мне не по душе. Зачем сыпать соль на раны».
Сколько живу – оплакиваю ранний уход Гоги, словно только вчера мы похоронили его. Мазурину посвящены стихи и воспоминания разных людей, в том числе таких, как Владимир Соколов, трёх Александров – Эбаноидзе, Межирова, Ревича, трогательный «Плач по Мазурину» Сергея Алиханова, а также мои стихи из книги «Оползень»:
Гоги побледнел: «Совсем раскис.
Виновата, кажется, дорога…»
Глянул на развалины Корого,
Пошатнулся, выронил эскиз.
«Если что… Марине передашь,
Чтобы здесь искала трёх монашек…»
И подумал, что суёт в кармашек
Дар Гудиашвили – карандаш.
«Забери холсты… они в Ваке…
Кой-кого сбивал я с панталыку.
Разыщи юродивого Кику:
Для него одёжка – в сундуке…»
Девочка несмело подошла,
А за нею – с осликом старуха.
Башни Калакети и Иухо
Уплывали в небо из села.
Совсем недавно у архимандрита Рафаила (Карелина) я нашёл запись его давнишней беседы с Мазуриным – и не удержался, решил обязательно процитировать, что говорил «в те баснословные года» незабвенный Гоги: «Я учился в художественной академии, и тогда пришла мне мысль, что лица людей надо писать, употребляя зелёную краску. Меня обвинили в сюрреализме и исключили из академии. Теперь вот я думаю, как нарисовать картину звёздного неба; я хочу это сделать, хочу найти цвета, но у меня ничего не получается. Обычный тёмный фон и жёлтые точки от золотистого до кровавого цвета – это не ночное небо, а скорее жуки, которые копошатся в чернозёме. Я пробовал рисовать небо багряным цветом, а звёзды – зелёным, но это вызывало какое-то чувство тревоги, – как будто смотришь на агонию больного: багряный цвет поглощал звёзды и казался заревом пожара. Я пробовал применить принцип негатива, написал фон золотистым цветом, а звёзды – чёрным, но вышло ещё хуже: когда посмотрел на рисунок, то показалось, что огромные стаи ворон кружатся над землёй. Решился я на другое: одухотворить звёзды и написать их похожими на человеческие лица; и опять неудача, – я увидел перед собой парад отрубленных голов. Тогда я попробовал изобразить звёзды в виде светящихся многоугольников, но это оказалось холодной абстракцией, какой-то геометрической игрой воображения. У меня нет денег, чтобы купить несколько холстов, и я стираю одну картину, чтобы написать на её месте другую. Затем я подумал изобразить звёзды с длинными заострёнными лучами, которые пронизывали бы всю картину, но получилась какая-то сеть, подобная паутине. Затем я хотел изобразить звёзды как вспышки электричества на стыке двух проводов, – и опять вышло не то: это были не звёзды, а искры бенгальских огней, которые зажигают дети на ёлке. Я решил изобразить звёзды в движении, начертав их траектории в виде пересекающихся эллипсов разных цветов, но на картине вышло оперение каких-то сказочных птиц. Я так и не нашёл красок для бесконечного. Я стёр последний рисунок, загрунтовал холст, и теперь хочу нарисовать какой-нибудь пейзаж для продажи…»
А несколько позже, в ту пору, когда Карелин принял монашество, он случайно встретил Мазурина, перенёсшего два тяжёлых инфаркта. Гоги знал, что третий окажется смертельным.
– Я думаю, – сказал он Карелину, – ты хочешь спросить меня: остался ли я таким же безбожником, как прежде, или поверил в Бога? Пока отложим этот вопрос; я хочу сказать тебе о другом. Последнее время меня преследует мысль, которую я не могу отогнать: что находится за пределами видимого мира, там, выше звёзд? Я думаю, что не верю в Бога, но иногда мне кажется, что обманываю самого себя; я ловлю себя на том, что часто в разговоре стал произносить слово «Бог», а почему – не знаю сам.
Будущий архимандрит ответил:
– Потому что звёздное небо стало для тебя встречей с тайной.
Ушёл Мазурин очень рано и как-то незаметно…
А когда пришла весть о его кончине, архимандрит написал: «Я узнал о смерти Георгия Мазурина из некролога, напечатанного от имени Союза писателей Грузии. Там были слова: „Он ушёл от нас, но с нами остались его стихи и полотна“. Я подумал: нет, он унёс с собой от вас ещё нечто сокровенное – предчувствие тайны вечности, о которой забыли вы. Нашёл ли он ответ на роковой вопрос, – что находится выше звёзд, – об этом знает только его последний спутник – ангел смерти. Может быть, в тот вечер, когда умер Мазурин, какой-нибудь ребёнок смотрел на небо и видел, как упала звездочка, блеснув и исчезнув во тьме».
Лучше не скажешь.